К книге
Развод с альфа-волком. Я не твоя истиннаяГлава 7 Проверка у ворот
35%
Глава 7 Проверка у ворот
7

Ведро лязгнуло о каменный срез колодца, и вода пошла ко мне в руки тем тяжелым утренним холодом, от которого немеют пальцы. Я плеснула себе на запястье, прямо поверх вязи, и вязь отозвалась тупой ровной болью. Эта печать была моей шесть лет. Сегодня она будет моей в последний раз.

Во дворе охотничьей избы лежал мокрый снег, а на крыльце сидел Степко, переобутый в Олексихины валенки, и держал на коленях перевязанную руку.

— Я к Дарине Сокол пойду, — сказал он, не глядя на меня.

— Пойдешь, — ответила я. — Но сначала поешь.

Я достала из-за обода ведра краюху хлеба, отрезала ножом, положила ему в ладонь. Марта уже грела вчерашнюю кашу в глиняном горшке на плите. Внутри избы пахло дымом и щами, а снаружи пахло снегом и смолой. Где-то за верстами на тракте уже скрипели колеса повозки.

— Она меня не прогонит? — спросил Степко.

— Она тебя вылечит. А если прогонит, вернешься ко мне.

Он посмотрел на меня снизу, и я впервые увидела в его глазах не страх, а расчет. Он прикидывал, можно ли мне верить. Я его понимала. Шесть лет назад я тоже прикидывала.

Скрипнула калитка. Лют, высокий стражник Брона, вошел во двор без стука, как к себе домой. За ним шли двое других, оба в плащах с красным кантом. Лют снял шапку и не поклонился.

— Старейшина Брон шлет советнице по ритуалам Вере Северовой сапоги с красным кантом для мальчика, — сказал он и протянул мне короб. — И записку. Мать мальчика должна явиться до заката.

— У мальчика нет матери, — ответила я. — Его нашли у ручья. Это записано в реестре лечебницы.

— Совету виднее, — сказал Лют.

— Совету виднее, что делать с охотниками северной стаи. Но Степко не охотник.

Я положила короб обратно ему в руки. Он был тяжелый. Лют стоял, и я видела, как под кожей у него двигаются желваки. Его учили не спорить с женщинами. Его учили слушать стаю.

— Передай Брону, — сказала я, — что совет пусть шлет поверенного с бумагой по уставу вольницы. А я подам встречный лист.

— Советница по ритуалам ждет тебя в траворезной, — сказал Лют. — С двумя советниками.

— Я не пойду в траворезную. Я теперь здесь.

Лют посмотрел на избу, на замок, на меня, на сапоги в своих руках. Степко перестал жевать. Марта вышла на крыльцо и встала за моим плечом.

— Передай, — повторила я.

Он повернулся, вышел за калитку и пошел по улице к тракту, где его ждала повозка.

Я закрыла калитку на крюк и повернулась к Степке.

— Собирайся, — сказала я. — Дарина ждет.

— А вы?

— Я приду позже.

Он натянул Олексихины валенки, завязал тесемки и пошел к калитке. У калитки он остановился.

— Я вернусь, — сказал он.

— Я знаю, — ответила я.

Он ушел. Я заперла калитку на ключ и пошла обратно в избу, где меня ждал чай и пустой лист реестра.

В реестре у меня уже стояли три подписи. Дарина Сокол, Степко, Катя Шум. Не хватало двух. Без них лицензию можно было оспорить. С ними она становилась моей.

Я села за стол, откуда пахло старым деревом и лавровым листом, и начала писать.

В реестре было чисто, только запах лаврового листа и мои же три подписи, которые я знала наизусть. Я обмакнула перо, подумала и начала сразу с третьего листа, потому что первые два были заняты долгом Глеба и записью про Степку. Чернила пахли железом и старой дубовой корой, и я вспомнила, как Вера Северова месяц назад жаловалась на них совету, требуя у меня отчет. Сейчас я писала для себя.

Стук в дверь был сухой, костяной. Так стучат мужчины, которые привыкли, что им открывают.

— Занято, — сказала я, не поднимая головы.

— Леди, тут по делу совета.

Я узнала голос. Один из двух стражей, что стояли утром у калитки с Лютом. Теперь он пришел один. Я медленно положила перо, закрыла реестр кожаным клапаном и только тогда подошла к двери.

На крыльце стоял молодой стражник лет двадцати, в плаще без красного канта, с повязкой северной стаи на рукаве. Под мышкой он держал свернутый лист. Глаза у него были честные и очень усталые.

— Меня послали с бумагой, — сказал он. — Не с приказом. Бумага.

— Положи на крыльцо, — сказала я. — Я возьму.

— Она заказная. Под печатью.

— Тогда оставь и уйди.

Он положил свиток на перила, чуть замялся и тихо добавил:

— Леди, там внизу написано, что вы должны явиться к старейшине Брону для поверки лицензии. Сегодня до заката.

Я смотрела на его руки, на заусенец на большом пальце. Он не врал. Он просто делал чужую работу.

— Иди, — сказала я. — Я прочитаю.

Он ушел. Я взяла свиток двумя пальцами, как берут чужую змею, и положила на стол. Печать была красная, с гербом совета и подписью Брона. Я сломала ее ножом.

Внутри был лист с коротким текстом, без обрядовых оборотов. Старейшина Брон, действуя от лица северной стаи и вольницы, требует от меня, травницы Лады Рейн, явки к воротам лечебницы до заката сего дня для поверки лицензии на право работы. В случае неявки лицензия считается приостановленной, а реестр лечебницы передается под опеку совета. Внизу стояла дата и подпись Брона, а еще ниже, мелким почерком, было дописано: «При сем мальчик Степко, найденный у ручья, признается охотником северной стаи и подлежит возврату в стаю с матерью или ближайшей родней».

Я прочитала дважды. Потом третий раз, медленно. У меня дрожали руки, и я положила ладони на стол, чтобы они не дрожали у реестра.

Степко не был охотником. Его бросили у ручья шесть лет назад, записан как «отказной» в книге Олексихи, у него не было ни матери, ни стаи. Совет это знал. Вся вольница это знала. Но совет решил сделать из него повод, чтобы забрать мой реестр, потому что без реестра лицензия становилась пустой бумагой.

Я достала из-под стола чистый лист и начала писать встречный лист. Руки перестали дрожать. Я знала, что говорю. Я знала, на какой строке устава вольницы это держится. Пункт четвертый, о ремесле, и пункт седьмой, о детях, оставленных без рода.

— Марта, — позвала я. — Сбегай к Дарине Сокол. Скажи, мне нужна подпись под моим реестром. Сегодня. И пусть возьмет с собой Катю Шум, у нее тоже рука здоровая.

Марта появилась в дверях кухни, вытирая руки о передник.

— А Степко?

— Степко пусть сидит у Дарины. Не выходит.

— Если за ним придут?

— Пусть Дарина скажет, что мальчик у нее на лечении, и попросит поверенного. Больше никого.

Марта ушла. Я дописала встречный лист, положила сверху свою печать и крепко прижала. Потом достала из сундука чистый бланк лицензии, тот, что мне выдали еще до брака, в вольнице, с моим именем и номером. Положила рядом с реестром. Без подписей пяти деревень он был просто бумагой. С подписями он становился моим правом.

За окном послышались шаги. Я подошла к окну и выглянула.

У калитки стоял Глеб. Один. Без плаща, в расстегнутой рубашке, с которой я только что отдала ему старую, его, из сундука. Он прижимал к груди сверток, в котором я узнала ту сапоговую коробку, что я вернула Люту. Рядом с ним стоял Лют, держа поводья.

Я открыла дверь прежде, чем он успел постучать.

— Я привез обратно, — сказал Глеб. Негромко, как человек, который просит.

— Зачем?

— Это его сапоги. Я их купил ему сам, не совет. Я не мог отдать чужое.

— Ты альфа, — сказала я. — Ты мог. Ты всегда мог.

Он молчал. Снег на его плечах начал таять.

— Положи в сени, — сказала я. — И ступай.

Он шагнул на крыльцо, и я отступила ровно настолько, чтобы он мог войти в сени, не коснувшись меня. Он положил короб на лавку. Потом повернулся ко мне.

— У тебя реестр на столе, — сказал он. — Я видел через окно.

— Не подходи к нему.

— Я и не подхожу.

Он стоял в сенях, и я видела, как в нем медленно поднимается то, что он шесть лет держал вместо меня. Не злость. Не приказ. Стыд. У него на виске, над левым ухом, я впервые увидела седую волосинку, тонкую, как волос.

— Я уеду, — сказал он. — Но я привезу тебе подпись Олексихи. Она его первая нашла. Она его первая знает.

— Глеб.

Он остановился.

— Это мой реестр. Моя подпись. Моя лечебница. Я попрошу сама.

Он смотрел на меня долго, и я впервые не выдержала его взгляда первой. Я опустила глаза на его руки, на перстень, который он так и не снял.

— Я попрошу сама, — повторила я.

Он кивнул. Вышел. Лют подал ему повод. Я закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.

В сенях пахло его плащом и мокрой шерстью, и я вспомнила, как шесть лет назад он стоял у этой же двери, только не в сенях, а в спальне, и я ждала его, как ждут хлеба из печи.

Я вернулась к столу. Под реестром лежал встречный лист, и я поставила на нем последнюю точку. За окном снова скрипнули колеса, и Лют повез Глеба обратно к тракту.

Из-за леса потянуло дымом. У Дарины уже топили печь.

Я залила в чернильницу остатки туши, потому что свечка уже оплыла на треть, и мне нужно было видеть, что я пишу. Встречный лист лежал на столе, и под ним я держала сухой палец, чтобы не размазать последнюю букву в слове «неявка». Это было мое утро. Моя лечебница. Моя бумага, которую я писала для себя, а не для совета, который месяц назад через Веру Северову требовал у меня отчет за каждую банку мази.

— Занято, — сказала я, не поднимая головы.

— Леди, тут по делу совета.

— Меня послали с бумагой, — сказал он. — Не с приказом. Бумага.

— Положи на крыльцо, — сказала я. — Я возьму.

— Она заказная. Под печатью.

— Тогда оставь и уйди.

Он положил свиток на перила, чуть замялся и тихо добавил:

— Иди, — сказала я. — Я прочитаю.

Марта появилась в дверях кухни, вытирая руки о передник.

— А Степко?

— Степко пусть сидит у Дарины. Не выходит.

— Если за ним придут?

За окном послышались шаги. Я подошла к окну и выглянула.

Я открыла дверь прежде, чем он успел постучать.

— Я привез обратно, — сказал Глеб. Негромко, как человек, который просит.

— Зачем?

— Это его сапоги. Я их купил ему сам, не совет. Я не мог отдать чужое.

— Ты альфа, — сказала я. — Ты мог. Ты всегда мог.

Он молчал. Снег на его плечах начал таять.

— Положи в сени, — сказала я. — И ступай.

— У тебя реестр на столе, — сказал он. — Я видел через окно.

— Не подходи к нему.

— Я и не подхожу.

— Глеб.

Он остановился.

— Это мой реестр. Моя подпись. Моя лечебница. Я попрошу сама.

— Я попрошу сама, — повторила я.

Я вернулась к столу. Под реестром лежал встречный лист, и я поставила на нем последнюю точу. За окном снова скрипнули колеса, и Лют повез Глеба обратно к тракту.

Из-за леса потянуло дымом. У Дарины уже топили печь.

Я прижимала спиной дверь и слушала, как стихает скрип колес. В сенях оседала чужая теплота, и я знала, что если простою так минуту, то пойду к лавке, открою короб, пересчитаю его серебро и снова впишу его в чужой долг. Поэтому я отлепилась от двери, прошла в траворезную и села за стол.

Передо мной лежали два листа. Встречный лист Брону и чистый бланк моей лицензии. Подпись Олексихи я могла получить только к вечеру, и то если сама поеду в Моховую. Дарина Сокол жила через овраг, в получасе ходьбы по тропе, и она уже дважды за зиму принимала у меня раненых, когда моя печь не справлялась. Она не любила совет и не верила печатям, но она верила рукам, которые лечат.

Я накинула плащ, сунула за пазуху бланк лицензии и встречный лист, а в карман положила печать. В сенях я остановилась у лавки, где остался короб с сапогами Степка. Подняла крышку. Сапоги были новые, по размеру, с мягкой подошвой, и на подошве, если присмотреться, был выжжен маленький круг — знак личной казны альфы, не казны совета. Я закрыла короб и поставила его обратно. Это была его вина, его сапоги, его круг. Степко их получит, но не из моих рук и не как подачку.

За оврагом пахло дымом и настом. Тропа вилась через ельник, мимо старого пожарища, где три года назад волки загрызли лошадь Дарины, и она с тех пор ходила пешком в любую погоду. Я шла быстро, чтобы успеть до полудня, и считала шаги, как всегда, когда нервничала. На сороковом шаге под ногой хрустнуло что-то стеклянное. Я нагнулась. Осколок зеркала, а в нем, как в чужом глазу, мелькнуло мое лицо — бледное, с красной полосой от воротника плаща, с вязью на запястье, которая впервые за шесть лет казалась мне не украшением, а чужой рукой на моей коже.

Дарина открыла на стук сразу, как будто ждала. Она стояла в мужской рубахе до колен, закатанной по локоть, с мокрыми руками и полотенцем на плече.

— Заходи, — сказала она, не спрашивая зачем. — У меня Катя на печи, плачет, и Степко сидит на лавке, ноги болят. Твоя Марта вчера их обоих привела.

— Мне нужна твоя подпись под реестром, — сказала я, не тратя времени. — Под лицензией. Сегодня.

Она вытерла руки, посмотрела на меня долгим, хозяйским взглядом, потом кивнула.

— Дай лист.

Я положила бланк на стол, достала перо, чернила и подвинула ей. Она подписала медленно, выводя каждую букву, и рядом поставила свою печать — маленькую, с журавлем.

— Этого мало, — сказала она. — Нужны еще две.

— Знаю. Олексиха и староста Верхних Борков.

— Верхние Борки не дадут, — сказала она просто. — У них с Броном общий луг. Бери Кривую Заводь. У них в прошлом году тиф вырезал полдеревни, и ты им роженицу вытаскивала, когда никто не шел.

Я вспомнила. Ночной выезд, ледяной ветер, бабка, которая умирала у печи, и я, с ножом и спиртом, под вой чужой собаки.

— Поеду, — сказала я. — Сегодня.

— Не поедешь, — сказала Дарина. — Лошади у тебя нет. Возьмешь мою кобылу до поворота, а там Кривая Заводь в четырех верстах. Успеешь засветло, если не будешь сидеть у меня чай пить.

Я взяла повод, сунула ей в руки монету — рубль серебром, из той самой кучи, что привезла с собой, — и она спрятала рубль так быстро, словно не приняла, а нашла. Мы не прощались. Она просто кивнула на дверь, и я вышла.

Кобыла Дарины была старая, серая, с умными глазами и привычкой останавливаться у каждой лужи. Я ехала шагом, потом рысью, и встречный ветер бил в лицо так, что кожа на щеках горела. У поворота я спешилась, привязала повод к кривой рябине и пошла пешком.

В Кривой Заводи меня ждали. Староста, мужик с бородой до пояса, посмотрел на мой плащ, на сапоги, на печать на груди, и сказал:

— Знаю, зачем пришла. Брон прислал гонца утром. Говорит, отдай реестр.

— Брон не твой староста, — сказала я. — Брон старейшина чужой стаи. А я пришла не за его реестром. Я пришла за твоей подписью под моей лицензией. На право лечить.

— Чем платишь?

— Ничем. Памятью о Марфе Кривой, которую я приняла в лихорадке, когда ваши бабы от нее отвернулись. И обещанием, что следующего больного я тоже приму бесплатно.

Он молчал долго, и я видела, как он прикидывает, не будет ли дешевле откупиться от Брона, чем рассориться со мной. Потом он протянул руку.

— Дай перо.

Я дала. Он подписал. Поставил рядом с подписью отпечаток большого пальца, обмакнув его в чернила.

— Езжай, — сказал он. — И не приходи больше без дела.

В сенях пахло чужим плащом и мокрым деревом. Я поставила ведро на лавку, стянула мокрые рукавицы и повесила их на гвоздь у двери, где раньше висели рукавицы Марты. Теперь гвоздь был пустой, и это было правильно. Марта ушла вместе со мной, но в этом доме у нее была своя половина, а не моя.

Степко уже спал на лавке под войлочной полостью, свернувшись так, что только макушка торчала. Перевязанная рука лежала поверх одеяла, и я поправила повязку, не разбудив. Края были чистые, мазь не проступила. Завтра я сниму швы, если он не дернется во сне.

Я поднялась в горницу и зажгла свечу. На столе лежал лист Брона с печатью дубовой ветки, и я долго смотрела на него, прежде чем убрать в ящик с замком. Последний раз, когда я видела эту печать, она стояла на бумаге о разводе шесть лет назад. Тогда я еще не знала, что развод можно получить только через совет, а совет заранее решил, что развода не будет.

Из-за стены, через тонкую переборку, я слышала, как Глеб не спит. Он не скрипел, не ворочался, просто дышал, и это было хуже скрипа. Его дыхание шло ровно, медленно, как у человека, который знает, что утром все повторится. Три ночи назад я впервые за долгое время поняла, что под вязью стало пусто. Не холодно, не больно, просто пусто, как в горшке, из которого вылили воду. Вязь больше не грела, и это было страшнее, чем когда она жгла.

Я села к столу и достала тетрадь. Нужно было записать расход коры, примочек, масла. Сегодня я истратила почти весь запас лопуха, а Дарина обещала прислать свежий корень только к четвергу. Если приедет больной с лихорадкой, у меня не будет чем сбить жар. Я записала все до последней щепотки, потом перечитала и записала снова, потому что цифры не сходились: мази из полыни оставалось на две перевязки, а Кате Шум нужно было менять повязку каждый день.

Внизу, в сенях, скрипнула дверь. Я замерла. Свеча погасла от сквозняка, и я осталась в темноте, слыша, как кто-то входит в дом.

— Кто? — спросила я в темноту.

Молчание. Потом голос Глеба, тихий, без обычной команды:

— Я. Воды принес.

Я зажгла свечу от спички. Он стоял в дверном проеме с ведром в руке, в той же рубахе, что днем, без пояса. Под глазами лежала тень, и я впервые подумала, что он, наверное, тоже не спит уже третью ночь. Или спит, но так же, как я, считает вдохи.

Я кивнула на лавку. Он поставил ведро, сел, и мы смотрели друг на друга через стол, на котором лежала моя тетрадь с расходом. Он не спросил, что я пишу. Я не спросила, зачем он принес воду.

— Завтра, — сказала я наконец, — поедешь со мной к Олексихе. Не как муж, не как работник. Как свидетель.

— Свидетель чего? — спросил он.

— Того, что она поставит подпись добровольно. Без печати с твоей стороны, просто имя на бумаге.

Он кивнул. Я ждала, что он спросит зачем, но он не спросил. Может быть, потому что впервые за шесть лет я говорила с ним как с человеком, которому можно объяснять один раз, а не десять.

— Тогда ложись, — сказала я. — Утром рано.

Он встал, и я увидела, как он смотрит на ящик с замком, где лежал лист Брона. Потом отвел глаза и вышел, прикрыв дверь. Я слышала, как он ступает по лестнице, как скрипнула половица у порога, как наконец наступила тишина.

Я задула свечу и легла. В горнице было холодно, печь давно остыла, и я подвинула тулуп ближе к боку. Вязь на запястье молчала. Ни тепла, ни холода, ни пульса. Просто полоска кожи, на которой шесть лет назад кто-то нарисовал знак моей несвободы.

Утром я проснулась от того, что внизу уже топили печь. Дым пахнул в щели пола, и я поняла, что Глеб не стал ждать, пока я встану. Я оделась, спустилась. Он сидел у печи на корточках, и огонь отражался в его глазах красными точками.

— Каша на пшене, — сказал он, не оборачиваясь. — С топленым маслом. По рецепту.

Я села на лавку. Утро было серое, без солнца, и в этом сером свете его лицо казалось моложе, чем я помнила. Или мне просто хотелось, чтобы он выглядел моложе, потому что так было легче просить его о том, что я собиралась просить.

— Глеб, — сказала я. Он встал и обернулся. — Когда мы приедем к Олексихе, ты не войдешь в дом. Подождешь у крыльца.

— Хорошо.

— Она тебя боится. Все тебя боятся. Я не хочу, чтобы она подписала из страха.

Он кивнул. Я ждала, что он скажет что-нибудь про авторитет, про то, что его присутствие придает вес, но он промолчал. Может быть, впервые за шесть лет он понял, что его авторитет в этой деревне стоит меньше, чем моя рука на дверной ручке.

Мы вышли со двора, когда солнце наконец пробило облака. Лошадь Дарины стояла у коновязи, и Степко, уже одетый в Олексихины валенки, держал ее под уздцы. На его лице было то выражение, которое я уже научилась читать: он хотел ехать с нами, но не решался попросить.

— Останешься, — сказала я. — Примешь больных, если придут. Никого не впускай, кроме Олексихи.

Он кивнул с таким облегчением, что я поняла: он боялся не остаться, а попросить остаться. Это была разница, которую я начала видеть только сейчас.

Дорога шла полем, потом через ельник, потом вдоль ручья. Глеб ехал на мерине позади, на полверсты, как договорились. Я слышала мерный стук копыт, и впервые за долгое время этот стук не раздражал. Он просто был, как дыхание за стеной, о котором я уже не могла сказать, мое оно или чужое.

У околицы Заречной я остановилась. Мерин встал рядом, и Глеб спешился, не дожидаясь, пока я попрошу. Я сняла с седла корзинку с бинтами и мазью, и мы пошли к дому Олексихи. Она стояла на крыльце, уже в чистой поневе, и на лице у нее было написано то, что я видела у всех женщин в округе: готовность подписать и страх, что подпись не примут.

— Здравствуй, Олексиха, — сказала я. — Это Глеб Арден. Он подождет на крыльце.

Она посмотрела на него так, как смотрят на волка, которого привязали у забора. Не с ненавистью, с осторожностью. Кивнула, и мы вошли в дом, а он остался на крыльце, сел на ступеньку и стал смотреть на дорогу, чтобы она могла видеть только его спину.

Олексиха поставила подпись крупными буквами, с тремя кляксами, и я переписала ее на чистый лист. Потом мы пили чай, и она рассказывала про внуков, про то, как зимует скотина, про то, что в этом году муки дают по половине, потому что совет забрал запасы. Я не записывала, просто слушала, и она это ценила.

Когда мы вышли, Глеб все еще сидел на крыльце. Он встал, не спрашивая, и пошел к мерину. Олексиха смотрела ему вслед, и я впервые увидела на ее лице не страх, а удивление.

— Хороший мужик, — сказала она тихо. — Только поздно спохватился.

— Я знаю, — ответила я. — Поэтому и подпись беру у тебя, а не у него.

Она кивнула, и я впервые увидела, как она улыбнулась. Не губами, глазами. Это было больше, чем подпись.

На обратном пути мы не разговаривали. У ручья я остановилась и умылась, как делала в детстве. Ледяная вода обожгла пальцы, и я вспомнила, как мать учила меня не бояться холода. Вязь на запястье стала серой от воды, но не отозвалась. Просто полоска кожи, и больше ничего.

Глеб ждал у мерина, и я впервые подумала, что он, наверное, тоже хочет пить. Я зачерпнула воды берестяным ковшом и протянула ему. Он взял, посмотрел на воду, потом на меня, и выпил.

— Спасибо, — сказал он.

— Не за что, — ответила я. — Это просто вода.

Мы поехали дальше, и до самой Моховой я не могла понять, почему у меня на душе стало так тихо. Может быть, потому что впервые за долгое время я дала ему что-то не из расчета и не по обязанности. Просто воду, потому что он хотел пить. И он взял, не благодаря дважды и не кланяясь. Просто выпил и поехал дальше.

Дома, в сенях, пахло чужим плащом, и я впервые подумала, что завтра этот плащ нужно повесить на гвоздь у двери, потому что в доме, где я хозяйка, нет места чужой вине, даже если она завернута в хорошую кожу.

Я кивнула и пошла обратно к рябине, на ходу убирая бланк за пазуху. Четвертая подпись была у меня в кармане, рядом с печатью. Пятой я могла взять у Олексихи, но это завтра. Сегодня у меня было три, и этого хватало, чтобы встретить любого гонца Брона с листом, а не с поклоном.

Кобыла стояла, где я ее оставила, и жевала кору. Я вскочила в седло и пустила ее шагом, чтобы не сбить ноги. У поворота тропы я оглянулась. В Кривой Заводи уже закрывали ставни, хотя было еще светло. Они не хотели, чтобы кто-то видел, кому они подписали.

Дома, в сенях, пахло чужим плащом. Короб с сапогами стоял на лавке, и я впервые подумала, что завтра Степко получит их из моих рук, потому что в доме, где я хозяйка, нет места чужой вине, даже если она завернута в хорошую кожу.

Предыдущая главаГлава 7 из 20Следующая глава