К книге
Развод с альфа-волком. Я не твоя истиннаяГлава 8 Разговор после совета. Цена правды
40%
Глава 8 Разговор после совета. Цена правды
8

Рассвет подполз к окну траворезной серой тряпкой. Я стояла у стола, считала монеты, которых не было, и перечитывала собственный реестр долга. Три тысячи серебром — цифра, от которой у Брона дернется глаз. Глеб подписал ее вчера ночью дрожащей рукой, и я спрятала лист под ножи в сундуке.

За стеной загремело. Стук в дверь траворезной — не тихий, не служебный. Так стучат, когда пришли не за лекарством.

— Открыто, — сказала я, не оборачиваясь.

Вошла Вера Северова. За ней двое советников из городского управления, и между ними, как курица между волками, мой поверенный Никита Рой с папкой и бледным лицом. Никита мне не нравился, но он был единственным юристом, который согласился вести мое дело против совета, и за это я готова была терпеть его манеру есть чеснок натощак.

Вера остановилась у порога. На ней было серое платье, какое носят вдовы или советницы, желающие выглядеть вдовами. В руках она держала тонкую книгу в кожаном переплете — реестр ремесла гильдии травниц. Я узнала обложку: такая же стояла в кабинете Глеба, пока совет не забрал ее на хранение.

— Лада Рейн, — начала Вера голосом, от которого хотелось вымыть уши. — Старейшина Олег Брон уполномочил меня проверить ваше право на лечебную практику. Поступила жалоба от деревни Моховая, что вы приняли пациента без внесения его имени в реестр гильдии.

Я медленно отложила перо.

— Какого пациента?

— Полукровку Степка. — Вера раскрыла книгу на заложенной странице. — Запись о лечении отсутствует. По уставу гильдии, это нарушение пункта четвертого, карается отзывом лицензии.

Никита кашлянул. Совет действовал за спиной отсутствующего Глеба, и каждый час промедления стоил мне бумаг.

Я подошла к сундуку, откинула крышку и достала свой кожаный реестр — тот самый, который вела шесть лет в этом доме. Пролистала до нужной страницы, развернула на столе так, чтобы советники могли видеть запись.

— Степко, полукровка, подобран у ручья у границы. Принят мной в ночь на четырнадцатое число. Запись сделана в присутствии Марты, моей помощницы. — Я подняла глаза на Веру. — Подпись свидетеля внизу страницы. Если гильдия требует дополнительной отметки, я внесу ее сегодня до полудня.

Вера склонилась над реестром. Я видела, как она ищет любую неровность в записи, любую зацепку. Не найдет: я шесть лет писала этим пером и знала, как вывести букву, чтобы она не расплылась.

— Это не освобождает вас от проверки, — сказала Вера, выпрямляясь. — Совет стаи назначает комиссию. До окончания проверки вы обязаны прекратить прием больных и передать ключи от траворезной.

Никита шагнул вперед.

— По какому праву? Лицензия выдана вольницей, совет стаи не имеет полномочий на отзыв. Передача ключей возможна по решению поверенного суда, а не по записке старейшины.

Вера повернулась к нему. На ее лице мелькнула тень — не злость, а усталость человека, который привык, что его слово закон.

— Никита Рой, ваша канцелярия не имеет отношения к внутреннему уставу стаи.

— Имеет, — ответил Никита, — когда стая нарушает вольную грамоту тысяча шестого года. Пункт второй: ремесленная практика на граничной земле регулируется вольницей, а не советом стаи. Я могу зачитать полностью.

Советники переглянулись. Один из них — постарше, с седыми бакенбардами — отступил на полшага. Второй держался, но я видела, как он перебирает пальцами край плаща.

Вера не уступила. Она достала из-за пазухи сложенный вчетверо лист с красной печатью.

— Распоряжение подписано тремя старейшинами. Проверка начинается сегодня. До заката вы должны передать ключи и печать мне лично.

Я взяла у нее лист. Бумага была теплой — только из рук совета. Красная печать Брона, черная печать Северова, серая — кого-то третьего, кого я еще не знала по имени.

Я посмотрела на печать долго, потом на Веру.

— Нет.

Она моргнула.

— Что?

— Нет. Я не передам ключи. Не передам печать. Проверку приму сама, в своем доме, по своему реестру. — Я положила лист обратно на стол, поверх своего реестра. — Если совет хочет комиссию, пусть шлет бумагу по уставу вольницы. С подписью хранительницы Марьяны. С указанием имен проверяющих. С правом обжалования в граничном суде. Без этого вы гости, а не власть.

Вера побледнела. Не от страха — от ярости, которую она не умела прятать.

— Вы не понимаете, с кем говорите.

— Понимаю, — ответила я. — С советницей без полномочий, в чужой траворезной, с двумя советниками, которые уже жалеют, что пришли. Передайте Брону: его печать здесь не действует. А теперь — до свидания. У меня больной.

Я кивнула на дверь. Никита, к его чести, не улыбнулся. Только чуть приподнял бровь, записывая что-то в свою папку. Вера развернулась и вышла, не попрощавшись. Советники потянулись за ней, и второй, тот что держался, споткнулся о порожек.

Когда дверь закрылась, я села на табурет и несколько секунд просто дышала. Потом открыла сундук и достала конверт с печатью травницы — тот самый, который Глеб забрал вчера для Марьяны. Пустой. Я ждала его возвращения к полудню.

За стеной слышно было, как по двору идет Марта. Ее шаги я узнаю из тысячи: тяжелые, неровные, с пришарком на левую ногу. Она постучала условным стуком — два коротких, один длинный.

— Вошла, — сказала я.

Марта вошла с корзиной, накрытой чистым полотном. Под полотном — свежий хлеб и горшок с медом.

— От Олексихи, — сказала она, ставя корзину на стол. — И вот.

Она протянула мне сложенный лист. Почерк Глеба — крупный, с наклоном, каким он писал только поздно ночью, когда думал, что никто не видит.

«Буду к вечеру. Не отдавай ключи. Держись.»

Я сложила лист и спрятала в карман фартука. Под вязью на запястье впервые за шесть лет что-то дрогнуло — не боль, не тепло, а короткая сухая пульсация, как будто там, под кожей, проснулось что-то маленькое и злое.

Волчица. Или ее обещание.

Я закатала рукав и посмотрела на вязь. Бронзовая линия на запястье, ровная, как шрам. Сегодня она показалась мне тоньше, чем вчера. Или мне хотелось так думать.

— Марта, — сказала я, не отрывая взгляда от запястья. — Накрой стол для двоих. И поставь чайник.

Она не спросила зачем. Она знала, что к вечеру придет человек, которому я не отдам ни ключи, ни печать, ни себя. Но горячий чай ему все равно поставлю, потому что так делают в этом доме — даже когда дом уже не мой.

Корзину с хлебом я отодвинула на край стола. Пальцы пахли медом и чужим теплом, и я вытерла их о фартук.

— Марта, — сказала я. — Подписи пяти деревень. Дарина Сокол, Степко, Катя Шум. Кого еще можно сегодня?

— Олексиха. — Она назвала не задумавшись. — Она уже отнесла тебя к своим, потому что ты Степке ногу перевязала, когда Дарина не взялась.

— Четвертая. Пятая?

— Зина из Моховой. Бабка, у которой грыжа. Ты ей припарку ставила на прошлой неделе, она тебя отказалась благодарить, но соседям уже сказала, что лучше тебя в округе нет лекаря.

Я кивнула. Марта знала деревню лучше меня, потому что шесть лет ходила на рынок и слышала то, что я пропускала, работая руками.

— Собирай подписи. Свиток, чернила, печать мою возьмешь из нижнего ящика. Если спросят, зачем — скажешь, что я подтверждаю лицензию по уставу вольницы. Пусть подписывают при свидетелях, не тайком. Хочу, чтобы совет потом не говорил, что я подписи выпрашивала.

Марта вышла, и в траворезной стало тихо. Только капала вода с крыши за окном, и пахло сушеной полынью, и с улицы доносился стук топора — кто-то из стражи рубил дрова. Не Глеб. Глеб придет к вечеру, он сам написал.

Я села за стол и раскрыла свой реестр больных. Степко, Дарина Сокол, Катя Шум. Олексиха — запишу сегодня. Зина — завтра. Если совет пришлет проверку, я встречу ее не пустым столом, а сводом имен, которые без меня умрут или останутся калеками.

Под вязью снова дернуло. Сухо, коротко, как будто кто-то зацепил струну. Я опустила рукав и заставила себя не смотреть на запястье. Волчица — это потом. Сначала подписи.

За стеной загрохотало. Я подняла голову. В дверь постучали — два коротких удара, но без третьего, условного. Чужой стук.

— Лада Рейн, — голос был ровный, мужской. — Поверенный по договорам Никита Рой. Откройте, я один.

Я подошла к двери, но не открыла.

— Зачем?

— Передать копию реестра брачных записей за шесть лет. Хранительница Марьяна просила отдать вам лично, в руки, не через совет.

Я подумала секунду и отодвинула засов. Никита вошел тихо, как человек, который привык входить в чужие дома с чужими тайнами. Он положил на стол тонкую тетрадь в кожаном переплете, без слов, и я увидела на обложке знакомую печать очага.

— Распишитесь, — сказал он и подал мне лист. — Получение реестра, без права передачи третьим лицам до окончания развода.

Я расписалась. Никита забрал лист, спрятал в папку и посмотрел на меня. Не как поверенный на клиента, а как человек на человека.

— В реестре за четырнадцатый год, — сказал он ровно, — метка истинности рядом с вашим именем. Рисунок совпадает с тем, что в книге брачных печатей. Но краска на одной из линий отличается. Чуть ярче. Я не следователь, Лада Рейн, но краску я различаю.

Я молчала. Никита не ждал ответа.

— Если когда-нибудь понадобится экспертиза, — добавил он, — у меня есть знакомый писец из вольницы, который работает с чернилами. Подумайте.

Он ушел, и я осталась одна с тетрадью на столе. Открывать не стала. Сейчас под вязью билась тонкая сухая пульсация, и я впервые за шесть лет подумала, что эта печать на моей коже нарисована чужой рукой.

На крыльце заскрипело. За окном стояла Олексиха, без шапки, в мужском полушубке, и смотрела прямо на меня. В руке у нее был свиток.

— Подписывать буду, — крикнула она через стекло. — Потом чай пить. У меня с самого утра печь не разгорается, а у тебя тут, я чую, тепло.

Я отодвинула засов и впустила Олексиху. Она вошла тяжело, сняла полушубок у двери, повесила на гвоздь и сама пошла к столу, не спрашивая, куда сесть. Свиток положила рядом с моей печатью.

— Дай чернила, — сказала она вместо приветствия. — И покажи, где подписывать, у меня поясница крутит, долго стоять не могу.

Я подала ей перо, пододвинула табурет. Олексиха не глядя макнула перо, подписала крупно, на весь размах, прижала к свитку ладонью, чтобы чернила не размазались, и подвинула обратно.

— Зину я предупредила, — добавила она, вытирая пальцы о подол. — Она придет к обеду, если ноги донесут. У нее с утра грыжа разнылась, но ради подписи доползет, я ей пообещала, что ты ей еще раз припарку сделаешь.

— Сделаю, — сказала я. — И ей, и тебе гляну поясницу, раз уж пришла.

— Не надо мне ничего глядеть, — она отмахнулась, но глаза у нее были довольные. — Я пришла не за лечением, я пришла, чтобы совет не думал, что он тут хозяин. Слышала, что утром к тебе Брон приезжал. Марта мне рассказала. Ладно, давай чай, у меня в горле пересохло.

Я поставила чайник, достала из шкафа две чашки, отрезала хлеба. Олексиха смотрела, как я режу, и молчала, а это было на нее не похоже.

— Лада, — сказала она наконец, — ты мужа своего видела сегодня?

— Нет.

— А он тебя видел?

— Нет.

Она кивнула, как будто получила ответ, который ждала.

— Тогда слушай. Вчера вечером Глеб приходил к нам на двор, когда Марта ходила за мукой. Не к тебе, к нам. Стоял у забора, без плаща, в одной рубашке, и спрашивал у деда Егора, не знает ли он, где ты сейчас ночуешь. Егор сказал, что не знает, потому что не знает. Глеб постоял, повернулся и ушел.

Я резала хлеб и чувствовала, как лезвие ножа входит в корочку с тихим хрустом.

— Зачем он тебя искал? — спросила Олексиха, не отводя глаз.

— Не знаю.

— Врешь, — сказала она без злости. — Ты всегда знаешь, Лада. Ты просто не хочешь говорить. Ладно, не говори. Только учти: если он тебя найдет, а он найдет, потому что он у нас каждую тропу знает, ты с ним не спорь. Ты с ним молчи. Молчание бесит мужчин сильнее, чем крик, и оно ничего тебе не стоит, кроме терпения. А терпение у тебя есть, я видела.

Чайник вскипел. Я сняла его с плиты, залила травяной сбор, поставила перед ней чашку. Пар пошел тонкой струйкой, и в нем пахло мятой, чабрецом и той горечью, которую я кладу в каждую заварку с тех пор, как впервые осталась ночевать в чужом доме.

Олексиха отпила, крякнула.

— Крепко. — Она посмотрела на меня поверх чашки. — Ты ведь не в Арденовом доме ночуешь?

— В траворезной.

— В траворезной нет печи, — сказала она. — Я помню. Там только плита, а плита за ночь стынет. Замерзнешь.

— Не замерзну.

— Замерзнешь, — повторила она упрямо. — Я тебе пришлю тулуп. Дедовский, на волчьем меху, ты его на плечи накинешь и будешь спать как у себя в лечебнице. Пришлю с Мартой, когда она за подписью к Зине пойдет. И не спорь, я сказала, что пришлю, значит, пришлю.

Я не спорила. Спорить с Олексихой было все равно что спорить с погодой, бесполезно и вредно для горла.

Она допила чай, встала, натянула полушубок и пошла к двери. У порога остановилась и обернулась.

— Лада, — сказала она тихо, без обычной своей громкости. — Я мужа схоронила двенадцать лет назад. Он меня не бил, не обижал, но когда умер, я поняла, что двенадцать лет ждала, когда он наконец уйдет. С тобой так не будет. Ты не ждешь, ты уже ушла. Держись этого.

Дверь за ней закрылась, и я осталась одна. Чай остывал на столе, хлеб лежал на чистом полотне, и я впервые за день поняла, что хочу есть. Отломила кусок, пожевала, почувствовала вкус меда и чужого тепла, и подумала, что Олексиха права.

За окном послышались шаги. По двору шла Марта, а за ней, на полшага сзади, Зина, маленькая, согнутая, с клюкой, и в руке у нее был свернутый лист. Пятая подпись шла сама, без приглашения, и я впервые за этот день улыбнулась, и улыбка вышла короткая, но своя.

Зина вошла в траворезную так, будто всю жизнь ходила к этому порогу, и только сегодня наконец собралась. Она была меньше Марты на две головы, суше, чем вяленая рыба, и пахла полынью и печным дымом, как и положено старой волчице с грыжей. Клюку она поставила у двери, а сама прошла к столу, посмотрела на разложенные листы, на печать, на чернильницу, и ничего не сказала. Только села, расправила юбку, вытащила из-за пазухи свой лист, развернула и положила перед собой.

Я подвинула ей перо, чернильницу, кляксу промокнула тряпицей.

— Куда ставить? — спросила она.

— Здесь, — я показала. — Имя, деревня, дата.

Она расписалась медленно, букву за буквой, и каждую выводила так, будто в ней сидела своя маленькая тяжесть. Когда поставила последнюю точку, выпрямилась и посмотрела на меня снизу вверх. Глаза у нее были выцветшие, но злые, и я поняла, что злость эта не на меня.

— Лада, — сказала она. — У меня к тебе дело, и ты не отказывайся. У меня внучка, Наташка, ей двенадцать, с месяц у нее поясница отнимается, левая нога к вечеру тянет, а мать ее, дура, водит к бабке в Крутой Яр, та ей припарки из крапивы делает и серебро тянет. Дед вчера приходил ко мне, просил, чтобы я тебя привела. Я пришла.

— Приведу, — сказала я. — Сегодня к вечеру не обещаю, но завтра с утра приду.

— Завтра я и сама дойду, мне уже легче, припарка твоя подействовала. Я тебе про Наташку говорю. Ей двенадцать, через три года ей призыв, а у нее нога тянет. Если она не пройдет, совет ее свахнет в какую-нибудь дыру, где мужик пьющий и мать троих детей, и будет она там до старости копаться. Я этого не хочу, Лада.

— Не откопаешься ты, — сказала я тихо. — Ты сейчас в тепле сидишь, чай пьешь, и я тебе гляну поясницу, и Наташке твоей гляну ногу. А совет пусть себе советует, я не его дочь и не его внучка.

Зина посмотрела на меня долго, без улыбки, потом кивнула и подвинула к себе чашку, которую Марта поставила перед ней еще до того, как я обернулась. Пить не стала, только подержала в ладонях, грея пальцы.

— Ты сегодня какая-то другая, — сказала она. — Я тебя шесть лет знаю, а такой не видела.

— Какая?

— Не знаю, — она пожала плечами. — Решительная.

Зина ушла к полудню, тяжело переваливаясь через порог, и Марта проводила ее до калитки, а я осталась одна с пятью подписями на столе. Разложила их по порядку, как меня учили в вольнице: Дарина Сокол, Степко, Катя Шум, Олексиха, Зина. Пятая подпись сохла под тяжестью медной копейки, которую я положила сверху, чтобы бумагу не свернуло.

За окном послышался конский топот, и я узнала его раньше, чем увидела всадника. Серый жеребец Ардена, тот самый, которого Глеб никому не доверял, переступал по утоптанному снегу у крыльца, и на нем сидел Никита Рой, в своем сером сюртуке, без шапки, с папкой под мышкой.

Я вышла на крыльцо. Никита спешился, привязал коня к столбу, подошел ко мне и остановился на нижней ступеньке, так что глаза у нас оказались почти вровень.

— У меня для вас две новости, — сказал он без предисловий. — Первая плохая, вторая, возможно, хуже. Совет только что прислал мне официальный запрос: где находится имущество бывшей жены Ардена. Они ссылаются на пункт четвертый устава о ремесле, но я знаю, что они ищут на самом деле. Они ищут вашу печать. У меня есть три дня, прежде чем они обратятся к вольному поверенному напрямую.

Я смотрела на него и не двигалась.

— Что мне делать?

— Прячьте печать. Если спросят — скажите, что она у хранительницы. Если полезут с обыском — а они полезут — встречайте их у двери со свидетелями. Свидетели — ваши пациенты, ваша Марта, я приеду сам. И третье. Я подал встречный лист от вашего имени о подтверждении лицензии граничной травницы. Пять подписей у меня уже есть. Через неделю совету придется либо признать вашу лицензию, либо публично объяснить, почему они отказали вольной женщине, которая лечит их же деревни. А это им невыгодно.

— Спасибо, Никита Рой.

Он отвязал коня, вскочил в седло.

— Не благодарите. Я делаю свою работу. А вы делайте свою.

Серый жеребец тронулся с места, и я смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Потом вернулась в траворезную, заперла дверь на засов, достала из-под ножей сундук и вынула из кармана фартука кожаный футляр. Печать лежала в нем теплая, гладкая, с моими инициалами и венком из трав. Я завернула ее в тряпицу, положила в жестянку из-под мази, залила воском, чтобы не звенела, и закопала в углу, под старой разделочной доской. Теперь, если придут с обыском, они найдут сундук, ножи, корни, рецепты. Печати они не найдут.

Под вязью впервые за день стало тихо, и я поняла, что сделала правильно.

Стук в дверь раздался под вечер, когда я уже засыпала песком жестянку. Не громкий, сухой, костяшкой пальца, и я сразу поняла, что это не стражник и не Брон. За стражником так не стучат, за Броном стучат дважды, а потом ждут разрешения войти.

Я отряхнула колени и подошла к двери.

— Кто?

— Глеб.

Голос был ровный, с той хрипотцой, которая появлялась у него после долгой верховой езды или после разговора с советом, где он говорил мало, а слушал много. Я отодвинула засов и отступила в сторону, потому что не хотела оказаться с ним лицом к лицу в дверном проеме, где нас мог увидеть любой прохожий.

Он вошел, отряхнул с плеча мокрый снег и остановился у порога, не проходя дальше. Вид у него был такой, будто он не спал эту ночь, и глаза покраснели не от ветра. Он смотрел на стол, где лежали подписи, на медную копейку поверх последнего листа, на чернильницу с засохшим пером.

— Я был в совете, — сказал он. — Они проголосовали за опись имущества. Три голоса против одного. Мой был против. Они все равно подали запрос.

— Я знаю, — ответила я. — Никита приезжал час назад.

Он кивнул, будто ожидал этого, и провел ладонью по лицу.

— Лада, — он впервые за весь день назвал меня по имени, и голос у него был такой, будто он пробовал его на вкус и оно ему не понравилось. — Я прошу тебя об одном. Не уходи сегодня ночью. Дай мне три дня.

— Зачем?

— Я хочу вызвать Брона на суд стаи. По уставу старейшин, по пункту о подделке метки, о том, что совет шесть лет держал меня в неведении. Если я подам вызов сейчас, до твоего ухода, совет не сможет сослаться на то, что ты сбежала. Ты будешь здесь как свободная женщина, а не как жена, которая бросила мужа.

Три дня. Три дня в его доме, под его крышей, с его именем на конверте у Марьяны.

— Ты думаешь, я не хочу уйти? — спросила я наконец.

— Я думаю, ты хочешь уйти так, чтобы уйти по праву, — ответил он, и в этих словах не было ни капли его обычной властности, только усталость и что-то похожее на стыд. — Я тоже этого хочу. Дай мне три дня, Лада.

Я посмотрела ему в глаза и впервые за долгое время увидела в них не приказ, а просьбу. Три дня мне не изменят ничего. Три дня ему не вернут ничего. Но три дня могут дать совету пощечину, которую он заслужил.

— Хорошо, — сказала я. — Три дня. Но ты войдешь в эту дверь только через стук. И ты не прикасаешься к моему сундуку, к моим листам и к моей печати. Печати в доме нет. Если совет спросит, она у хранительницы Марьяны.

Он сглотнул, и я видела, как напряглись жилы у него на шее.

— Я понял, — сказал он. — Спасибо.

Он не сделал шага ко мне, не протянул руку, не попытался коснуться моего плеча. Просто развернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Я задвинула засов и прислонилась к нему спиной, чувствуя, как дерево холодит лопатки.

Три дня. Я дала ему три дня, и впервые за шесть лет почувствовала, что это я, а не он, распоряжаюсь временем.

Предыдущая главаГлава 8 из 20Следующая глава