К книге
Развод с альфа-волком. Я не твоя истиннаяГлава 5 Сломанная дверь
25%
Глава 5 Сломанная дверь
5

Петли двери скрипнули, и я прижала плечом створку, чтобы не вынесло ветром. Снаружи тянуло сырой землей, близким снегом и чужим конским потом — кто-то стоял у крыльца и не уходил.

— Кто?

— Лют, хозяйка. Из северного крыла.

Я вытерла руки о фартук, не открывая. Щелкнула задвижкой, но не до конца. Через щель видно было только кожаный нагрудник и кнут на поясе.

— Степко, — сказал он. — По приказу старейшины верни мальчишку в северное крыло. Он не твой.

Я перехватила крюк двери, чтобы пальцы не дрожали.

— Он под моей повязкой. У него вчера жар, у него рана, и я не выдаю больного, пока повязка не снята. Это пункт четвертый устава вольницы, можешь сам перечитать, у тебя копия в сумке.

— Мне велено доставить.

— Передай старейшине, что я приду к нему сама, как только Степко встанет на ноги. Не раньше.

Стражник посмотрел на меня, потом на дверь. Я видела, как он прикидывает — войти или уйти. Он не вошел. Печать вольницы на моей двери держала крепче, чем мой голос.

— Скажу, — бросил он и ушел. Сапоги зачавкали по грязи.

Я закрыла задвижку до щелчка и постояла, считая вдохи. Потом вернулась к столу, где под полотном лежал конверт с печатью совета. Глеб подписал его утром, в траворезной, моей рукой, и я спрятала письмо под бинты, пока Марта отвозила Катю к Дарине Сокол.

Если это письмо увидит Вера, она понесет его совету как доказательство, что я вымогала деньги.

Я достала из-под стола жестянку из-под сушеной малины, сняла крышку, положила внутрь конверт и три серебряные монеты — отложенные на ледник для хранения крови. Сверху насыпала сухой полыни, чтобы жестянка пахла работой, а не бумагой. Закопала жестянку в мешок с корой под лавкой, придавила крышкой.

Потом отодвинула занавеску и посмотрела на Степко. Он спал, свернувшись под старой шубой. Повязка была чистой, жара не было. Если завтра встанет на ноги, я смогу его перевезти к Дарине, а оттуда пешком до Моховой. Там его никто не достанет, и он не будет моим рычагом против совета.

В дверь опять постучали. На этот раз тихо, костяшками.

— Лада Рейн, это поверенный Никита Рой. У меня копия для тебя.

Я открыла. Он стоял один, без стражи, в своем сером сюртуке, с портфелем, перетянутым ремнем. Глаза у него были такие, будто он не спал две ночи.

— Заходи, — сказала я. — Только руки помой, у меня ребенок за занавеской.

Он зашел, повесил плащ, вымыл руки в тазу и сел на табурет, не на лавку. Хороший знак.

— Вера Северова сегодня подала в совет прошение о признании тебя служанкой дома Ардена, — сказал он ровно, глядя мне в переносицу. — Если совет согласится, ты потеряешь право голоса в разводе, право на сундук и право на лицензию. Тебя признают прислугой, которая украла хозяйский инструмент.

Я села напротив и положила руки на колени, чтобы не сжимать кулаки.

— Когда слушание?

— Послезавтра утром.

— Кто будет?

— Вера, Олег Брон и двое советников. Глеб Арден не успеет вернуться из северной деревни.

Я закрыла глаза. Конечно, Вера выбрала именно эти дни. Глеб уехал, Брон здесь, совет в сборе. Меня признают служанкой, обыщут сундук, заберут лицензию и выставят за ворота как вора. И никто не сможет доказать, что я была женой, потому что подпись под меткой — фальшивая, а моя настоящая подпись за шесть лет стерлась под брачной вязью.

— Есть способ опередить, — сказала я, не открывая глаз. — Никита, ты можешь завтра с утра подать в вольный реестр заявление от моего имени на подтверждение лицензии. У меня есть три подписи — Дарина Сокол, Катя Шум, твоя. Нужно еще две.

— Чьи?

— Одна — Глеб Ардена, его личная, не совета. Вторая — Марьяны, хранительницы. Если Марьяна подпишет как свидетель моей работы, совету будет нечем крыть.

Никита потер переносицу.

— Марьяна не подпишет, Лада. Она шесть лет молчала о подделке.

Я открыла глаза. В горле стоял ком, но голос был ровный.

— Тогда подпишет кто-нибудь другой из старейшин, кто устал молчать. У тебя есть имя?

Он помолчал, потом достал из портфеля маленький конверт без печати и положил на стол.

— Здесь показания кухарки Аглаи. Она видела, как Вера подменила метку шесть лет назад. Если мы завтра внесем это в реестр вместе с заявлением, совету будет не до слушания послезавтра. Им придется разбираться с подделкой, а не с моей лицензией.

Я взяла конверт. Руки у меня уже не дрожали.

— Спасибо, Никита. Иди домой и ложись спать. Завтра в шесть утра будь у северных ворот с чернилами.

Он кивнул и ушел. Я заперла дверь, подошла к окну и долго смотрела во двор. Где-то вдалеке выла собака, ей отвечала другая.

Под брачной вязью впервые за шесть лет стало ровно и жарко, как под собственной шерстью. Я положила ладонь на запястье и впервые подумала, что смогу не просто снять эту вязь, а снять ее сама.

Потом я вернулась к столу, достала из мешка жестянку, раскопала конверт Глеба и спрятала его в новый тайник — за шкафом, между сушеными корнями. Если завтра совету удастся взять траворезную, письмо все равно дойдет до Марьяны через Марту.

Я задула свечу, легла на лавку рядом со Степко и закрыла глаза. За стеной кто-то ходил по крыльцу, тяжело, как медведь, и не уходил. Я не стала вставать. Пусть мерзнет. Утром у меня будет две подписи и одна правда, которую наконец услышат вслух.

Серый свет пробирался сквозь щели ставен, ложился на полосы половиц. Я лежала на узкой лавке, укрытая старой шубой, пахнущей псиной и полынью, и слушала Степкино дыхание. Ровное, тихое, уже без хрипа. Повязка на его боку за ночь не сбилась. Хороший знак.

За стеной по крыльцу все еще кто-то ходил, тяжело и зло, как медведь в клетке. Я не стала вставать, не стала смотреть. Если это стражник из северного крыла, пусть мерзнет до утра. Если Лют — он знает, что внутрь не войдет, пока на двери печать вольницы. А если Глеб вернулся раньше срока, ему тем более нечего делать в моей траворезной без стука.

Я поднялась, подошла к столу и зажгла свечу от уголька в плошке. Огонь взялся сразу, как будто ждал. На столе лежала жестянка из-под малины, вчерашний конверт Глеба я спрятала за шкаф, в сушеные корни. Пусть там и лежит до утра.

Из-под лавки выглядывал край рогожи, под ней стоял мой сундук. Я присела на корточки, откинула крышку, пересчитала ножи, связки корня, банки с мазями, кожаную папку с рецептами. Все на месте. Триста серебром работы, моей рукой сделанной, не советом. Этому сундуку шесть лет, я собирала его еще девчонкой, до брака, до метки, до того, как меня назвали истинной и тут же передумали.

Степко заворочался под шубой, я подошла, положила ладонь ему на лоб. Лоб был сухой, прохладный. Жар ушел ночью, как вода в песок. Я тихо размотала край повязки. Рана под ней стянулась, края порозовели, гноя не было. Еще день — и можно везти его к Дарине Сокол, в Моховую, на чужую территорию, где совету до него не дотянуться.

За дверью раздались шаги, легче, чем медвежьи. Потом стук. Косточками, тихо.

— Лада Рейн, — голос был женский, знакомый, с хрипотцой от холода. — Открой. Это Марта.

Я сняла задвижку. Марта вошла, прижимая к груди узел, из которого торчало горлышко кувшина. Щеки у нее были красные, платок съехал набок.

— Принесла молоко и краюху, — сказала она, глядя на занавеску, за которой спал Степко. — И новость. Плохую.

— Говори.

— Вера Северова сегодня на рассвете подала в совет прошение о признании тебя служанкой дома Ардена. Если совет согласится завтра утром, тебя обыщут, заберут сундук и лицензию. Слушание в полдень, у ворот северного крыла. Глеба не будет, он в северной деревне, до ночи не вернется. Брон собирает совет.

Я медленно закрыла дверь. Задвижка легла в паз с тем же щелчком, что и вчера, но в горле стало тесно.

— Служанкой, — повторила я. — Не бывшей женой.

— Служанкой, — кивнула Марта. — Вера в прошении написала, что ты пришла в дом без приданого, без рода, что лицензию тебе выписали по знакомству, а метка на тебе — хозяйская, а не брачная. Если совет согласится, ты — прислуга, которая украла хозяйский инструмент. Тебя можно выставить за ворота без суда и без развода.

Я подошла к столу, села на табурет. Руки сами нашли край фартука, сжали ткань. В голове было холодно и пусто, как зимой в амбаре. Служанка. Если меня признают служанкой, я теряю право голоса в разводе, право на сундук, право на лечебницу, право на собственное имя в реестре. Меня обнулят, как будто шести лет брака не было. Меня обнулят, как будто я никогда не была травницей.

— Где сейчас Вера? — спросила я.

— В кабинете Глеба. Она заняла его стол, перекладывает бумаги.

— Совет в сборе?

— Брон и двое советников. Марьяну не звали, она сама пришла, но ее не пустили дальше сеней. Сказали — не ее дело.

Я закрыла глаза. Под веками стояла красная полоса, и в ней — лицо Веры, мягкое, с ямочками на щеках, с голосом, в котором всегда слышалось «сестра». Сестра. Шесть лет назад эта сестра подменила метку истинности, потому что совет велел. Шесть лет молчала. Теперь хочет сделать меня прислугой, чтобы я не дожила до развода и не открыла рот.

Я встала, прошла к сундуку, вытащила из-под рогожи жестянку с серебром. Три монеты, отложенные на ледник. Этого мало. Этого никогда не мало.

— Марта, — сказала я, не оборачиваясь. — Слушай меня внимательно. Сейчас ты пойдешь к Дарине Сокол. Отдашь ей Степко, как только он проснется и встанет на ноги. Если к полудню он не встанет — повезешь его на телеге, я разрешаю. Сундук свой с чугунной ступкой оставишь у Дарины, он мне понадобится позже.

— А ты?

— Я пойду к северным воротам. До полудня у меня есть четыре часа. За четыре часа я должна найти двух свидетелей, которые подпишут мне подтверждение лицензии, и одного человека, который внесет в вольный реестр показания о подделке метки. Если я не успею, совет сделает меня служанкой, и тогда Степко — следующий.

Марта поставила кувшин на стол, посмотрела на меня долгим, тяжелым взглядом.

— Лada, ты же понимаешь, что совет не даст тебе слова. Они вызовут тебя только чтобы объявить решение.

— Тогда я не пойду на совет. Я пойду к вольному реестру. Устав вольницы дает мне право подать заявление лично, без разрешения совета. Мне нужны только две подписи: одна — Глеба Ардена, его личная, не совета. Вторая — любого старейшины, который устал молчать.

— Глеба нет.

— Его перо есть. Я вчера подписывала документ его рукой. Перо осталось в траворезной, в верхнем ящике стола, под листом с реестром долга. Если я возьму его перо и подпишу заявление его именем с пометкой «по доверенности жены» — это подлог, и совет использует его против меня. Если я возьму его перо и поставлю свою подпись как свободная травница — это мое право по уставу вольницы, потому что я шесть лет вела его хозяйственные книги.

Я открыла верхний ящик. Перо лежало там, где я его оставила, — костяное, с серебряным наконечником, чуть стертое с правой стороны. Глеб левша, он пишет с нажимом. Я подняла перо, повертела в пальцах. Под вязью на запястье впервые за шесть лет стало ровно и жарко, как под собственной шерстью.

— Неси молоко Степку, — сказала я Марте. — И ступай. Чем раньше ты уйдешь, тем меньше тебя увидят у моей двери. Если спросят — приходила за хозяйственным маслом, я тебя не задерживала.

Марта кивнула, подошла ко мне, быстро поцеловала в висок и вышла. Я слышала, как она шла по крыльцу — легко, быстро, по-девичьи, чтобы не оставлять тяжелых следов. Потом хлопнула калитка, и стало тихо. Только Степко сопел за занавеской да за стеной все еще кто-то ходил, тяжело и зло, и не уходил.

Я села за стол, разложила перед собой лист из реестровой книги, макнула перо в чернила и начала писать. Заявление от свободной травницы Лады Рейн о подтверждении лицензии и праве на вольную практику на граничной земле. Три подписи у меня уже есть — Дарина Сокол, Катя Шум, Марта как свидетель хозяйственных книг. Нужно еще две. Одна — Глеба Ардена, личная. Вторая — любого старейшины, который устал молчать.

Под вязью пульсировало ровное, жаркое, мое. Я подписала заявление своим именем, поставила дату и аккуратно положила перо на подставку. До полудня четыре часа. Утром я пойду к северным воротам, но не на совет. К вольному реестру. Если совет захочет меня остановить — пусть попробует. У них печать совета. У меня — подпись свободной травницы и три монеты, отложенные на ледник. Этого пока мало. Но это уже мое.

За стеной шаги стали четче, громче. Кто-то больше не прятался, шел открыто по крыльцу, как хозяин. Я убрала перо в ящик, придавила заявление реестровой книгой, поднялась. Не успела дойти до двери, как в нее постучали. Не кулаком, не сапогом, а костяшками пальцев, дважды, ровно. Так стучат в дом, где живут свои.

— Открыто, — сказала я.

Глеб вошел, не дожидаясь, пока я отодвину засов. Плащ на нем был мокрый потемну, сбился на левом плече, на воротнике засохла хвоинка. От него несло холодом, лошадиной шерстью и северным дымом, чужим, дальним. Не те духи, что Виверина, не те, что я убирала утром с его рубашки. Другие. Горькие, как кора.

Он остановился у порога, увидел стол, заявление под книгой, перо в ящике, мою руку на фартуке. Увидел, что я не удивилась. И что-то в его лице сдвинулось, напряглось, как тетива.

— Ты знала, — сказал он. Не спросил.

— Что Вера подала прошение в совет, — ответила я. — И что тебя не будет до ночи.

Он снял плащ, повесил на крюк у двери, хотя я его не звала. Сел на рабочий табурет напротив меня, не на хозяйское место, не в кресло. Я почувствовала, как тесно стало в траворезной, как стены сдвинулись. Свеча на столе оплыла, фитиль зашипел.

— Верну на рассвете, ты знаешь. Утром пришла весть, кобыла сбила копыто, я менял лошадь в Красном. Думал, успею. Не успел.

— Совет собирается в полдень. Без тебя.

— Я знаю. — Он посмотрел на реестровую книгу, придавившую мой лист. — Что это?

— Заявление в вольный реестр. Подтверждение лицензии. Мне нужна твоя подпись, личная, не совета. Иначе после полудня я буду служанкой, у которой украли сундук.

Он молчал. Я молчала. Слышно было, как за занавеской Степко повернулся на боку, прошептал что-то во сне и стих.

— Глеб, — сказала я, и голос у меня сел на полтона ниже, чем я хотела. — Если ты откажешь, я пойду к вольному реестру одна. По уставу вольницы, как свободная травница. У меня есть три подписи. Не хватает двух. Твоя и любого старейшины, который устал молчать. Если ты не дашь свою, я возьму твою сама. У меня есть твое перо. Я шесть лет писала за тебя хозяйственные книги. Устав это разрешает жене, но не бывшей жене. А я уже не жена.

Он смотрел на мою руку, на которой вязь под рукавом натянулась, запульсировала. Я видела, как он это заметил. Видела, как желвак прошел по его челюсти.

— Дай мне лист, — сказал он наконец.

Я вытащила заявление из-под книги, развернула к нему, прижала углы чернильницей и ступкой. Подала перо. Наши пальцы столкнулись на костяной рукоятке, и я отдернула руку, как от ожога. Его запах на миг стал моим, я почувствовала его кожей, не носом. Под вязью стало так горячо, что я стиснула зубы.

Он подписал медленно, выводя каждую букву левой рукой, с нажимом, как всегда. Подпись вышла ровная, без росчерка. Не альфа, не муж. Человек, который задолжал.

— Кто второй? — спросил он, не поднимая глаз.

— Марьяна. — Я сказала это и сама испугалась. Марьяна, хранительница очага, которая шесть лет молчала о подделке. Которая не пустили дальше сеней. Которая сейчас сидит где-то на лавке в сенях и не уходит, потому что ждет, что ее позовут.

— Она не подпишет, — глухо сказал Глеб. — Она боится Брона. Она всегда его боялась.

— Тогда я пойду к ней сама. Через сени, мимо стражи. По уставу вольницы, как свободная травница. Если меня не пустят, буду стоять, пока не пустят. У меня есть четыре часа.

Он встал, и табурет скрипнул по полу. Подошел ко мне, не вплотную, на полшага. Я подняла голову. Он смотрел мне в глаза, и в этом взгляде впервые не было приказа, не было права, не было «моя жена». Была усталость, и злость, и что-то еще, чему я не хотела давать имени.

— Я пойду с тобой, — сказал он. — К Марьяне. И на совет. Сегодня я тебя одну к ним не пущу.

— Ты пойдешь против совета? — Я не поверила своим ушам.

— Я пойду против тех, кто подделал мою метку. — Он сказал это тихо, без рыка, и от этого стало страшнее. — Я узнал вчера ночью. От человека, которому больше нечего терять. И если ты сейчас спросишь, от кого, я не отвечу. Не потому что не доверяю тебе. Потому что пока не имею права.

Я слышала, как за окном проснулась птица, как заскрипела соседская калитка, как где-то далеко, у северных ворот, ударил сторожевой колокол, отсчитывая первый час до полудня. У меня в кармане лежали три монеты, отложенные на ледник. На столе лежало заявление с его подписью. Под вязью на запястье пульсировало ровное, жаркое, мое.

— Тогда идем, — сказала я. — Только не впереди. Мне не нужна тень альфы над моей дверью. Мне нужна спина сбоку, чтобы смотреть на тебя, а не на совет.

Он кивнул. Я взяла заявление, свернула вчетверо, сунула за пазуху. Подняла фартук, проверила, на месте ли нож для корней. Пошла к двери.

— Лада, — сказал он мне в спину. Я остановилась, не обернулась.

— Спасибо, — сказал он. И в этом слове было столько, что я не смогла сразу ответить. Я кивнула затылком, вышла на крыльцо первой и пошла по тропинке к сеням, где на лавке ждала Марьяна, шесть лет молчавшая о подделке метки.

Моросил мелкий дождь, тот, что не столько мочит, сколько облизывает лицо и шею. Я спустилась с крыльца первой, по щиколотку в жидкой грязи, нож для корней привычно оттягивал пояс. За мной, на полшага сбоку, как я и просила, пошел Глеб. Его сапоги ступали тяжелее, и я слышала, как он держит дыхание, будто считает шаги до чужих сеней.

У сеней на лавке, под навесом, где капало с облезлой беличьей шкурки, действительно сидела Марьяна. Маленькая, выцветшая, в сером платке, она не подняла головы, когда мы подошли. В руках у нее была та же печать очага, что и в день нашей свадьбы, — медная, с облезлой позолотой, слишком тяжелая для ее пальцев. Рядом, на лавке, лежал ворох засаленных свитков и глиняная чернильница без крышки.

— Хранительница, — сказала я, не здороваясь, потому что в таком деле «здравствуйте» — это уже разрешение тянуть время. — Мне нужна твоя подпись под заявлением в вольный реестр. Подтверждение, что моя лицензия травницы жива. Твоя подпись и подпись Глеба. Сейчас.

Марьяна наконец подняла голову. Глаза у нее были красные, не от дождя. Она посмотрела на меня, потом на Глеба, и я увидела, как в ней что-то сжалось, как старая пружина, которая не хочет раскручиваться.

— Меня предупредили, — прошептала она. — Если я подпишу, совет снимет с меня стол и кров. Мне идти некуда. Я старая, Лада. Мне некуда.

Я присела перед ней на корточки, чтобы наши глаза оказались на одном уровне. Глеб остался стоять, и я была ему за это благодарна: иначе Марьяна сжалась бы в комок и ничего бы не услышала.

— Марьяна, — сказала я. — Я не прошу тебя драться с советом. Я прошу тебя сделать то, что ты должна была сделать шесть лет назад. Поставить печать под моей лицензией, как ты ставила ее в день, когда стая отдала мне эту работу. Совет мне не указ. Вольный реестр — не совет. Устав вольницы написан до того, как Брон родился.

Она замотала головой, и на щеке у нее блеснула слеза, мелкая, как горошина.

— Я не подпишу, — сказала она. — Я не могу. Я шесть лет молчала, когда меня заставили. Я думала, что метка настоящая. Я думала, что вы истинные. Я была дурой, Лада. И теперь я дурой помру.

Глеб шагнул вперед. Я вскинула руку, не оборачиваясь, и он замер. Этот жест вышел у меня сам, как у хозяйки, которая не хочет, чтобы гость вмешивался в разговор с прислугой. Я почувствовала, как под вязью на запястье стало горячо, и на секунду мне показалось, что вязь дрогнула, пошла тонкой трещинкой. Нет. Показалось.

— Хранительница, — снова сказала я. — Я не возьму у тебя подпись. Мне она не нужна. Мне нужна твоя печать на заявлении, которое ты подашь в вольный реестр сама. Не за меня. За себя. Как свободная женщина, которая шесть лет была печатью в чужих руках. Ты имеешь право подать в реестр жалобу на совет. По той же четвертой статье устава. Старейшины давили на тебя, чтобы ты молчала. Это записано. Я запишу.

Марьяна уставилась на меня, как на сумасшедшую. Потом медленно, очень медленно перевела взгляд на Глеба. Он стоял, как вкопанный, лицо у него окаменело, но руки, я видела, были пусты. Ни перчатки, ни поводка, ни кольца с печаткой. Просто человек, который впервые в жизни не знал, что приказать.

— Я могу подать жалобу? — спросила Марьяна, и голос у нее дрогнул.

— Можешь, — ответила я. — Устав это позволяет любой свободной женщине, не зависимой от стаи. Ты вдова. Ты не под советом. Ты под очагом. Очаг выше совета. По уставу, который ты же и хранишь.

Глеб наконец выдохнул. Я услышала, как у него в груди что-то сдвинулось, как старая мебель, которую слишком долго не сдвигали с места.

— Марьяна, — сказал он, и голос у него был чужой, хриплый, не альфий. — Я прошу тебя. Не приказываю. Прошу. Помоги моей жене.

— Бывшей, — поправила я, не повышая голоса.

— Бывшей жене, — повторил он, и желвак прошел по его челюсти. — Помоги ей получить право на собственное имя.

Марьяна вытерла слезу тыльной стороной ладони, размазав по лицу грязь и морось. Потом, не глядя ни на кого, взяла свою медную печать, подержала в кулаке, как ребенка, и молча протянула мне.

— Я подпишу, — сказала она. — Только не здесь. У вольного реестра. При свидетелях. Я не хочу, чтобы совет прислал стражу к моему порогу.

— У ворот, — ответила я. — Через час. Перед обедом. Я приведу свидетелей. Ты только приди.

Она кивнула, спрятала печать за пазуху, поднялась и пошла к калитке, маленькая, в своем сером платке, под мелким дождем. Я смотрела ей в спину и впервые за этот день почувствовала, что почва под моими ногами не зыблется. Под вязью на запястье ровно и горячо билось мое собственное сердце, а не его.

Глеб стоял рядом, молчал, и я не знала, что ему сказать. И не была должна.

Предыдущая главаГлава 5 из 20Следующая глава