К книге
Развод с альфа-волком. Я не твоя истиннаяГлава 4 Общий обед
20%
Глава 4 Общий обед
4

Перед обедом в траворезной стало тесно от чужих людей и своего знания. Я стояла у стола с чистой повязкой наготове, когда Катю Шум привели под руки две вольницы из Моховой. Бледная, с запавшими глазами, она прижимала к груди правую руку, и даже сквозь лен рубахи я видела, как плечо опухло и потемнело. В деревне поговаривали, что муж вывихнул ей сустав в припадке ревности. Здесь, в доме Ардена, об этом не говорили вслух. Здесь делали вид, что волчиц не ломают.

Я усадила Катю на табурет, размотала повязку. Запах старой крови и горелой ткани ударил в нос. Кость цела, но связки порваны, и под кожей уже пошло воспаление. Рядом, на скамье у стены, сидела Дарина Сокол, которая пришла якобы за мазью от кашля. Она пришла посмотреть, как я работаю. Это был мой шанс и мое испытание одновременно.

За спиной, у дверного косяка, переминались три стражника из северного крыла, посланные Верой. Вера стояла чуть поодаль, сложив руки на груди, и смотрела так, будто я резала ей по живому. На столе у окна лежал лист Брона о передаче траворезной. Бумага имела вес только пока я молчала.

Я промыла рану отваром коры, и Катя зашипела сквозь зубы.

— Терпи. Кость на месте, мясо заживет. Две недели не поднимать даже кружку.

— А если муж спросит, почему я не встаю?

— Скажешь, что лекарка запретила. Это правда. Моя правда.

Я наложила тугую повязку, закрепила лен полоской чистой ткани. Потом достала из сундука свой футляр с печатью травницы и поставила оттиск на реестре больных, рядом с именем Кати. Три подписи подряд: моя, Марты как свидетельницы, Дарины как соседки-лекаря. Четвертая появится, когда мальчика приведут ко мне под мою ответственность.

— Дайте ей воды, — велела я страже.

Старший стражник посмотрел на Веру. Та едва заметно кивнула.

— Реестр. Ты продолжаешь вести записи, хотя совет приостановил твою лицензию.

— Совет приостановил мою работу в доме Ардена. Не право вольницы. Эти больные пришли ко мне не как к жене альфы. Они пришли как к травнице. Если совет хочет оспорить мою лицензию, пусть пришлет поверенного и сядет со мной за стол. Не через стражу у двери.

Тишина стала плотной. Катя сжала здоровой рукой край табурета. Дарина поднялась, подошла к столу и положила ладонь на реестр.

— Я свидетельствую, что Лада Рейн оказала помощь вольнице Кате Шум по своему ремеслу. Как соседка-лекарь ставлю подпись.

— Ты вмешиваешься, Сокол.

— Я защищаю свое право. Если совет тронет эту лечебницу, следующей тронет мою. А я не собираюсь молча смотреть, как вы давите ремесло.

Вера отступила. Она поняла, что силой здесь не выйдет. Слишком много глаз.

В этот момент снаружи послышался конский топот и голоса. Дверь распахнулась, впустив запах холодной дорожной пыли. На пороге стоял Глеб Арден собственной персоной, в дорожном плаще, с мокрым от пота виском. Он приехал раньше, чем я думала. Он смотрел не на меня. Он смотрел на Катю, на ее перевязанную руку, на стражу у моей двери.

— Что здесь происходит? — спросил он тихо. Этот тихий голос я знала шесть лет. Так он говорил, когда решал чью-то судьбу.

Вера выпрямилась, шагнула к нему. Я опередила ее.

— Развод. Публично, у ворот, до заката. Или завтра утром я уйду пешком, и тогда пусть стая сама объясняет вольнице, почему жена альфы ушла без крова.

Тишина упала так, что я услышала, как скрипнула половица под Катиной ногой. Вера не успела открыть рот. Глеб смотрел на меня, и я впервые за шесть лет не отвела взгляд. Под вязью на запястье отдалось глухое тепло, ровное, тяжелое, как налитая свинцом рука. Волчица там, под кожей, спала, но сон стал чутким.

Вера тронула его за локоть.

— Глеб, устал с дороги. Это семейное, не нужно при всех.

Я почувствовала, как сжались пальцы на футляре с печатью. Семейное. Значит, чужой муж, который сломал Кате плечо, это семейное. Значит, мой реестр, мой сундук, мой стол — это тоже семейное.

Глеб убрал руку. Не грубо, но так, что Вера отступила. Он сделал шаг к столу, взял реестр обеими руками и прочитал медленно, как читают незнакомый документ. Три имени. Три подписи. Печать.

— Кто этот Степко? — спросил он ровно.

— Мальчик-полукровка. Стая бросила его у ручья на рассвете. У него рваная рана на боку и ожог. Я сшила ему бок прошлой ночью.

Он поднял на меня глаза. Я выдержала.

— Почему мне не доложили?

— Потому что у ворот стража, которая не пускает больных без твоего имени, — сказала Дарина, не вставая. — Мальчика принесли две вольницы из Моховой, я их знаю. Они трижды объясняли, что ребенок истекает кровью. Их не пустили.

Катя всхлипнула и тут же зажала рот здоровой рукой. Глеб опустил реестр на стол и впервые посмотрел на Веру так, как смотрел на меня, когда решал чью-то судьбу.

— Кто приказал не пускать?

Вера не дрогнула.

— Я распорядилась, чтобы больных без одобрения совета не принимали в северном крыле. Это разумно, когда вокруг шныряют чужие.

— Это лечебница. Здесь лечат.

Вера промолчала. Глеб снова взял реестр, открыл последнюю страницу.

— Три подписи. Ты сказала, нужно пять.

— Нужно пять для подтверждения лицензии. У меня три. Дарина Сокол, Марта как свидетельница, и я сама. Степко пока мал, его подпись не примут. Нужны еще две деревни или две вольницы с правом голоса.

Он кивнул. Не как альфа, который разрешает, а как человек, который считает.

— Кто из вольниц может дать подпись?

— Я привезу мальчика в Моховую. Староста Моховой подпишет, если Катя Шум подтвердит, что я лечила ее мужа в позапрошлом году. Это моя деревня, моя правда, моя подпись. Если совет успеет раньше меня, я все равно пойду к Дарине Сокол и попрошу вторую подпись у вольницы Заречной. Ульяна из Глухова ждет меня с сыном.

Глеб посмотрел на Катю.

— Ваш муж. Кто он?

Катя побелела.

— Лют из северной стаи. Он подумал, что я была у другого.

— И сломал ей плечо. Сустав вывернут, связки порваны. Если бы она пришла вчера, я бы вправила сразу. Сегодня уже опухоль, и я держу повязку только чтобы кость не пошла вкривь. Через две недели она сможет поднять руку. Через месяц — косу. Если муж не тронет снова.

Глеб молчал. Под вязью у меня отдалось тупой горячей волной, и я поняла, что волчица там не просто спит. Она слушает.

Глеб положил реестр обратно на стол. Аккуратно, как кладут чужую вещь.

— Развод будет публичным. У северных ворот, до заката. Хранительница Марьяна приедет к вечеру, я пошлю за ней сейчас. Вера, ты передашь ей реестр брачных уз и сядешь рядом как свидетельница совета. Никита Рой, вы остаетесь в траворезной до вечера и ведете протокол от имени вольницы. Каждая подпись, каждое слово — на бумагу. Если кто-то из стаи попробует сорвать развод, я буду говорить сам.

У Веры дрогнули пальцы.

— Глеб, это поспешно.

— Это правильно.

Он снял плащ и повесил на крюк у двери. Потом подошел к столу и сел на табурет напротив меня. Не на хозяйское место, а на рабочий. Перед ним лежал мой реестр, мои цифры, моя печать. И впервые за шесть лет он не смотрел на меня сверху.

— Покажи мне реестр долга. Я хочу знать, сколько стая должна тебе за шесть лет.

Я открыла кожаную папку и положила перед ним лист. Три тысячи серебром. Год за годом. Лечение стаи, роды, перевязки, ночные вызовы, травы, которые я покупала на свои деньги. Подпись Марты стояла внизу как свидетельская.

Глеб читал долго. Вера стояла у двери, и я видела, как белеют у нее костяшки пальцев. Катя плакала без звука, прижимая к груди здоровую руку. Дарина смотрела в окно.

Когда он поднял глаза, в них было что-то, чего я не умела читать.

— Я заплачу. Не стая. Я. Лично. До заката.

Я кивнула. Впервые за шесть лет он сказал «я», а не «стая решит».

Я поднялась из-за стола раньше, чем он успел закрыть папку. Колени у меня затекли от долгого сидения, и я оперлась о столешницу. Мне нужно было отойти от него на шаг, потому что запах его дорожного плаща смешался с дымом чужих духов и стал невыносим.

— Катя, идем к окну, мне нужно проверить повязку.

Катя послушно встала. Я подвела ее к широкому подоконнику, усадила спиной к свету, тихо отмотала край бинта, понюхала — не пахнет гноем — и наложила свежую полосу. Катя закусила губу, но не пискнула.

За моей спиной скрипнул табурет. Глеб поднялся.

— Рой. Внесите в протокол: стая северного крыла обязана передать мальчика-полукровку под опеку граничной лечебницы до заката. Решение альфы.

— Глеб, это не в твоей власти, — вскинулась Вера. — Совет уже принял условия опеки.

— Совет принял условия опеки для ребенка с родословной. Степко полукровка. Условия на него не распространяются. Я имею право единоличного решения по любому вопросу, не внесенному в реестр совета за последние три дня. Проверьте протокол, Рой.

Перо скрипнуло по бумаге. Вера дышала за моей спиной так, словно ей не хватало воздуха.

Глеб подошел к окну. Не ко мне — к Кате. Он смотрел на нее сверху вниз, и я впервые увидела, как молодая волчица поднимает голову, не отводя глаз. Под моими пальцами Катина рука не дрожала.

— Лют. Староста северной половины. Я знаю его десять лет. Он не мог сломать жене плечо из-за слуха.

— Он сломал, — тихо сказала Катя. — У меня есть свидетельницы.

— Я не говорю, что ты лжешь. Я говорю, что у Люта есть старший брат, который уже два года судится за его долю в стае. Слух про другого мог прийти не от соседей.

Катя побелела. У меня заныли зубы от того, как точно он увидел механизм, который я собирала по ниткам три дня. Вера за спиной у Глеба сжала кулаки так, что хрустнули пальцы. Если Лют действовал не из ревности, а по наущению брата, совет северной стаи оказывался замешан в насилии над волчицей. А совет, замешанный в насилии, не может выносить решение о моем разводе и моей лицензии.

Я завязала бинт узлом и посмотрела на Глеба. Он встретил мой взгляд.

— Катя Шум даст показания вольнице, и тогда совет Люта потеряет голос в решении о моей лицензии.

— Я знаю.

Вера шагнула к нам.

— Глеб. Если совет северной стаи потеряет голос, у нас не будет большинства на разводе. Марьяна не подпишет без трех печатей.

— Марьяна подпишет. Марьяна ждала этого решения шесть лет.

Я впервые поверила ему. Не как альфе. Не как мужу. Как человеку, который понял, что его использовали.

— Долг будет закрыт до заката, — повторил он. — Я привезу деньги лично, не через казну. Никита, запишите: альфа северной стаи, Глеб Арден, обязуется выплатить три тысячи серебром травнице Ладе Рейн в срок до заката сегодняшнего дня, в присутствии свидетелей и под печать вольницы.

Рой поднял голову, посмотрел на Глеба, потом на меня.

— Записано. Подпись альфы и подпись травницы.

Глеб взял перо и расписался. Я стояла рядом и смотрела, как его рука выводит крючок имени. Когда он закончил, передал перо мне. Я взяла его и подписала, не дыша.

Вера шагнула к столу.

— Совет никогда не одобрит выплату из личной казны. Это подорвет доверие к стае.

— Совет не одобрял и мой развод. И тем не менее.

Он поднялся и пошел к двери. Я впервые увидела, как Вера смотрит ему в спину. Не как невеста. Как человек, который шесть лет держал чужого мужа за поводок и вдруг почувствовал, что поводок провис.

Я пошла за ним до двери. Не как жена. Как травница, у которой пациентка сидит на подоконнике.

— Глеб. Катя Шум останется в лечебнице до решения вольницы. Плечо срастется через две недели, раньше ей в дорогу нельзя.

Он кивнул.

— Твоя лечебница.

— Моя. По лицензии вольницы. Не по милости стаи.

Он ушел. Я вернулась в траворезную. Катя все еще сидела на подоконнике, прижимая к груди здоровую руку, и смотрела на меня так, как смотрят на человека, которому только что поверили впервые в жизни.

Я села к столу, пододвинула к себе ступку и взяла пестик. Руки больше не дрожали. Под вязью тлело ровное жаркое тепло, и я впервые подумала, что это не его жар. Это мой.

Через час отворилась сенная дверь. В траворезную вошел Тимоша, грязный, мокрый, с ледяной коркой на воротнике. Он прижимал к груди правую руку, и из-под грязного рукава капало на пол. Рядом стоял второй мальчик лет четырнадцати, выше Тимоши на голову. У второго было разбито лицо, и снег на его плече уже стал розовым.

Тимоша посмотрел на меня.

— Лада. Нас гонят.

— Кто гонит?

Он не ответил. У него стучали зубы. Я подошла, взяла его здоровую руку и положила на стол рядом со ступкой. Под рукавом было некрасиво. Лоскут мышцы повис на тонкой полоске кожи, и кровь шла ровно, не пульсируя. Артерия цела.

— Тимоша, сядь на лавку. Марта, погрейте воды. Нитки у меня в верхнем ящике, белые, тонкие. Иголка третья.

Тимоша сел. Катя Шум соскользнула с подоконника, подошла к мальчику и осторожно положила ему здоровую руку на затылок. Она молчала, и мальчик не отстранился.

Я шила. Шов получался ровный. Мальчик смотрел на мою руку и не моргал. Марта грела воду, и в траворезной стало жарко от печи, от крови, от дыхания четырех человек и от моей работы.

Когда я затянула последний узел, за окном хрустнул снег. Шаги. Тяжелые, мужские, мерные. Так ходят стаей.

— Не открывай, — сказала я Марте.

В окно я увидела четыре фигуры в плащах северной стаи. Они остановились у крыльца, и один из них поднял руку к двери. Я узнала плечо и поворот головы. Это был стражник, которого стража звала Лют. Староста северной половины. Тот самый, чью жену Катя Шум отказалась вернуть под кров.

— Отойди от двери. Мы за мальчишкой.

Я сняла фартук, повесила его на гвоздь и пошла к двери. Марта шевельнулась, но я покачала головой. Я открыла дверь ровно на ширину плеча, чтобы меня видели, а траворезную — нет.

— Тимоша мой пациент. Рука зашита, под наблюдением до утра. По уставу вольницы лекарь имеет право удержать пациента до выздоровления. Я удерживаю.

Лют смотрел на меня сверху вниз. У него было тяжелое крестьянское лицо и шрам через левую бровь.

— Мальчишка полукровка. Не ваших деревень. Наш спор.

— Спор решает вольница. Не стая. Приходите завтра к Дарине Сокол с грамотой вольницы, тогда поговорим.

Он шагнул к двери, и я не шевельнулась. Мое плечо упиралось в косяк, и я видела, как он считает это оскорблением. Пусть считает. За моей спиной на лавке сидел мальчик, которого я только что сшила.

— Ты забыла, чья ты жена, — сказал он тише.

— Я забыла. Мне и не напоминали. Завтра к Дарине.

Я закрыла дверь. Замок лег тихо, петли не скрипнули. Марта стояла с чугуном в руках и смотрела на меня с тем выражением, которое я видела у нее только раз в жизни, в ночь, когда я уходила из дома Ардена.

Я вернулась к столу. Тимоша смотрел на меня, и в его глазах было то самое, чего я не умела называть. Катя Шум осторожно передала мальчику кружку с теплым отваром, и он взял ее здоровой рукой.

— Три тысячи серебром, — сказала я вслух, ни к кому не обращаясь. — Подпись альфы. Пациент под защитой лечебницы. И совет северной стаи, которому завтра придется прийти за полукровкой с грамотой вольницы, которой у них нет.

Через час сенная дверь скрипнула. Я не обернулась, но узнала шаг и запах мокрой овчины. Марта шевельнулась, и я кивнула ей. Дверь открылась медленно. Глеб вошел так, как входил в дом, который считал своим, но с тем новым выражением, которое появилось у него после приезда. Он снял шапку, и по плечам лежал снег, и я увидела, что правая рука у него замотана грязной тряпкой, какой у нас в лечебнице перевязывают ожоги. Не глубокий ожог, но достаточный, чтобы кожа вздулась и побелела по краям.

— Вода горячая есть? — спросил он вместо приветствия.

— Есть, — ответила я. — Руку дай.

Он подошел к столу, положил ладонь на чистую льняную тряпку, которую я расстелила заранее, и я увидела ожог. Не от печи, не от угольев. След был ровный, как от раскаленной дверной ручки или от котла, за который взялся без рукавицы. Я промыла рану отваром коры, и он не дрогнул, только сжал челюсть. Катя Шум отвернулась к стене, и я поняла, что она узнала этот жест. Так сжимают челюсть, когда привыкли терпеть боль от своих.

— Как? — спросила я коротко.

— У ледника. Замок примерз, рванул клешней.

Это была ложь. Я поняла это по тому, как он смотрел чуть в сторону, на жестяную банку с порошком коры, а не мне в лицо. Я могла бы назвать его лжецом при Дарине, при Кате, при Тимоше, и это было бы правдой. Но я молча наложила повязку, потому что сейчас была не его судьей, а его лекарем.

— Три дня сухой повязки, — сказала я. — Отвар коры внутрь, утром и вечером. Завтра покажешь.

— Лада, — начал он, и я поняла, что сейчас будет объяснение, и что объяснение это будет хуже лжи.

— Не сейчас, — перебила я. — Расскажешь, когда сам захочешь.

Он замолчал. Дарина Сокол кашлянула в кулак и поднялась из-за стола.

— Пойду. У меня в Моховой тоже дела. Оленку привезу послезавтра.

— Привози, — ответила я. — Повязку ей на колено я сделаю заранее.

Она кивнула Глебу, и я увидела, как он еле заметно кивнул в ответ, и что-то в их молчании было похоже на молчание двух людей, которые не любят друг друга, но уважают. Дарина вышла, и вместе с ней ушла та острая, оценивающая тишина, которая всегда появляется в доме, когда рядом чужая волчица с чужим опытом.

Я осталась с Глебом, Катей и Тимошей. Катя сидела на табурете, прижимая здоровую руку к груди, и смотрела на перевязанную руку Глеба так, словно впервые видела, что мужчина может быть ранен и не умеет с этим справиться. Тимоша подвинулся, давая ей место на лавке, и это был его первый жест заботы за этот день.

— Три тысячи, — снова сказала я, уже тише, для себя. — Альфа подписал долг. Лицензия моя. Совет может приходить хоть с тремя старейшинами, хоть с собакой.

— Придут, — сказал Глеб.

— Придут, — согласилась я. — Поэтому завтра я повезу Оленку в Заречную. Послезавтра приму Ульяну из Глухова. У меня будут подписи, и у меня будет имя. И если совет захочет отобрать у меня лечебницу, им придется сначала объяснить вольнице, почему они забирают у пяти деревень единственную травницу, которая не бежит от их боли.

Глеб смотрел на меня, и впервые за эти дни я не отвела взгляда. Под вязью было ровное тяжелое тепло, и я впервые не хотела его убрать. Это было мое тепло. Это был мой дом, моя лечебница, мое имя, и я больше не была гостьей. Я была той, кто завтра будет лечить, и послезавтра будет лечить, и через год будет лечить, и совету придется с этим жить.

— Мне нужны дрова, — сказала я, и это была первая просьба за весь день, которая не была приказом.

— Сколою, — ответил он.

Он вышел, и я слышала, как он спускается по крыльцу, и как под его ногами скрипит снег, и как через минуту у поленницы начинает глухо ударять топор. Удары были ровные, размеренные, и я поняла, что он больше не пытается ничего доказать этим звуком. Он просто колет дрова, потому что в доме нужны дрова, и потому что сегодня он это дом, и завтра он это дом, и если совет придет, то ему придется пройти мимо этой поленницы и мимо этой двери.

Я села за стол, достала тетрадь и начала записывать. Имя Кати Шум, возраст, деревня, рана, повязка, отвар коры, три дня сухой повязки. Имя Тимоши, мальчик лет тринадцати, рваная рана правой руки, мышца на полоске кожи, шов в семь стежков, повязка с полынью. Имя Оленки из Заречной, двадцать два года, колено после родов, третий месяц, примочка с лопухом, соль с листом березы. Я писала медленно, и каждое имя ложилось в тетрадь как подпись под моим правом на эту землю.

Катя подошла неслышно, встала за плечом и читала через мою руку.

— Вы меня записали, — сказала она тихо.

— Я тебя лечу. Лечебница всегда записывает.

— Я думала, вы меня выгоните. Я думала, вы побоитесь.

— Я ничего не боюсь. Я боюсь только одного. Что завтра кто-то из вас придет ко мне слишком поздно.

Тимоша фыркнул в кружку, и Катя вдруг засмеялась, коротко, как лай, и я поняла, что она умеет смеяться. Я не обернулась. Я продолжала писать. За окном валил снег, и в лечебнице пахло травами, и моими руками, и чужим дымом, который тянуло от поленницы. Это был мой дом. Это было мое имя. Это было начало.

Предыдущая главаГлава 4 из 20Следующая глава