Княжеская дружина двигалась быстро. Воевода Радомир еще в юности избрал для себя образцом воинского искусства могучего Святослава, князя-пардуса, неутомимого в походах и битвах. Потому все восемь сотен воинов, ходивших под его началом, могли сутками не слезать с седла и питаться вяленым мясом, как степняки. Не раз и не два дружина воеводы Радомира заставала врасплох хитрых и осторожных врагов. Так яростный сокол камнем падает с неба на добычу. За то и ценили воеводу. Послужил у самого князя Владимира, ходил с ним в Византию, видел и Царьград, и Корсунь. Облеченного доверием воеводу князь отпустил в родную новгородскую землю вместе со своим сыном, молодым Ярославом. А тот не придумал ничего лучше, как призвать из-за моря урман, будто не хватало их… Конечно, Будый присоветовал, княжеский дядька, с малолетства при Ярославе состоит. Этому дай волю, он бы окружил княжеский двор неприступными стенами да поставил бы тридцать три ряда витязей-богатырей охранять княжеский покой. Сам Ярослав, князь новгородский, Радомиру нравился. Спокойный, выдержанный, с сильной волей и острым умом, отточенным разными учеными книгами, к которым князь имел большое пристрастие. Вольный город Новгород, второй на Руси после стольного Киева, принял Ярослава. А еще у Радомира и его князя был один небесный покровитель – оба в крещении получили имя Георгий.
На княжеском подворье воевода узнал, что урманская дружина остается, видно, урядились о цене. Что ж, этого следовало ожидать. Как и прочие воеводы Ярослава, Радомир не упускал из виду и прочих сыновей Владимира, великого князя киевского. Умер Вышеслав – и на новгородское княжество Владимир посадил Ярослава, а не Святополка, старшего по летам, тот так и правит в дальнем Турове, правда, присоединил к своим владениям волынские земли. Ростов отдан княжичу Борису – и тут Святополк обойден. Случись что с Владимиром (все ведь под Богом ходим), кто займет княжеский стол в Киеве? Уж верно, не Святополк, хоть он и старший…
Еще говорят, что туровский князь вот-вот женится на польской принцессе, Агнешке Болеславовне, его княжество граничит с землями польского королевства. У воеводы Радомира такое не укладывалось в голове: на кой ляд сыну крестителя Руси брать в жены иноверку? Поляки, как известно, латинской веры, не греческой. Так-то оно так, только за польской королевишной вместо приданого можно попросить мечей и копий ее отца, Болеслава. Этот своего не упустит: хоть и замирились, а поляки нет-нет да и поглядывают алчным взором на изобильные восточные земли. Что может пообещать Святополк польскому королю в обмен на войско? А куда он это войско поведет? Не на Киев ли, отбивать власть у престарелого отца? Не на братнины ли вотчины? Если так, то урмане уж точно сгодятся Ярославу, и надо будет еще Эймунда-конунга благодарить, что вовремя привел своих людей.
Такие тяжелые думы посещали не одного Радомира. Будый, стоящий ближе всех к Ярославу, открыто говорил, Святополк-де не считает себя сыном Владимира, называет отцом князя Ярополка. Когда Ярополк погиб, Владимир взял за себя его вдову, красавицу-гречанку, которая вскоре – слишком скоро! – родила сына. Владимир его признал…
Радомир тридцать пять лет из своих пятидесяти провел в походах и ратных трудах, а потому в княжеском тереме бывал нечасто. Святополка помнил угрюмым и неразговорчивым мальчишкой с тонкогубым ртом и пышной шапкой черных кудрей. В светлых голубых глазах княжича нет-нет да и вспыхивало яростное пламя, и тогда он еще упрямее сжимал губы, словно удерживая рвущиеся с языка слова. К оружному бою Святополк был приучен, как и другие сыновья Владимира, сызмальства, но большого рвения к воинскому искусству не проявлял. И то сказать, в деда, Святослава-пардуса, не удался ни один княжий отрок. Владимировичи встанут во главе собственных дружин, как придет время, но, чтобы вести их на рать, у каждого из них есть воеводы, такие как Радомир. Дело князя править, а не рубиться в первых рядах, каждый миг рискуя жизнью, это каждому понятно. Но отчего-то Радомиру было грустно, что Святославово время прошло. И Владимирово проходит. А тут еще урмане эти, чтоб им провалиться!
Мрачный воевода дождался, когда княжеские тиуны пересчитают и опишут дань, и уже в сумерках приехал на собственный двор. Злые языки называли Радомира скупцом, потому что жил он скромно, не так как иные княжеские ближники. Тот же Будый такие хоромы себе отгрохал, что заморские гости дивятся, рты раскрыв. Радомир же из челяди держал только четырех человек: скотницу, конюха да ключника Вяхиря с женой Власей. Она же и стряпала на всех.
Радомир жил один уже почти двадцать лет. Делил большой дом со старухой-нянькой, наполовину уже слепой, но все еще обходившей дом и двор по каждодневной привычке. Когда-то Агафья была настоящей красавицей, статной и высокой. Десятилетней девчонкой была взята ко двору самой княгини Ольги, там и выросла. Приняла святое крещение, вышла замуж за гридня не из последних, родила ему двух детей. Ни муж, ни сыновья не вернулись из Святославова похода на печенегов. Сам князь тоже сложил беспокойную свою голову. Безутешная вдова раздала все добро по монастырям – во вечный помин дорогих душ. А сама захотела послужить людям, потому и пошла в няньки. Так вышло, что Агафья, пестовавшая Радомира с детства, пережила его родителей и теперь жила как любимая бабушка за внуком. Одно печалило старуху: воевода, соколик ее ясный, жил бобылем. По молодости девки пригожие вокруг него вились, как осы у горшка с медом, но воин жениться не спешил. А потом вдруг привез себе жену из какой-то затерянной в лесах деревеньки. Правду молвить, всем Милава была хороша – ласковая, добрая, собой красавица. Душа в душу жили, скоро Милава, как положено, затяжелела. Радомир как раз вместе с князем в греческую сторону отбывал, а молодая жена решилась навестить родителей. Взошла на корабль купеческий, не одна, конечно, – с десятком отроков для охраны. Агафья помнила, как Милава смущенно смеялась: будто княгиню, мол, провожают. Ей бы, старой дуре, загодя беду почуять, схватить молодуху за вышитый шелком рукав, дома усадить, удержать…
Уехала Милава и обратно не вернулась. Ее хватились только через три седмицы, когда знакомый охотник принес весточку от родных воеводиной жены. Дознались, что на корабле том купцы везли товары драгоценные: парчу заморскую, соболей да белок. Налетел с моря урманский ярл-разбойник, почуяв богатую добычу. Чудом уцелевший купец потом рассказал воеводе, что все десять отроков полегли в бою, защищая Милаву. Говорил, что жена его бросилась в воду, избегая урманского плена, но ее вытащили – за красивую бабу на торгу можно было выручить немало.
Радомир почернел от горя. Посулил богатую награду тому, кто принесет весть о Милаве – любую весть. Может, увидит кто рабыню, схожую лицом с его нареченной, и младенца при ней?
Милава как в воду канула. Или вправду канула, утонула, а купец все выдумал, боясь прогневать воеводу? Так горячо, как в то скорбное время, Радомир никогда не молился, но Господь его будто не слышал. Сердце воеводы ожесточилось. Урман он возненавидел люто, черной смертной ненавистью. Поначалу видеть их не мог, речь северную слышать. Когда резались с ними, наказывая за разбой, Радомир вел в бой княжескую дружину. Когда случалось замириться, места себе не находил.
В Новгород урмане частенько наезжали, кое-кто и жил. Купцов было много. Радомир так и не смог к ним привыкнуть и простить за Милаву и сына. Он знал, что родится сын. Красотой пойдет в мать, а ростом и статью в него, воеводу. Радомиру в иных домах приходилось нагибаться, переступая порог. Как мечтал он посадить сына в седло, научить всему, что требуется знать и уметь воину! Проклятый урманский набег разметал эти мечты, как сухой ковыль по степи. Где ты, Милава? Жива ли?
Отец Захарий, священник, года через три сказал воеводе, что не нужно, мол, больше поминать Милаву (крещенную Еленой) как живую. Радомир перестал ходить в храм. Матушка с нянькой на пару подступили было: возьми себе другую жену, выбирай любую боярышню, княжескому гридню не откажут! «Никого больше не введу во двор, – сказал Радомир, – уж не держи, мать, сердца». Да только матушка все одно осерчала, и не на него, бирюка, а на лебедушку Милаву. Приворожила, мол, змеюка. Деревенской девке этакое счастье привалило, вот и вцепилась обеими руками! Из лесного угла – да в стольный Киев-град, в резной терем, шелка заморские носить. Через то и рассорились с жениной родней, матушка сказала, на порог никого не пустит.
Радомиру было все равно. Без Милавы у него будто половинка души осталась, вторую она забрала с собой. Он переселился в дружинный дом, жил вместе со своими воинами, до седьмого пота гонял их, готовя к славным ратным трудам.
Лет через пять перестал, глядя на других детей, представлять, каким мог бы вырасти его сын. Белоголовым, как Милава? Или русым? Одно воевода знал точно: глаза у мальчика будут отцовские, синие, как васильковое поле. Потом отпустило. Чуда не произошло, так чего надеяться попусту. Вот потому и носил Радомир в сердце незаживающую рану. Эта боль позволяла чувствовать себя живым, хоть и наполовину. Чуть легче становилось, когда удавалось убить очередного северного ворога.
Наутро Радомир, как обычно, был на княжеском дворе. И надо было такому случиться, что первым, кого он увидел, оказался ярл Эймунд, предводитель урманской дружины. Три сотни его разбойников будут теперь, случись им сражаться, стоять плечом к плечу с его ратниками. Ярл слегка наклонил голову, воевода коротко кивнул.
Урманину явно хотелось поговорить. Он заступил было дорогу Радомиру, но напоролся на мрачный взгляд воеводы и отошел в сторону.
– Надо чего? – не глядя на Эймунда, спросил Радомир.
– Если девку твою убьют, верегельд я заплачу.
– Какую еще девку? – остановился воевода. – Ты в себе, ярл? Голову не напекло?
– Которая брата родного погубила!
Радомир отвернулся. Пьян он, что ли?
Эймунд пожал широкими плечами и наконец-то убрался.
Следующим на Радомира налетел Будый, ближайший князя Ярослава советник и наперсник. На его гладком лоснящемся лице сияла широкая улыбка.
– Радость какая, воевода! Княжич наш, Владимир, – заговорил!
– Ой ли?
Сыну Ярослава должно было в этом году сравняться семь лет. Замолчал он в три, когда остался без матери. Княгиня Анна умерла совсем молодой. Владимир, названный в честь славного деда, был живым и веселым ребенком, взапуски носился по двору с детскими, с ними же играл и бился на деревянных мечах, но все молча. Мальчика много раз осматривали лекари да знахарки, каждые две седмицы княжич причащался в маленькой домовой церкви. Улыбался, ласково обнимал отца. И не говорил ни слова.
– Заговорил! – Будый стащил с головы дорогую шапку, отороченную мехом, от избытка чувств швырнул ее на землю. – Счастливый день!
Длиннокосая большеглазая девка поднесла им квасу, Будый потрепал ее по щеке и одарил монеткой.
Радомир степенно принял холодный резной ковш, но пить не спешил.
Будый принялся рассказывать. Княжич-де вместе с отцом поехал на Торговую сторону. Ярослав завел обыкновение по воскресным дням ездить по городу. Любой новгородец мог ударить челом: нужда, княже, до тебя есть. Сначала подошла какая-то старуха, просила управу на якобы обманувшего ее купца Жердяя. Жердяй выжига и плут, это все знают.
А потом подошли две девки. Обе в изрядно потрепаной одежде, но до странности не похожие друг на друга: маленькая раскосая финка и рыжая урманка ростом с оглоблю. Хочу, говорит, князь, в твоей дружине быть. Воевать, мол, умею, на боевом драккаре ходила.
Будый сделал паузу, хитро глянул на воеводу. Маленькие глазки дядьки князя почти спрятались за пухлыми щеками.
– Ну? – не выдержал Радомир. – Чего дальше-то?
– А дальше Владимир наш заговорил. Показал этак на нее ручкой и говорит: «Медведица!»
Воевода был поражен. Он помнил, как скорбел Ярослав по рано умершей супруге, каким ударом стала для него немота единственного сына. Новую жену не спешил брать, хоть отец и хмурил брови, торопил с женитьбой. Радомир понимал князя, как никто. У него самого даже сына не осталось.
– Мы уж и молебен отслужили, – радовался Будый.
– Доброе дело!
– Да, а девку ту решено было к тебе определить. Эймунд ее не взял, она по ихним законам чего-то там натворила.
– Что-о-о?
– Князь приказал, – развел руками Будый. – Еще и дом ей пожаловал.
– Какой дом?!
– Твердиславов. Крепкий, еще простоит.
Боярин Твердислав Вышатич жил некогда по соседству с Радомиром. Солнечный день будто померк. Воевода макнул усы в ковш. На редкость невкусный квас в этот раз у княжеских стряпух вышел. Кислятина одна.
К великому сожалению Радомира, Будый ничего не напутал. Сотник Буслай все подробно обсказал воеводе: урманский ярл наотрез отказался брать Торвейг в свою дружину. Она сбежала с севера, спасая свою жизнь, потому что убила собственного брата! И такая злодейка будет теперь в его сотне. Да и с каких пор вообще в княжеской дружине девки заводятся, что это за порядки такие?!
– Когда я еще в десятниках ходил, – раздумчиво сказал воевода, – у нас тоже девка была. Отава. Сначала в отроках бегала, потом мечом ее опоясали, все по чести, как положено. Она крепко билась.
– Так то наша хоть, – буркнул сотник. – Красивая была?
– Не помню я. Она потом из дружины ушла.
– Может, в другую сотню урманку эту спихнуть? – с надеждой спросил Буслай. – Вот хоть бы и к Векше!
Кривич Буслай и древлянин Векша крепко недолюбливали друг друга, это все знали.
– Я те спихну, Буслаище. – Радомир показал сотнику внушительный кулак. – Ты кому служишь?
– Тебе, воевода.
– Князю, верно, хотел сказать?
– И князю!
– Тогда княжескому слову не перечь. Я и то не перечу.
Буслай повесил чубатую голову, вышел во двор.
Вот так нежданно-негаданно Торвейг и Рансу обрели дом. Терем боярина Твердислава несколько лет пустовал – хозяина с семьей в одночасье холера унесла, челядь разбрелась кто куда. Выморочный двор в Словенском конце постепенно зарос травой, окна с выбитыми ставнями слепо таращились на покосившийся забор.
Князь Ярослав перенес свой двор вниз по течению Волхова к Торгу, на окраину Словенского холма. Новый детинец не окружали крепостные стены, он почти не выделялся среди богатых городских дворов, отличаясь лишь размерами. Бояре, не желавшие раньше селиться в Твердиславовой хоромине, теперь, должно быть, кусали локти: можно было построить на этом месте терем побольше и покраше да жить себе под боком у князя. Эх, кабы знать…
Первую ночь они провели на полатях, тесно прижавшись друг к другу. Обеим было не по себе. Боярский терем совсем не походил на дома в Рогаланде. В подполе скреблись голодные мыши, тоскливо тянул свою песенку сверчок.
– Рансу, почему сын конунга назвал меня медведицей? Как он догадался? – задала Торвейг мучавший ее вопрос.
– Он, говорят, молчал несколько лет. Может, научился разговаривать с духами, и они открыли ему правду про тебя.
Торвейг беспокойно заерзала на жестких досках.
– Ты умеешь вести хозяйство, Рансу?
Финка тихонько засмеялась:
– Я умею пасти оленей и делать снадобья из трав. Но я научусь. Да у нас и хозяйства пока никакого нет.
Обе вспомнили Рогаланд с его кладовыми, в которых сберегались обильные запасы пищи на случай неурожая. Коптильню, набитую дичью и птицей, бочонки с соленой рыбой и жиром, амбар, доверху засыпанный ячменем, свиные туши на леднике. И госпожу Гуннхильд с неразлучной Силье, поспевающих следить за всем хозяйством и приглядывать за двумя десятками трэлей. В Рогаланде работы и заботы хватало всем.
Наутро Торвейг явилась пред очи своего сотника. Гардские воины с удивлением разглядывали ее. Не каждый день пришлые девки получают место в княжеской дружине. Каждому не терпелось спытать – хороша ли Торвейг в бою. Буслай протянул ей обмотанный тряпками затупленный меч, себе взял другой.
– Давай, Медведица!
– Меня Торвейг зовут, ярл!
Сотник и ухом не повел. Ударил коварно, без замаха, снизу вверх. Но Торвейг была начеку, отскочила в сторону, толкнула его плечом, покрепче перехватила меч. Буслай мягко ушел от тычка в бок, дернул Торвейг за руку, а когда она просунулась вперед, ударил мечом плашмя. У берсерки единым духом вышибло весь воздух из груди, но она не подала виду. Завтра живот и ребра будут багровыми от кровоподтеков. В настоящем бою за ошибку придется уплатить иную цену. Она крутанулась противосолонь, рубанула сотника по ногам, тот сумел отбить клинок и, не прерывая движения, подсек Торвейг под коленки. Она упала на спину, но тут же пружинисто вскочила, растрепанная и злая. Глаза у урманки были бешеные, но дыхания она не потеряла. Крепкая девка. Ладно, хрен с ней, пусть остается. Подучится немного, настоящая поляница будет. Векша еще трижды утрется и обзавидуется. Воевода небось знал, кому урманку эту подсовывать.
Третий жилец в новом доме Торвейг объявился наутро. Неведомо откуда прибился кудлатый щенок с крупной лобастой головой и порванным ухом. Ввинтился в щель между рассохшимися досками забора, деловито обежал двор, обнюхал все углы и уселся перед крыльцом. Подозрительно покосился на Торвейг, идущую к колодцу, зато выглянувшую Рансу сразу признал – ткнулся мордой в колени. Финка вытащила из собачьей шерсти раздувшегося клеща, потрепала щенка за ухом.
– Оставим же, да?
– Как хочешь. – Берсерка равнодушно пожала плечами. – Нам бы лучше, Рансу, поесть чего раздобыть.
Финка наладилась было на торг, но в покосившиеся ворота стукнули. В створках зияли дыры от выломанных досок, и рослая Торвейг без труда разглядела раннего гостя. За воротами, опираясь на ладно выструганную деревянную палку, стоял босой скособоченный мальчишка лет десяти. Латаная-перелатаная рубаха на худых плечах, давно не стриженные волосы, но при этом – умытое лицо, чистые руки. Несмотря на увечье, на побирушку мальчик не походил, держался прямо, с достоинством. Ни дать ни взять боярский сын, для смеха вырядившийся нищим.
– Чего надо? – гаркнула Торвейг.
Тот задрал голову, разглядывая высоченную урманку, покрепче оперся о костыль.
– Я к вам не за милостью. Работы для себя ищу.
Оказалось, мальчик владеет северной речью, и Торвейг, и Рансу поняли сказанное без труда. И еще рассмотрели, что левая нога у него на ладонь короче правой… Это не увечье, это с рождения такой.
– Работник… – усмехнулась берсерка. – Ты хоть что-нибудь делать умеешь?
– Многое. – Мальчик спокойно смотрел на нее ясными серыми глазами. – Стряпать могу, за птицей ходить. Грамоте обучен. Урядимся с тобой, хозяйка, не пожалеешь. Терем у вас добрый. – Он повел рукой. – И двор большой. Тут раньше и птичник был, и скотину держали. Я помню.
– Ты бывал здесь?
– Да, бывал. С отцом. – Подвижное лицо парнишки помрачнело.
Пока Торвейг соображала, к какой работе можно пристроить мальца, Рансу дружески протянула ему руку.
– Пойдешь со мной на торг? А то обманут меня, глупую девку.
– Пойду, – солидно кивнул мальчик и даже стал вроде выше ростом. – Меня Прав зовут.
Рансу не сразу поняла, какая удача им привалила в лице маленького калеки. Впрочем, калеки ли? Прав так шустро ковылял по деревянной мостовой, отстукивая своей палкой, что финка за ним едва поспевала. Похоже, его все здесь знали: здоровались, махали руками, румяная торговка протянула горячий пирожок с ягодой, Рансу купила у нее еще шесть. Прошли мимо лавки усмаря, Прав улыбнулся здоровенному угрюмому детине, тот кивнул в ответ. Перекинулся парой слов с другим мужиком, о чем-то сговорился с третьим… Показал Рансу, где купить мяса, репы с луком, моченых яблок, выторговал у бортника цветочного меда, помог донести обратно молоко в глиняном кувшине и свежее масло. На прощанье сказал, что уже нашел работников, которые смогут подновить забор, расчистить колодец и переложить печь (она и вправду нещадно чадила). Финка только руками всплеснула от удивления.
До вечера Рансу удалось выведать у добрых людей историю Права. Невеселая оказалась у парня судьба, бездольная. Был он некогда купецким сыном, ходил в шелке-бархате да сафьяновых сапожках. Сытно ел, спал на пуховых перинах, а все одно счастья не видел. Матушка умерла рано, в городе каждый скажет, что это муж ее в могилу свел – бил смертным боем за то, что сына-калеку родила, вроде как в насмешку. Да еще назвала кособокого Прав, будто и впрямь надеялась, что выправится. Сына, огрызка хромого, Жулеба тоже, случалось, поколачивал. Он жену взял, чтоб рожала ему богатырей да девок-красавиц, а эта что? Ох, как злился Жулеба, как ярился! Счастье купеческое от него тоже отвернулось. Как парню сравнялось десять лет, разорился Жулеба. Теперь сидел в закупах у боярина, тянул холопью лямку. Сына бы с собой тоже утянул, да только какой с Права, косого-кривого, работник? Такая вот недоля выпала купецкому сыну. Остался сиротой при живом отце.
Прав, однако, не пропал. Грамоту он знал, у отцовских работников выучился урманской речи. Полгода жил в лавке усмаря, помогал торговать, толмачил, считал. Там подружился с хмурым великаном Нелюбом, кожемякой. Правда, от запаха краски и дубильных веществ некрепкий здоровьем паренек начал кашлять, хиреть. Раз или два у него пошла кровь носом. Как-то в лавку зашел отец Спиридон, настоятель храма Параскевы Пятницы. Он забрал маленького калеку прислуживать в алтаре, а потом, убедившись, что у мальчика не по годам острый ум, доверил ему помогать переписывать греческие книги.
В храме жилось спокойно и сытно, отец Спиридон был им доволен. Но у Права была цель, даже две. Первая – собрать вклад и внести его в какой-нибудь монастырь для вечного поминовения матушки. В жизни она хоть и носила соболя да самоцветы, радости, почитай, не видела. Так пусть хоть душа ее на небесах улыбнется, стоя у Господнего престола. Прав ужасно стыдился, что с годами облик матери почти изгладился из его памяти. Было ощущение чего-то светлого, доброго, ласкового. Распахнутые серые глаза, большие, широко поставленые, как и у сына, нежные тонкие руки, стройный стан, тихий голос и тихая поступь. В храме Прав подолгу простаивал перед иконой святой Параскевы: светлоликая греческая мученица, пострадавшая за веру, казалась ему похожей на мать.
Еще Прав мечтал выкупить своего непутевого отца. Для этого следовало сначала самому стать купцом и как можно скорее разбогатеть. В долг товар ему никто не отпустит, значит, мальчику одна дорога открывалась – в работники. Прослышав, что двор боярина Твердислава княжеским повелением отдан урманке, которую – вот уж диво! – взяли в дружину, Прав немедленно отправился туда.
У Рансу захолонуло сердце: судьба маленького калеки показалась ей схожей с собственной. Почитай, тоже сирота, хоть и при живом отце, да еще увечный. Она уговорит Торвейг!
Так и зажили вчетвером. Щенка без больших затей назвали Хунд, то есть попросту Пес. С Правом ударили по рукам, заключили «ряд». Отныне мальчик будет работать на Торвейг, как он выразился, «за все».
Мальчишка взялся за дело с небывалым задором. Привел двух здоровых мужиков, которые за сходную плату подновили забор, поправили ворота, вычистили колодец.
Скоро в тереме была новая печь. Торвейг наколола дров, Рансу поставила томиться кашу с салом и луком. Финка быстро осваивалась: вынула горшок ухватом, опрятно прикрыла рушником, нарезала хлеба, выставила на стол горшочек с медом. Духовитый запах наполнил светлую горницу.
Прав знал, что его будут кормить, но не ждал, что девки посадят рядовича за собственный стол. Правду говорят люди, урманка эта не такая, как все. А Рансу-финка вдруг показалась ему похожей на старшую сестру, которой у Жулебича никогда не водилось. Мальчик прочитал про себя короткую молитву, как всегда, положил на себя крестное знамение. Рансу удивленно посмотрела, а Торвейг не выдержала:
– Ты что, веришь в Белого бога?
– Да, – просто ответил Прав.
Прогонят?
– А мать у тебя есть?
– Умерла. Давно еще.
Торвейг почему-то расстроилась.
– А сестра?
Паренек мотнул головой.
– Может, ты знаешь какую-нибудь женщину из ваших, которой нужна помощь?
Прав задумался. К отцу Спиридону иногда приходили люди в жестокой нужде и печали, мужчины и женщины. Старик-священник облегчал чужое горе чем мог. Не только молитвой и добрым словом. Мог дать денег, оторванных от храмового хозяйства, мог собрать прихожан для совместной помощи. Когда старуху Федосью облыжно винили в том, что она по ночам скидывается сорокой, княжеский дружинник по слову отца Спиридона вступился за нее на суде. А подаренный ему самому плащ с соболями священник отдал бедняку, надумавшему обвенчаться с невестой.
– У Анны Хромой из Людиного конца дом сгорел дотла. Она с ребятишками чудом жива осталась.
Торвейг махнула рукой – не то. Но обет следовало выполнять. Ох, Олаф…
– Ты ешь, Прав. – Финка протянула ему щедро намазанный медом кус хлеба.
Прав ел. Этот хлеб казался ему почти таким же вкусным, как испеченный дома. Наверное, оттого, что мальчик был горд собой. Справляется, почитай, не хуже иного ключника. То ли еще будет! Дайте срок, мы и птичник здесь наладим, как в прежние времена, и скотину заведем. Пасеку еще можно, Торвейг, кажется, мед уважает. Надо будет потолковать с Щуром, может, присоветует чего. Он, Прав, за скотиной ходить не умеет, но дело это нехитрое, освоит. Можно будет и масло свое сбивать, и сыр делать. А еще поставить веялку да мельницу, вот хоть бы и в том углу, напротив всхода. Прав уже представил, как работники будут мешками носить зерно на обмолот, увидел ровные ряды буквиц с цифрами, положенных на кусок бересты его рукой. Эх, еще бы одни крепкие руки в помощь! Торвейг, понятно, воин, целыми днями в дружинном дворе, а как в поход князь пойдет, так и вовсе ее не будет. Рансу толковая девка, это сразу видно, но уж больно худая и маленькая.
Торвейг четвертый раз за утро вылетела из седла, прокатилась по земле, вскочила. Утерла пыльное лицо, одновременно оглядываясь: не смеется ли кто из русов. Дружинники поспешно спрятали улыбки. Допрежь того Торвейг сцепилась с Краяном, еле растащили. Парень остался без зуба, у берсерки вспухла губа. Сотник Буслай выдал ей, как положено: седмицу в дружинном доме полы мыла. Ну, то есть размазывала грязь.
– Еще раз такое выкинешь, – хмуро посулил Буслай, – выгоню. Тебе с ним плечом к плечу ратиться.
– Ну и уйду! – Торвейг швырнула на пол тряпку, брызги полетели во все стороны.
– Верно воевода говорит, пакостный вы, урмане, народ. Со своими ужиться не смогла и тут в драку лезешь. Силу надо в бою показывать. Супротивнику.
– Он смеялся надо мной!
– И что? Облезешь, дурная?
Торвейг представила себя с лысой, как коленка, головой и заулыбалась.
– Твоя правда, сотник.
– Ты это… – Буслаю стало неуютно. – Неужто впрямь брата порешила?
– Нет. – Торвейг наглухо сцепила челюсти.
Мало ли что там урмане болтают.
Воины Эймунда обходили Торвейг десятой дорогой. После того как берсерка переломала ребра двоим, назвавшим ее братоубийцей, Эймунд-ярл пришел к Буслаю, требовал справедливого наказания. Сотник присоветовал всем урманам держаться подальше от Торвейг и не задирать ее – целее будут. Все равно что тыкать палкой спящую медведицу и потом страдать, что она твои кишки на ту палку намотала.
На третий день Торвейг пришла на конюшню, где чаще всего можно было найти Краяна – он страсть как любил лошадей. Даже, говорят, слово лошадиное знал. Повинилась.
– Да и хрен с тобой, Медведица, – ответил Краян. Ему было жаль зуба, но подраться с берсеркой не каждому по плечу. Краян вообще был парнем легким, незлым. – Могу научить тебя на коне сидеть, как положено. Вам, урманам, эту науку непросто постичь.
– У нас свои кони, – сказала Торвейг. – Морские. Драккарами зовутся.
Ясным солнечным днем Торвейг и Рансу направились в торговые ряды. У берсерки прохудились сапоги. Почесав в затылке, Торвейг решила, что там латать – не за что хватать. Ничего, новые справим. И Рансу бы приодеть, обносилась, как последняя чернавка.
Из кожевенных рядов наносило кислым запахом дубилен, воском, конским салом. Позади мастерских во дворах стояли огромные чаны с забродившим хлебным киселем, где вымачивали кожи. Торвейг с любопытством крутила головой по сторонам, Рансу больше опасалась за сохранность кожаного кошеля на поясе подруги. Внезапно Торвейг резко остановилась, финка от неожиданности врезалась в нее лбом. Проследив за взглядом берсерки, заулыбалась.
Могучий молодец разминал жированные коровьи кожи. Пойдут, верно, на щит какому-нибудь воину. Длинные волосы схвачены на лбу мокрым от пота ремешком, вены на руках вздулись, бугры мышц перекатывались, как валуны. Вот кожемяка шумно выдохнул, распрямился. Заметил глазевших на него девок, криво усмехнулся, провел скомканной рубашкой по груди, стирая пот.
– Хорош… – тихонько присвистнула Торвейг.
Рансу коротко поблагодарила добрых духов, не оставляющих своей помощью непутевую шаманку. Хвала им, что Торвейг загляделась на кожемяку. Олафа не вернуть, а жизнь продолжается. Рансу думала об этом, слушая, как ночью берсерка ворочается на скрипучих полатях. Торвейг – ярый огонь, девушка с горячей кровью. И мужчина ей нужен такой же, сильный, упрямый, несгибаемый.
Торвейг меняется. Уже не юница – женщина. Многое видела, проливала свою и чужую кровь. Убивала, любила, теряла, спасала. У нее крепкие руки и дикое сердце. Дали бы ей боги… а впрочем, подойдет и кожемяка. Подойдет любой, кого захочет Торвейг.
Потом они пошли, как обычно, взглянуть на рабский торг. Услышав громкие голоса, зашагали быстрее. Рансу оступилась на неплотно пригнанных горбылях, а Торвейг вдруг бросилась бегом.