К книге
Развод с альфа-волком. Я не твоя истиннаяГлава 12 Кольцо в кармане
60%
Глава 12 Кольцо в кармане
12

Стол в лечебнице был слишком низок для меня, и я все равно его не сменила. Клала локоть на стертую доску, и деревянная крошка оставалась на рукаве. Вчера вечером, когда я первый раз поставила под вязью свою настоящую печать, стол дрогнул под ладонью, будто я нажала на дверной засов. Сегодня утром под вязью было пусто. Я вытащила из кармана фартука кольцо, то самое, что шесть лет жгло палец до мозолей, и положила его в жестяную коробку из-под мази. Коробка была без крышки. Кольцо звякнуло о дно.

За окном скрипнуло. Я не отвернулась. Скрип был от лестницы, на которой снаружи сидел Тимоша. Он уже третий день спал на этой лестнице, потому что в сенях было тесно от Веры, а я не пускала его в свой угол. С тех пор как Вера впервые заговорила при мне как свидетельница, а не как соперница, я забывала, что у меня есть соперница. Это было неправильно. Я напомнила себе жестом: достала из-под стола холщовый сверток с полотенцем, на котором Катя Шум оставила родовой знак, и положила его рядом с жестянкой.

Вера спустилась из сеней с моей чашкой. Она была в моем платке, потому что свой она оставила где-то между советом и лечебницей.

Пей, сказала она. Отвар горький, но это не я варила.

Я отодвинула чашку.

Где Роман Шум сейчас?

Вера села напротив. Шрам на ее шее, тот, что я зашила вчера, был закрыт моей повязкой. Она сама выбрала ткань, и ткань была из моего запаса.

У ручья. С собакой. С ножом.

Я кивнула. Мне нужно было написать письмо, и я хотела, чтобы она это увидела. Я достала из ящика лист, тот самый, на котором вчера поставила печать, и положила его перед ней. Сверху я вывела: Хранительнице Марьяне. Ниже: прошу записать развод по обряду вольницы, без брачной вязи, с возвратом кольца и печати. Я оставила пустую строку под подписью хранительницы, потому что подпись хранительницы должна быть ее рукой.

Вера прочитала. Пальцы у нее были холодные, я видела это по тому, как она держала лист обеими руками.

Ты не должна была просить без вязи, сказала она тихо. Этот обряд только для вдов.

Я подняла глаза.

Этот обряд для женщин, которых продали в брак. Я была продана. Совет решил за Глеба, совет решил за меня. Хранительница знает. Она мне напишет, что вязь не моя. Если она не напишет, я напишу за нее. У меня есть почерк Марьяны, я шесть лет его видела.

Вера отложила лист. Ее губы дрогнули, но она не заплакала.

Ты думаешь, что это закроет метку?

Метка закрыта с того дня, как совет подписал подделку. Я узнала это вчера из архива вольницы. Я не хочу быть вдовой при живом муже. Я хочу быть свободной женщиной. Это разные вещи.

В коридоре послышался шаг, тяжелый, медленный. Я узнала его раньше, чем он постучал. Вера тоже узнала, потому что перестала дышать.

Дверь открылась без стука. Глеб Арден вошел в лечебницу так, как входил в свой кабинет шесть лет назад. На нем был дорожный плащ, подбитый мехом, и сапоги с грязью Моховой. Он увидел Веру, и лицо его окаменело. Он увидел лист на столе, и лицо его побелело.

Я не встала.

Ты не должна была приходить без стука, сказала я.

Он не ответил. Он сделал шаг к столу, остановился, прочитал верхнюю строку. Потом посмотрел на меня. Под вязью впервые за шесть лет стало жарко, потому что вязь узнала его шаг.

Вера, сказал он. Выйди.

Вера не двинулась. Я положила ладонь на лист, прижала его к столу.

Вера останется. Я буду говорить при ней. Я буду говорить при любой женщине, которую ты не выберешь сам. Ты не выбирал меня, Глеб. Совет выбрал. Ты узнал об этом вчера.

Он сжал челюсть. Я видела, как под плащом двинулось его плечо, и мне стало жалко его на одну секунду. Я задавила жалость. Жалость слишком часто притворялась любовью.

Я привез тебе свиток, сказал он. Пять голосов против одного. Лицензия подтверждена.

Я знаю. Я его получила. Спасибо.

Он не ожидал, что я поблагодарю. Его рука на столешнице дрогнула.

Ты поставила печать.

Да. Вчера.

На чем?

На письме к хранительнице. Я требую развода по обряду вольницы, без вязи, с возвратом кольца. Кольцо в коробке на столе. Возьми, если хочешь. Я отдаю его сама. Это не твоя собственность.

Вера тихо встала и вышла в сени. Я услышала, как она села на лавку и закрыла лицо руками. Я не повернулась. Я смотрела на Глеба. Под вязью впервые за шесть лет стало ровно и тихо. Волчица просто дышала.

Стол дрогнул под ладонью. Нет, не дрогнул, мне показалось. Просто дерево просело под моим локтем, потому что я слишком долго на нем сидела. Я убрала локоть и посмотрела на свои руки. Под ногтями засохла кровь Тимоши, вчерашняя, темная. Сегодня утром он ушел за дровами, и его шаги на лестнице скрипели ровно, без хромоты. Хорошо. Я завернула кольцо в чистую тряпицу и убрала обратно в жестянку, потому что не хотела, чтобы оно звенело при Вере.

За окном пахло мокрой глиной и хвоей. Март на границе пахнет талой водой и псиной, потому что Роман Шум третий день кружит у ручья с собакой. Об этом мне сказал Степко, прибежавший на рассвете. Я не вышла к нему, я послала Дарину Сокол с ответом. Пусть ищет жену, ребенок не у меня. Это была ложь, и я это знала. Ребенок был у меня, в корзине за печкой, завернутый в то самое полотенце с родовым знаком Шумов.

Я достала из ящика чистый лист и начала новый реестр. Три строки уже были заполнены: Степко, двенадцать лет, рваная рана на колене, зашита, повязка сменена, гонорар две медных копейки. Дарина Сокол, сорок два года, сухой кашель, отвар мать-и-мачехи на пять дней, бесплатно по договору соседства. Катя Шум, двадцать четыре года, плечо после побоев, левая ключица срослась неправильно, направление к костоправу. Четвертую строку я вывела медленно, чтобы почерк был четким. Ребенок Шумов, возраст три дня, мальчик, здоров, оставлен подкидышем у ручья под вербой. Нашел Зина. Принят в лечебницу по обряду подкидышей.

Я подчеркнула слово «подкидышем». Если Роман Шум спросит, ребенок подкидыш, и я не знаю, кто его мать. Если совет спросит, ребенок подкидыш, и вольница его приняла.

В сенях послышался голос Тимоши, потом голос Веры. Тимоша вернулся с дровами, и Вера несла мою чашку с отваром. Дверь открылась, вошла Вера. Она была в моем платке, потому что свой оставила где-то между советом и лечебницей. Она села на лавку и поставила чашку передо мной.

Пей, сказала она. Отвар горький, но это не я варила.

Я отодвинула чашку.

Мне нужна твоя подпись, сказала я.

Она посмотрела на меня. Шрам на ее шее, тот, что я зашила позавчера, был закрыт моей повязкой. Она сама выбрала ткань, и ткань была из моего запаса. Я достала из ящика лист, на котором вчера поставила печать, и положила перед ней. Сверху я вывела: Хранительнице Марьяне. Ниже: прошу записать развод по обряду вольницы, без брачной вязи, с возвратом кольца и печати.

Вера прочитала. Пальцы у нее были холодные, я видела это по тому, как она держала лист обеими руками, будто грелась о бумагу.

Я подняла глаза.

Вера отложила лист. Ее губы дрогнули.

Ты думаешь, что это закроет метку?

Метка закрыта с того дня, как совет подписал подделку. Я узнала это позавчера из архива вольницы. Я не хочу быть вдовой при живом муже. Я хочу быть свободной женщиной. Это разные вещи.

Я не встала.

Ты не должен был приходить без стука, сказала я.

Вера, сказал он. Выйди.

Вера не двинулась. Я положила ладонь на лист, прижала его к столу.

Вера останется. Я буду говорить при ней. Я буду говорить при любой женщине, которую ты не выберешь сам. Ты не выбирал меня, Глеб. Совет выбрал. Ты узнал об этом позавчера.

Он сжал челюсть. Мне стало жалко его на одну секунду. Я задавила жалость. Жалость слишком часто притворялась любовью.

Я знаю. Я его получила. Спасибо.

Он не ожидал, что я поблагодарю. Его рука на столешнице дрогнула.

Ты поставила печать.

Да.

На чем?

Он не взял кольцо. Он стоял надо мной, и я чувствовала его запах, холодный мех и чужие дрова, и под вязью ровно гудело, будто там, наконец, проснулась не боль, а сила.

Подпиши свидетелем, сказала я Вере. Ты была там, когда совет подделал метку. Ты видела.

Я выдвинула ящик стола и достала чистый лист. Не отвела взгляда от Глеба, но он сам отошел к печке, потому что слишком долго смотрел на кольцо в жестянке, и я увидела, как дрогнула его скула. В печке догорали сосновые поленья, запахло смолой, и я положила лист перед Верой вместе с пером и чернильницей. Подай чернила, сказала я Тимоше из сеней. Тимоша не отозвался, значит, вышел на крыльцо, и я сама подвинула чернильницу к Вере. Ее пальцы зависли над пером.

Я не подпишу, сказала она. Я не могу быть свидетелем против совета. Я в совете.

Ты в совете, повторила я. Ты сидела за столом, когда подделывали метку. Ты держала бумагу, когда Глеб ставил подпись. Ты знала, что клятва не его.

Вера закрыла глаза. Под моей повязкой на ее шее шрам стягивал кожу, и я видела, как она глотает через боль. Я сама зашивала эту рану, я знала, какая она рваная и глубокая, и я знала, что он сделал ей это в ту ночь, когда пришел сказать, что развода не будет.

Глеб шагнул к нам, и стол снова качнулся под его ладонью. Я подняла на него глаза, и в груди у меня ударило ровно и низко, будто кто-то тронул тетиву. Вязь на запястье отозвалась первой, и я почувствовала, как под ней просыпается моя собственная кровь, чужая и горячая, и я убрала руку со стола, чтобы он не увидел.

Не подходи, сказала я.

Он остановился. Его глаза были серые, и под ними лежала тень, которой шесть лет назад не было. Я не знала, от усталости или от бессонницы, и не хотела знать.

Она подпишет, сказал он, и голос у него был тот, которым он командовал стаей, низкий и ровный. Я услышала команду и не подчинилась.

Она подпишет, если захочет, сказала я. Не потому что ты сказал. Сядь.

Он сел. Сел на лавку у двери, туда, куда шесть лет назад не садился ни один мужчина из стаи, потому что лавка в лечебнице была для больных. Я видела, как Вера посмотрела на него, и в ее взгляде было что-то, что я не хотела читать. Я отодвинула чернильницу ближе к ней.

Подписывай как свидетель, сказала я. Ты видела подделку. Ты держала чернила, когда Олег Брон ставил печать. Ты спала с альфой, зная, что его метка куплена. Этого хватит на десять свидетелей.

Вера взяла перо. Я видела, как побелели костяшки. Она расписалась мелко, привычным почерком, и капля чернил упала на край листа. Я подвинула лист к себе, посыпала песком из банки, подождала, пока высохнет, и положила под пресс из чугунной ступки.

Ты не думаешь, что это кончится хорошо, сказала Вера.

Я не думаю, что это кончится для меня. Я думаю, что это кончится для совета.

Глеб молчал. Я чувствовала его взгляд, но не оборачивалась, потому что под вязью ровно гудело, и я боялась, что он увидит, как дрогнули мои пальцы на ступке. Я достала из-под пресса лист и прочитала вслух: Хранительнице Марьяне. Прошу записать развод по обряду вольницы, без брачной вязи, с возвратом кольца и печати. Ниже подпись Веры, ниже моя печать, ниже дата, сегодняшняя, март, пятнадцатый день.

Глеб встал. Он не подошел ко мне, он подошел к Вере и остановился над ней, и она закрыла лицо руками, и я увидела, как он медленно опустил руку ей на плечо. Жест был не альфы, а мужчины, и от этого стало еще хуже, потому что вязь узнала его руку и отозвалась под кожей ровным горячим толчком. Я стиснула зубы и убрала пресс.

Уходи, сказала я ему в спину. Ты сделал то, что должен был. Теперь уходи.

Он обернулся. У двери было серо от мартовского света, и я впервые увидела, как он постарел за эту зиму, и пожалела его снова, и снова задавила жалость, и отвернулась к окну, где на подоконнике сохли бинты, пахнущие лавандой и дымом.

Он вышел. Вера подняла голову, и я увидела, что она плачет, не от боли, а от стыда, и я не знала, что ей сказать, и не сказала ничего. Я положила письмо в конверт, запечатала своей печатью травницы, той самой, которую шесть лет держала в нижнем ящике его стола, и передала конверт Тимоше, вернувшемуся с дровами. Отнеси Дарине Сокол, сказала я. Скажи, чтобы отправила с оказией в вольницу до конца недели.

Тимоша взял конверт обеими руками, как маленький, и ушел. Вера встала, вытерла лицо моим платком, и я не остановила ее. У двери она обернулась.

Ты перестала быть его женой, сказала она.

Нет, сказала я. Я перестала быть удобной. Это разные вещи.

Она вышла. Я осталась одна в лечебнице, и под вязью впервые за шесть лет стало ровно и тихо, и волчица не спала, и не рвалась наружу, а просто дышала рядом со мной, как дышит тот, кто наконец вернулся домой. Я села за стол, открыла реестр больных и дописала пятую строку. Вера Северова, двадцать шесть лет, шрам на шее зашит, показания даны под печатью травницы. Подпись свидетеля получена. Письмо хранительнице отправлено. Я обмакнула перо и подчеркнула дату. Пятнадцатое марта. День, когда я перестала быть чужой женой.

Когда затихли его шаги на крыльце, я долго сидела неподвижно, положив ладонь на столешницу, и слушала, как стынет в печке жар. В сенях возился Тимоша, шебуршал дровами и что-то бормотал себе под нос, и этот обычный звук впервые за день звучал как обещание, что утро будет моим. Я разжала пальцы, посмотрела на вязь и увидела, как под кожей медленно проступает рисунок, которого я не видела шесть лет: тонкая вторая линия, обвивающая мою брачную нить, и она пульсировала в такт моему дыханию, не в такт его шагам за окном. Я закатала рукав до локтя, поднесла запястье к лампе и увидела, как новая линия темнеет и проступает яснее, будто проступает шрам под зажившей кожей.

Тимоша просунул голову в дверь. Там кто-то, сказал он. Я выглянула в окно. У забора стоял Роман Шум, муж Кати, и с ним трое: двое с дубинами, один с собакой на сворке. Собака рвалась к крыльцу, чуяла кровь из сеней, и я подумала, что в той же луже копошилась Зина, когда принесла ребенка. Я обернулась к Тимоше, прижала палец к губам и кивнула на черный ход. Он понял без слов, спрыгнул с лавки и бесшумно скрылся в задних сенях.

Роман подошел к крыльцу и остановился у нижней ступени, как вчера стоял Глеб. Я не вышла. Я стояла за дверью, положив ладонь на ручку, и ждала, что он постучит. Он постучал кулаком, не костяшками, два тяжелых удара, от которых задрожала щеколда.

Выйди, сказал он. Я знаю, что у тебя мой сын.

У меня никого нет, сказала я через дверь. Я травница, ко мне приходят больные. Кто тебя послал?

Совет, ответил он. Совет велел вернуть ребенка в род. Выходи, женщина, не доводи до худого.

Я отодвинула щеколду и вышла на крыльцо, не снимая фартука. Стояла на верхней ступени, чтобы смотреть сверху, и руки держала на виду. У меня больной ребенок, сказала я. Я не знаю, твой ли он. Войди и посмотри, если хочешь. Только собаку оставь за забором, она пугает младенца.

Он посмотрел на меня, потом на собаку, и я видела, как в нем борются злость и любопытство, и любопытство победило, потому что он привязал поводок к столбу и вошел один. Я отступила в сени и показала на люльку, укрытую лоскутным одеялом. Мальчик спал, ухватив крохотный кулак за край, и я увидела, как у Романа дрогнуло лицо, будто кто-то провел по нему мокрой тряпкой. Он наклонился и осторожно отогнул одеяло, ища родовой знак Шумов на левом боку, и нашел его, маленькую родинку в форме полумесяца.

Это мой, сказал он. Это мой сын.

Я загородила люльку собой. Тогда объясни, почему совет знает о ребенке раньше матери, сказала я. И где сейчас Катя.

Он выпрямился, и злость снова вернулась в его глаза. Это не твое дело, сказал он. Катя моя жена, ребенок мой. Я забираю его домой.

Домой, повторила я. В дом, где у нее сломанная лопатка и шрам на затылке от твоего ухвата. Я зашивала ей плечо, Роман. Я видела, как ты ее держишь.

Он шагнул ко мне, и я не отступила, и он остановился, потому что я не отступила. Тогда ты выбираешь, сказал он тише. Либо ты отдаешь ребенка, либо я иду к Брону и говорю, что у тебя в доме незаконный приемыш стаи Ардена. Совет решит, что ты прячешь чужую кровь.

У меня нет чужой крови, сказала я. У меня молодая мать, которая сбежала от мужа, и грудной младенец, которого она родила в моей боковушке. Это не преступление, Роман. Это беда.

Он молчал, и я видела, как он смотрит то на люльку, то на меня, и в нем ломается что-то, что я не могла починить ни одним отваром. Тогда верни мне хотя бы Катю, сказал он наконец. Верни жену, и я забуду дорогу сюда.

Я покачала головой. Кати у меня нет, сказала я. Она ушла третьего дня на рассвете и оставила ребенка. Я не знаю, где она.

Когда шаги Романа затихли за забором, я еще долго сидела на лавке с младенцем у груди и слушала, как ровно стучит его сердце. Потом встала, переложила ребенка в люльку и накрыла лоскутным одеялом, подоткнув края под бока. Он сразу затих, только слюнявый кулак остался торчать наружу, и я невольно улыбнулась, потому что этот жест был точь-в-точь как у Кати, когда она засыпала на моей кушетке после зашивания плеча. Я погладила его по макушке и сказала ему в волосы: потерпи, маленький. Я что-нибудь придумаю.

В сенях пахло лавандой и дымом, и под вязью впервые за шесть лет я услышала не его шаги, а свой пульс, и он был ровный и сильный, и вторая линия под кожей проступила яснее, и я впервые подумала, что это и есть моя волчица, не чужая, не его, а моя, которая проснулась, потому что я перестала быть удобной. Я наклонилась к младенцу и тихо сказала ему в макушку: мы справимся. И это прозвучало почти как клятва.

Тимоша выглянул из задних сеней с топором в руках, который успел стянуть с задней стены.

Ушли? спросил он.

Ушли, сказала я. Но вернутся. Не сегодня, так завтра.

Он опустил топор и посмотрел на люльку. Это его сын?

Его, сказала я. И Катин. И мой, пока я его кормлю.

Тимоша хмыкнул и поставил топор в угол. Я смотрела, как он это делает, и думала, что он уже понимает про эту избу больше, чем я хотела бы ему знать. Совет знает про ребенка, сказала я. Значит, знает и про Катю. Если Роман донесет, что я прячу младенца стаи Шумов, Брон получит повод закрыть лечебницу до суда.

А если он не донесет? спросил Тимоша.

Он донесет, сказала я. Он злой и любит совет больше, чем сына. Это я уже видела по тому, как он держал Катю за волосы, когда притащил ее ко мне зашивать плечо. Такие мужчины не прощают, что у них отняли.

Тимоша присел на корточки у люльки и осторожно потрогал край одеяла. А Катя где?

Я покачала головой. Не знаю. Ушла третьего дня и не вернулась. Зина говорит, у ручья видели женщину с ребенком на руках, а потом только женщину без ребенка. Я думаю, она бросила его под вербой и пошла дальше. Может быть, к Дарине Сокол. Может быть, вовсе из земли.

Он посмотрел на меня снизу вверх, и я впервые увидела в его глазах не дерзость, а усталость. Я знал такую мать, сказал он тихо. Моя. Она меня под вербой и бросила.

Я села рядом с ним на корточки и положила ладонь ему на затылок, и он не стряхнул мою руку, и это было больше, чем он давал мне за все время. Мы тебя не бросим, сказала я. Ни тебя, ни его.

Он встал, отряхнулся и пошел в задние сени за дровами, а я осталась у люльки и стала думать, что делать дальше. Совет узнает о ребенке к вечеру, если не к утру. Брон получит повод прийти сюда с двумя советниками и стражей и потребовать выдачи младенца как члена стаи Шумов. Я могу сослаться на врачебную тайну и долг травницы перед матерью, но совет не признает тайны выше своего слова. Мне нужна подпись вольницы под моей лицензией, и нужна она сегодня, а не через неделю.

Я встала, подошла к столу, открыла реестр больных и нашла запись Дарины Сокол, сделанную мной три дня назад: разрыв связок правого плеча у мальчика-полукровки, зашито, перевязано, мать довольна, подпись матери получена. Под записью стояла кривая подпись Дарины и оттиск ее личной печатки, маленькой, с изображением совы. Это была подпись лекаря, признающего мою работу. Я подумала, что если я сегодня донесу реестр до Дарины и попрошу ее поставить печать под моей лицензией как независимый лекарь вольницы, то у меня будет две подписи из пяти нужных. Катя Шум дала третью, когда я зашивала ей плечо и она расписалась в книге больных. Олексиха могла дать четвертую, если я принесу ей реестр. Пятую я надеялась получить от самой вольницы, если совет не успеет перехватить.

Я взяла реестр, завернула в чистую тряпицу и положила в кожаный мешок. Потом сняла с шеи ключ от траворезной, который таскала на шнурке под рубашкой, и повесила его на гвоздь у двери. Тимоша с любопытством посмотрел на ключ. Если я не вернусь к ночи, сказала я, отнеси ребенка к Дарине. Она примет.

Он нахмурился. А ты?

Я пойду к Дарине сама, сказала я. И к Олексихе. И, если успею, к Марьяне в вольницу. Мне нужны подписи сегодня, пока совет не опомнился.

Ты пойдешь одна? спросил он.

Одна, сказала я. Если я возьму младенца с собой, Роман меня выследит. Если возьму тебя, он поймет, что я ушла за помощью, и успеет раньше. Так что сиди здесь и качай люльку, если он заплачет. И никого не впускай, кроме Дарины.

Он кивнул, и я видела, что ему страшно, но он не сказал этого вслух, и я была ему за это благодарна. Я накинула плащ, поправила печать в кармане фартука, чтобы она была под рукой, и вышла на крыльцо. Утренний свет был еще сизым, и трава на обочине блестела от росы, и под вязью на моем запястье тихо пульсировала вторая линия, и я впервые за шесть лет чувствовала, что эта линия моя.

Он ударил кулаком по косяку, и с потолка посыпалась труха, и младенец проснулся и заплакал тонко, как котенок, и я подхватила его, прижала к груди и отвернулась к окну, чтобы Роман не видел моего лица. Уходи, сказала я. И не приходи больше. Если хочешь видеть сына, приходи один, без собаки и без людей, и стучи тихо. Я впущу тебя.

Он постоял еще минуту, глядя на меня и на ребенка, и я видела, как в нем злость проигрывает чему-то большему, и он ушел, тяжело ступая по крыльцу, и я слышала, как за забором заскулила его собака. Я дождалась, пока стихнут шаги, и только тогда опустилась на лавку с ребенком на руках, и он сразу затих, и я почувствовала, как его крохотное сердце бьется в мою ключицу.

Предыдущая главаГлава 12 из 20Следующая глава