Утро началось с того, что Глеб уехал до рассвета. Лошадь тяжело ступила через ручей, на крыльце остался мокрый след копыта, Степко, не спрашивая, вытер его старой рогожей, пока я развязывала вчерашнюю повязку на его колене. Рана заживала ровно, без жара, мальчишка не морщился, когда я натягивала бинт. За ним, на лавке у стены, спал ребенок Зины, завернутый в лоскутное одеяло, дышал так тихо, что я каждую минуту наклонялась проверить.
Часы я ставила по солнцу. К восьми в сенях должна была появиться Вера с повторным рассказом для Дарины Сокол, к десяти — Никита Рой с конвертом сургучной печати, который я не вскрыла вчера. Одной вскрывать его я не собиралась: протоколы пишутся при свидетелях.
Степко принес воды. Я повесила котел над очагом, бросила две горсти сушеной мать-и-мачехи, села за стол и разложила чистые листы. Первая строка пошла сама: «Показания даны добровольно, в здравии и трезвости ума». Под ней — место, дата, имя свидетельницы, имя записывающего травника, оттиск личной печати.
Вера вошла в сером платье без воротника, с зажившей полоской на шее. Я молча показала ей стул напротив. Никита Рой, как обещал, пришел десять минут спустя, коротко кивнул мне, Вере пожал руку, сел сбоку и раскрыл свою книгу.
— Повторите вчерашнее, — сказала я Вере. — Слово в слово, для протокола. Про Катю Шум, про ребенка, про то, кто где был и когда.
Вера положила руки на стол ладонями вниз. У нее были ухоженные пальцы советницы, с гладкими ногтями, без колец. На безымянном пальце правой руки я впервые разглядела бледную полоску — след от обручального обода. Она его сняла.
— Катя Шум родила третьего дня на рассвете, — начала Вера. Голос у нее был ровный, без надрыва. — У нее было три потуги, воды отошли за час. Ребенок здоровый, мальчик, около восьми фунтов. Оставила мне полотенце с родовым знаком Шумов и медную копейку. Сказала, что возвращается к мужу. Я отнесла ребенка Зине в Моховую, потому что Зина — повитуха и у нее молоко. Зина передала ребенка сюда.
Она замолчала. Я ждала.
— Я должна записать имя того, кто вас послал в лечебницу к Кате, — сказала я, не поднимая глаз от листа.
Вера медленно вдохнула. Никита Рой поднял голову от книги.
— Я пришла к Кате по просьбе совета, — сказала она наконец. — Мне сказали, что она у вас в боковушке и что вы скрываете ее от мужа. Мне сказали, что нужно принести доказательства.
— Кто сказал?
— Олег Брон.
Никита записал имя без комментариев, только подчеркнул его двумя чертами. Я обмакнула перо и вывела под именем Брона: «действовал от имени совета стаи». Потом подняла взгляд.
— Что вам передали для передачи мне?
— Ничего, — быстро сказала Вера. — Только устный приказ: узнать, где ребенок и где Катя. Узнать и доложить.
— Доложили?
Пауза длилась ровно три удара сердца.
— Нет. Я не успела.
Я поставила свою печать на нижнем краю листа, придвинула чернильницу к Никите, он поставил свою, Вера приложила палец к красной подушечке и оставила отпечаток большого пальца правой руки. Узор у нее был тонкий, почти как у ребенка.
— Теперь о другом, — сказала я, отодвигая протокол в сторону. — Покажите шею.
Она послушно откинула волосы. Шрам от ножа Глеба был свежим, розовым по краям, уже сросшимся, но неровным. Я вчера зашила его наспех, ниткой из собственного кармана, и теперь переделывала: сняла старые стежки, промыла ранку отваром зверобоя, наложила шесть новых, ровных, с узлами наружу.
— Зачем вы носили шрам открытым? — спросила я, затягивая последний узел.
— Хотела, чтобы видели.
— Кто?
— Все. Кто захочет смотреть.
Я выпрямилась и посмотрела ей в глаза. Она не отвела взгляда.
— Теперь заживет ровно. Через месяц будет тонкая белая нитка.
— Хорошо, — сказала она тихо.
Никита кашлянул и подвинул мне второй конверт. Вскрывать его при Вере я не стала, сказала только:
— Завтра в полдень у Дарины Сокол. Повторим там, при двух свидетелях вольницы. Вы готовы?
— Да, — сказала Вера. И я впервые за два дня поверила, что она говорит правду.
Когда она вышла, я отдала Степко вторую повязку для его колена, велела накормить ребенка Зины из рожка с козьим молоком и сама осталась за столом. В конверте с печатью совета лежал лист о подтверждении моей лицензии пятью голосами против одного и приписка хранительницы Марьяны с подписью поверенного Никиты Роя: «без подписи вольницы недействительно». Я положила лист в папку с протоколом Веры, завязала тесемкой и убрала в сундук под свой травник. Завтра я поеду к Дарине Сокол с Верой и этим конвертом. Завтра совет узнает, что я больше не жду их решений.
Котел над очагом начал посвистывать, мать-и-мачеха поднялась рыжей пеной, и я сняла его, обернув ручку мокрым полотенцем. Отвар нужен был не мне. За стеной, в боковушке, у Кати Шум четвертый день не спадала температура, и у меня кончились чистые бинты. Марта стирала вчерашние на заднем дворе, сушила на веревке, но они еще не просохли.
Степко принес козье молоко в глиняном рожке. Я велела ему сначала покормить ребенка Зины, потом натаскать воды из ручья. Мальчишка кивнул и ушел, прижимая рожок к груди, как солдат оружие. У двери он остановился.
— Лада, у крыльца стоит мужик. Не наш. С ножом.
Я вытерла руки о фартук и выглянула в окно. У нижней ступени, где вчера стоял Глеб, теперь стоял невысокий широкоплечий человек в кожаном фартуке охотника. На поясе у него висел нож в грубых ножнах, у ног сидела собака — серая, с рваным ухом. Это был Роман Шум. Муж Кати.
Открывать я не стала. Вернулась к столу, достала из-под травника тонкую тетрадь для больных и записала: «Роман Шум у крыльца, с ножом и собакой, время около девятого». Под датой и временем я вывела его имя ровным почерком, без нажима. Если он войдет, у меня будет свидетельство, что он пришел вооруженным.
Степко вернулся с ведром, увидел меня за столом, поставил ведро у порога без вопроса. Я сняла с гвоздя свой нож для корней — не охотничий, но тяжелый, с широкой рукоятью. Положила на стол рядом с чернильницей. В доме ему никто не указ.
Собака у крыльца заскулила, и я услышала, как Роман Шум сказал ей: «Тихо, Серый». Голос у него был хриплый, усталый. Не кричал, не стучал. Стоял.
Я открыла дверь ровно на половину и вышла на крыльцо, не спускаясь. Он поднял голову, и я впервые увидела его лицо без повязки. Левый глаз заплыл, под ним лежала синяя полоса, на скуле белела свежая ссадина. Не моих рук дело. Не Веры. Кто-то его уже побил.
— Я не отдам ребенка, — сказала я первое, что было правдой. — И жену твою я не прячу. Она ушла сама.
Роман Шум опустил руку к поясу, но не за ножом, а за кошелем. Достал грязный кожаный мешочек и положил его на нижнюю ступень.
— Тут серебро, — сказал он. — Двенадцать гривен. Это все, что у меня есть. Отдай мне мальчишку. Он мой. Кровь моя.
— У меня нет твоего мальчишки, — сказала я. — Ребенок у повитухи Зины в Моховой. Я его не забирала.
Собака ткнулась мордой ему в колено, он машинально положил руку ей на голову. Рука у него дрожала.
— Катя у тебя была, — сказал он глухо. — Все знают, что она была у тебя в боковушке. Ты ей плечо лечила.
— Лечила, — согласилась я. — Потом она ушла. Я не знаю, где она сейчас. И Роман, если ты войдешь в мой дом с ножом, я буду кричать так, что сбежится вся Моховая. Ты этого хочешь?
Он опустил голову. Потом сказал тихо:
— Я не трону ее. Мне мальчишка нужен. Катя ушла сама, я не держу. Но мальчишка — мой род. Без него брат меня со двора сгонит.
Я молчала. Это была правда, которую я знала по своим деревням: без наследника мужика из рода выживают, как лишний рот. Роман Шум не был злодеем. Он был загнанным человеком, который пришел за своим.
— Сядь на ступень, — сказала я наконец. — Нож сними и положи рядом с мешочком. Я выйду к тебе поговорить.
Он послушался. Снял нож с пояса, положил на ступень рядом с кошелем, сел. Собака легла рядом, положив морду на лапы. Я сошла с крыльца, остановилась в двух шагах. От него пахло потом, дегтем и псиной.
— Послушай меня, Роман. Ребенок здоровый. Я его видела. Зина его выкормит. Если ты возьмешь его сейчас, без матери, без молока, он умрет через три дня на твоих руках. Подожди, пока Катя вернется или пока я узнаю, где она. Тогда поговорим по-человечески, при двух свидетелях, и решим, как быть с младенцем по праву вольницы.
Он поднял на меня глаза. В правом, не заплывшем, я увидела усталость и страх.
— А если она не вернется?
— Тогда ты получишь своего сына. Но не сегодня. Сегодня он у Зины, и Зина его кормит. Если хочешь, я поеду с тобой к Зине, покажу тебе ребенка, чтобы ты видел, что он жив и здоров. Только нож оставь здесь.
Он долго молчал. Потом сказал:
— Ладно. Поедем к Зине. Только ты со мной, и Степко пусть идет. Я один не войду в бабью избу.
— Степко останется тут, — сказала я твердо. — Он с ребенком Зины, которого мне принесли подкидышем. Я не могу его бросить. Поеду с тобой я и Марта, если Марта согласится. А нож свой ты оставишь на ступени. Потом заберешь.
Он кивнул. Я поднялась, вернулась в сени и позвала Марту из-за печки, где она перебирала сушеные корни. Марта вышла, вытирая руки о передник, посмотрела на меня, потом в окно, потом снова на меня.
— Поедешь со мной к Зине в Моховую, — сказала я. — С Романом Шумом. Он оставит нож здесь. Нужна свидетельница, что я не отдам ему ребенка без матери.
— Поеду, — сказала Марта просто. — Только вороную оседлаю сама, твоя Зорька пусть отдохнет.
Я кивнула и вернулась на крыльцо. Роман Шум сидел на ступени, положив руки на колени, собака лежала рядом. Я подобрала его нож и мешочек с серебром, отнесла в сени, положила на стол под чернильницу. Потом вернулась и сказала:
— Сейчас выведу лошадь. Поедешь рядом, без собаки. Собаку оставь здесь, Степко ее напоит.
Он встал, отвязал поводок от ошейника и передал его Степко в руку. Степко взял поводок молча, потому что знал: если я уеду с чужим мужчиной, он остается за хозяина в доме.
Через десять минут мы выехали к Моховой. Марта ехала сзади на вороной, я впереди на Зорьке, Роман Шум пешком рядом, ведя лошадь в поводу. Дорога шла через мелкий ельник, потом по гати через топкое место, потом по знакомой тропе к Зининой избе.
Я думала о том, что если Катя не вернется, я буду вынуждена записать ребенка на свое имя как подкидыша, чтобы Роман Шум не получил его без суда вольницы. Это была плохая мысль, я сама себя за нее не любила. Но и отдать грудного младенца побитому мужику, который пришел с ножом, я не могла.
Зинина изба показалась за поворотом, и я увидела у крыльца знакомую лошадь Дарины Сокол, привязанную к столбу. Дарина была здесь. Это меняло дело.
Лошадь Дарины стояла у столба, привязанная по-деловому, узлом на один рывок. Рыжая кобыла с белой отметиной на лбу, которую я замечала у каждого второго вызова на границе. Если Дарина у Зины, значит, кто-то из рожениц привез ей утром кровь или молозиво, либо сама Зина вызвала соседку за советом. Либо, что хуже, Катя нашлась.
Я спешилась у калитки, не давая Роману Шуму пройти вперед. Марта осталась за моей спиной, вороную привязала рядом с Дарининой кобылой, молча поправила платок. Роман покосился на лошадь Дарины и тоже считал это имя. Шумовы с Дариной Сокол дел не имели, но мужик знал, что рыжая кобыла пахнет лечебницей, и это его пугало.
В сенях пахло свежим сеном, кровью и полынью. Я толкнула дверь плечом.
Дарина сидела на лавке у печки, вымыв руки, в чистом переднике. На коленях у нее лежал мой сверток с полотенцем Шумов, тот самый, с родовой меткой. Я узнала его раньше, чем увидела лицо Дарины. Зина стояла у окна, прижимая к груди запеленатого младенца. Мальчик. Жив. Уже вымыт, перевязан, на крохотном запястье красная нитка амулета от сглаза.
Дарина подняла на меня глаза, потом перевела взгляд за мое плечо, на Романа Шума, и лицо ее окаменело.
— Вот и отец, — сказала она негромко. — Здравствуй, Роман.
Роман Шум остановился в дверях, белый как мука. Смотрел на сверток у Зины, руки у него затряслись по-настоящему.
— Это мой, — сказал он сипло. — Мой сын.
— Твой, — согласилась Дарина. — Иди сюда, не стой в дверях.
Роман сделал шаг, другой, подошел к Зине. Зина посмотрела на меня, я кивнула, она осторожно положила младенца Роману на руки. Роман взял его, прижал к груди, закрыл глаза. По лицу у него потекли слезы, он не вытирал их, и никто не подал ему платок.
Я ждала. Марта ждала у порога. Дарина сложила руки на коленях поверх полотенца и молчала. Прошла минута, другая. Мальчик у Романа на руках чихнул, закряхтел и затих.
— Катя, — сказал Роман, не открывая глаз. — Катя где?
Тишина в избе стала тяжелой, как мокрый снег.
— Ее здесь нет, — сказала Дарина.
Роман открыл глаза.
— Где она?
— Не знаю, — повторила Дарина. — Ко мне третьего дня приходила Вера Северова, принесла этого мальчика в полотенце и медную копейку. Сказала, что Катя родила сама, что у тебя поднялась рука, что она уходит. Копейку, Вера сказала, Катя оставила в знак того, что возвращаться к тебе не намерена. Это все, что я знаю. Если хочешь, советуйся с Ладой, она записывает показания.
Роман перевел на меня мутные, мокрые глаза.
— Ты, — сказал он. — Это ты Вере сказала забрать ребенка?
— Нет, — сказала я. — Вера пришла ко мне вчера с ребенком на руках. Я приняла его на крыльце, зашила ей рваный шрам на шее, записала с ее слов показания. Я не отдавала приказа. Я сделала свою работу.
— А Катя?
— Кати я не видела с тех пор, как вышла из боковушки. Если хочешь, я буду искать. Но не для того, чтобы вернуть ее тебе. Для того, чтобы спросить, как она хочет назвать сына. И если она скажет уйти, я запишу это под печатью и положу тебе на стол.
Роман молчал долго. Мальчик у него на руках сладко засопел, причмокивая.
— Тогда пусть Зина его кормит, — сказал он наконец. — Я за ним приду через неделю. Дам ей серебра на молоко. Не трону никого. Я не зверь. Я отец.
Он поцеловал сына в макушку, отдал обратно Зине, повернулся и пошел к двери. У порога остановился, не оборачиваясь.
— Спасибо, травница, — сказал он глухо. — Серебро, что я у тебя на крыльце оставил, возьми себе. За работу. За правду.
Вышел. Тяжелые шаги по крыльцу, скрип калитки. Мы услышали, как он кличет Серого, как собака скулит, как он ей говорит: «Тихо, домой».
Я села на лавку, потому что ноги у меня не держали. Марта подошла, сняла с меня платок, накинула свой. Дарина встала, подошла ко мне, положила руку на плечо.
— Ты молодец, — сказала она. — Я вчера записала полотенце и копейку в свой реестр. Если Роман поднимет руку на Катю, когда та вернется, у нас будет свидетельство, что она ушла добровольно.
— Спасибо, — сказала я.
— Держись, — сказала Дарина. — Олег Брон не успокоится. Я слышала, он послал гонца к Марьяне с требованием вернуть печать травницы из-под твоей подписи. Узнай у Марты, не приходил ли сегодня кто из стаи.
Я кивнула. Голова была тяжелая, но ясная. Впервые за три дня я знала, что ребенок жив, что Роман Шум его не унесет, что Катя ушла по своей воле, что Вера не лгла, что Дарина рядом, что Марта рядом, что Зина кормит мальчика, что Степко сидит дома с собакой и ждет меня.
Я встала, накинула платок, вышла на крыльцо. Зорька стояла у калитки, мохнатая от утреннего инея. Сегодня совет объявит свой ответ, а я должна быть в лечебнице, когда он придет.
Серый лог, раздвоенный от росы, лежал на дороге у Зининой калитки. Не Романов. Чужой. Я придержала Зорьку, свесилась с седла, рассмотрела след. Когти большие, подушечки стерты, как у гончей, но лапа тяжелее. Не собака. Оборотень. Кто-то из стаи приходил сюда раньше нас.
Я соскочила с лошади, толкнула калитку плечом. Зина стояла на крыльце, прижимая младенца к груди, лицо серое. На ступеньке ниже, нахохлившись, сидел Тимоша и прижимал к боку длинную жердь, которую обычно держал для подпорки сушил. Руки у него не тряслись, но жердь он сжимал так, что костяшки побелели.
— Где Дарина? — спросила я.
— В избе, — сказал Тимоша. — Там гонец от совета. С печатью. Отказался пить воду, сидит на лавке, ждет тебя.
Я отдала ему повод, прошла сени, открыла дверь.
В горнице на лавке у окна сидел Олег Брон собственной персоной. Не гонец. Он сам. Без свиты, без стражников, в дорожном плаще, перепачканном грязью по дороге. На столе перед ним лежала моя сумка с печатью травницы, та, которую я оставляла в траворезной дома Ардена. Он привез ее лично.
Рядом с Броном, на принесенной из соседней избы табуретке, сидела Марта, бледная, с опухшими глазами, в платке, завязанном низко на лоб. Руки сцеплены на коленях. Между ними на столешнице лежал мой реестр долга, тот, что я сшила вчера, с подписью Марты как свидетеля. Брон раскрыл его на странице с итогом, и палец его, сухой, с желтым ногтем, лежал на цифре «три тысячи серебром».
Дарина стояла у печки, скрестив руки, и молчала. Она не уступила Брону ни куска хозяйской инициативы: вода на столе была Зинина, лавка, на которой сидел Брон, была ее, табуретка Марты принесена из соседней избы. Она ждала меня.
— Лада, — сказал Брон, не вставая. — Сядь. Разговор будет короткий.
Я не села. Подошла к столу, забрала свой реестр из-под его пальца, закрыла, положила рядом с сумкой. Медленно, глядя ему в глаза. Он позволил. Это само по себе было непривычно.
— Совет, — сказал Брон, — прочитал твою запись. Совет не признает долга в три тысячи серебром. Жена не получает платы за работу в доме мужа. Это не торговля, это уклад. Совет напоминает, что ты ушла из дома добровольно, печать травницы тебе не принадлежит по праву стаи, и потому возвращается в реестр совета вместе с сундуком.
Он подвинул сумку ко мне по столешнице. Я не взяла.
— Сумка моя, — сказала я. — Печать в ней тоже моя. Я получила лицензию вольницы за три года до брака, она не принадлежит совету. Совет может попросить вернуть, я могу отказать. У вас нет на нее права.
Брон сложил руки на столе, как на совете.
— Лада. Ты тратишь силы на тяжбу, которую не выиграешь. Я приехал не ругаться. Я приехал предложить тебе возврат в дом Ардена на прежних правах, под защитой стаи, с восстановлением имени жены. Глеб подпишет. Совет подпишет. Условие одно: ты забираешь ребенка Шумова как своего подкидыша, отдаешь Роману и закрываешь реестр о долге. Взамен стая признает за тобой право работать на границе под нашей защитой. Без вызова в совет, без лишних свидетелей. Дом Олексихи останется за тобой. Твоя лицензия будет подтверждена пятью подписями деревень, совет не будет возражать.
Тишина упала на горницу, как сырой холст.
Я смотрела на него. Он не мигал. Марта смотрела на свои руки. Дарина не шевелилась. В печке трещала береста, и этот звук был единственным живым в комнате.
— Нет, — сказала я.
— Нет? — переспросил Брон.
— Нет. Я не вернусь в дом Ардена. Я не заберу ребенка у Зины. Я не отдам реестра о долге. Я не приму вашей защиты на ваших условиях. Я не закрою рта.
Брон медленно встал. Он был выше меня на полголовы, в плечах шире, запах его плаща холодной волной прошел по избе. Сделал шаг ко мне. Я не отступила.
— Ты понимаешь, что совет не отступит, Лада? — сказал он тихо. — Ты уйдешь без лицензии, без дома, без права работать на границе. Стая не забывает отказов. Я предлагаю тебе лучшее, что у меня есть. Я не предлагаю дважды.
— Я знаю цену своим словам, — сказала я. — Поэтому и говорю нет.
Брон смотрел на меня еще долго, потом повернулся, взял со стола свой дорожный плащ, набросил на плечи. У двери остановился, не оборачиваясь.
— Ты вернешься, — сказал он. — Когда поймешь, что одна не выдержишь. Совет будет ждать.
Дверь закрылась за ним. Шаги по крыльцу, скрип калитки, фырканье лошади. Тишина.
Я села на лавку, потому что колени у меня подломились. Дарина подошла, поставила передо мной кружку с водой. Я выпила в два глотка, грязную, с привкусом железа.
— Ты только что отказала старейшине совета стаи в его доме, — сказала Дарина. — Ты понимаешь, что дальше будет хуже.
— Понимаю, — сказала я. — Но я больше не его жена. Я не договариваюсь с тем, кто пришел за моей свободой.
Марта встала с табуретки, подошла ко мне, села рядом, положила голову мне на плечо. Я не скинула. Я держала свой реестр, и печать травницы лежала у меня в кармане фартука, маленькая, тяжелая, моя.