Мать Коли собиралась на фабрику. Наскоро разгладила на бедрах длинное платье свободного кроя, завязала косынку под волосами, опустив глаза, не посмотрев в зеркало, которого, впрочем, в их комнате и не было – во всю стену висела карта мира в виде двух полушарий, в углу стояла этажерка с книгами, возле которой возвышались стопки старых журналов. Активистка, ударница Трехгорки, мать делала несколько норм за смену. Крепкая, не старая еще женщина, а сутулилась, как бабушка. Уголки губ, опущенные вниз, переходили в глубокие складки.
Говорили, что раньше она была веселой и беззаботной. В альбоме сохранилась ее карточка, где она вместе с отцом, смеется. Лучезарная, а на щеках играют ямочки, совсем как у Коли. После смерти отца в ней что-то сломалось, как пружина в хорошо отлаженном механизме. Отец погиб, когда Коле не было года, так что лучезарной он мать не помнил. Строгая, деловая и какая-то отстраненная, мать говорила короткими рублеными фразами. Говорила о целесообразности, о пользе, о вере в мировую революцию и победу коммунизма. За непослушание могла дать ремня – при воспоминании об этом тоскливо тянуло, саднило в груди. Коля редко видел мать дома из-за работы, и чем старше становился, тем чаще ловил себя на мысли, что это к лучшему.
– Я там пирог испекла. Поешь, – строго сказала она, мазнув по Коле невидящим взглядом, и ушла на ночную смену.
Коля посидел немного над учебниками. До его слуха доносился бряцающий кастаньетами мотивчик «Рио Риты». Бравурный, пьянящий, он мешал сосредоточиться. Коля вышел в коридор. Дверь в комнату Гали была приоткрыта. Коля сделал несколько шагов и замер, ослепленный, словно зодчий собора Василия Блаженного. Заворачивая в пучок и придерживая на макушке волосы обнаженными руками, Галя стояла в свадебном платье, которое сшила для нее Моргана, и с блаженной полуулыбкой смотрелась в большое зеркало, в котором, кажется, видела в полный рост свое будущее счастье. Плечи ее покрывала воздушная фата невероятной красоты. Несколько дней назад, случайно проходя мимо, Коля видел их обеих во время примерки через приоткрытую дверь. Моргана вилась вокруг Гали, как кошка, приседала, откидывая за плечи роскошные черные кудри, подкалывала булавками струящийся белый креп. Галя смеялась, придерживая лиф, и вдруг развернулась и заглянула в зеркало через плечо. Той ночью Коля не мог уснуть, откидывая и сбивая ногами слишком жаркое одеяло, вспоминая это Галино движение, полное изящества, и белую струящуюся ткань, перетекающую в роскошные шелковистые локоны Морганы.
Вытянув шею, Коля вглядывался в горящую светом дверную щель, жадно рассматривая Галю и чувствуя, как сердце стучит в унисон с кастаньетами «Рио Риты», летящей из патефона, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Он резко обернулся. На сундуке в углу коридора сидела бабушка. В длинной цветной кофте, юбке и белой косынке, завязанной под подбородком. Маленькая – ноги в сапогах не по размеру не доставали до пола. С корзинкой в руках.
Коля отпрянул назад, как вор, пойманный на месте преступления.
– Здравствуйте, – сказал он и мучительно покраснел.
Бабушка кивнула.
Дверь в Галину комнату хлопнула, скрывая прекрасное видение.
Из корзинки что-то выпрыгнуло и нырнуло за сундук. Коля решил, это белый котенок, ему даже почудилось, что в темноте мелькнул тоненький хвостик. Оказалось, клубок белой шерсти. Коля полез за сундук, достал клубок и подал бабушке.
– Кто такая? Почему в квартире посторонние? – Возле сундука вырос рыжий Пашка, от которого за версту несло перегаром.
– Здравствуй, мил человек. Вот, в гости приехала, а хозяев и дома нет, – виновато проговорила бабушка и поклонилась. – К племяннице, Моргане.
Пашка смотрел на гостью, как солдат на вошь.
– Моргана Степановна уж два дня, как не появляется. Уехала куда-то, – вежливо сказал Коля.
– Нет ее, поняла, бабка? Ступай, откуда пришла. Тут тебе не проходной двор. А то знаем таких, которые к племяннице приехали, а сами потом няней работают и в общем коридоре на сундуке спят. Самим места нету.
– Твоя правда. В рукомойнике тебе хоть бы самому со своей раскладушкой поместиться, – усмехнулась бабушка.
Пашка в изумлении открыл рот и громко икнул.
– Я не понимаю, как ты… Вы…
– Красивый, идейный, а дурак. Жена у тебя видная будет, да не по Сеньке шапка.
– Чтоб через пять минут духа твоего тут не было! Вашего… твоего, – вращая глазами, бесновался Пашка во хмелю. – Я как квартуполномоченный посторонних на своей жилплощади не потерплю! Я милиционера позову!
– Да кто ж странников за порог выставляет, дурья ты башка?
– Милиционера позову!
Коля смотрел на бабушку и вдруг заметил, что одна рука у нее тоньше и меньше другой. Согнута и прижата к телу.
– Что ж в коридоре сидеть, пойдемте в мою комнату, – тихо сказал он и развернулся на пятках.
Бабушка проворно спрыгнула с сундука и засеменила за ним.
– И учти, Николай, если велосипед или что другое пропадет, ответственность на тебе! Полностью! – кричал Пашка им вслед. – Я как квартуполномоченный заявляю…
Коля вскипятил и принес в свою комнату чайник. Бабушка тем временем достала из корзинки узелок. Развернула и постелила на столе платочек, поверх которого выложила вареные яйца, две луковицы и буханку хлеба, свежего и ароматного, словно только из печи.
– Тебя как звать? – спросила она, отломив краюху и передавая Коле.
Мать никогда не разрешала Коле ломать хлеб, а ведь так в сто раз вкуснее! Рот наполнился слюной. Коля почувствовал себя страшно голодным. Он взял хлеб из темной загорелой руки, откусил хрустящую корочку и прикрыл глаза от удовольствия. Это было самое вкусное, что он пробовал в жизни.
– Как тебя звать? – спросила бабушка.
– Николаем. А Вас?
– Маб.
– Просто Маб? А… отчество?
– А так зови.
– Маб, Моргана – странные имена.
– Да у нас всех так звать.
– А… откуда вы?
– Из Тамбовской губернии.
– Что с вашей рукой? – спросил Коля. – Производственная травма?
– Врожденная. Ошибка сборки, – улыбнулась бабушка. – А ты заметил, доктор?
– Еще учусь. После окончания мечтаю уехать на Север, за Полярный круг, – признался Коля.
Она покачала головой.
– В Москве тебя оставят, пострел, в Академии. Ученую степень получишь.
Коля в удивлении открыл рот. Откуда она, совсем простая женщина, знает про ученую степень, академию? И ведь он ничего не говорил ей о том, что учится на врача.
– А потом станешь гомеопатом.
– Гомеопатия – это лженаука, чуждая советскому врачу, – сказал Коля, припоминая статью из медицинского журнала.
– Вся Москва к тебе ходить будет, пострел. И я приду.
– Не верю, – категорично заявил Коля. – Быть такого не может.
– «По вере вашей да будет вам». Ты поверь, и будет тебе.
Личико ее, покрытое сеткой морщин, казалось еще темнее на фоне белоснежного платка, освещенное спокойной улыбкой, словно красный угол лампадкой. Коля почувствовал, что и сам наполняется этим ее спокойствием, и не стал спорить. Разгладился вечно собранный гармошкой лоб, успокоилась дергающаяся нервная нога. Отяжелели веки – двенадцатый час уж, спать пора.
– За твою доброту, пострел, сделаю тебе подарок, – сказала Маб, и в ее пальцах полыхнуло огненным светом.
Это был цветок. Он благоухал, как роза, хотя на розу похож не был. Никогда прежде Коля такого цветка не видел.
– Это цветок папоротника, – сказала Маб.
Коля поморщился.
– Папоротник не цветет. Он размножается спорами. Это знает каждый школьник.
– Места знать надо, – неопределенно сказала Маб. – Будет нужда, возьми цветок в левую руку и скажи:
Не сумел узреть меня сейчас.
Ни в ночи, ни в море-океяне,
Ни в светлице.
Чтобы был я, как в тумане.
Невидим.
И станешь невидимым. Ты не исчезнешь совсем, просто другие люди тебя не заметят. И все двери будут перед тобой открываться.
– Да зачем мне, бабуль, быть невидимым? Советскому человеку нечего скрывать от своих товарищей. И все двери для него открыты.
– Незачем, так просто возьми, пострел, – настаивала Маб. – На добрую память.
– Зачем?
– А поймешь еще, светлая голова! Бери-бери. Хорошая вещь, особенно для таких неверующих, как ты. Ученых.
Коля взял цветок и спрятал между страниц учебника «Основы марксизма и ленинизма».
Маб сидела, сложив на груди руки – одна маленькая, медный крестик выбился из-под рубахи. Смотрела в окно и подслеповато щурилась, улыбалась чему-то. Коле захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее. Он постелил Маб на материной кровати и дал ее любимую подушечку с вышитой гладью птицей. Мать никому не позволяла ее трогать. Эту подушку она когда-то вышивала для отца, и он очень ее любил.
Маб вскарабкалась на высокую кровать и раскрыла потертый молитвенник. Она бормотала себе под нос и усердно крестилась, старательно огибая больную ручку, чтобы коснуться левого плеча. Потом отложила молитвенник и легла, не раздеваясь, поверх покрывала. Лишь сняла платок – под ним часть ее длинных седых волос оказалась заплетена в маленькие косички.
Маб положила ладошку под подушечку.
– Какая мягкая, – похвалила она. – Приятная, как воспоминания о любимом. Невесомая. А вот попомни мои слова, пострел, благодаря этой подушке однажды жизнь твоя смерть перевесит.
От этих слов Коле стало так спокойно и легко на душе, что он уснул в тот же миг.
Когда он утром открыл глаза, Маб уже не было. На столе чисто – ни узелка ее, ни единой крошки. Кровать убрана, подушки горкой. Сверху – вышитая гладью, с райской птицей. Словно и не было вовсе этой бабушки.
Память у Коли была хорошая, въедливая, и на следующий день в голове все вертелись слова стишка, рассказанного Маб:
Не сумел узреть меня сейчас.
Ни в ночи, ни в море-океяне,
Ни в светлице.
Чтобы был я, как в тумане.
Невидим.
Шапка кофейной пены поднималась над медной туркой с длинной причудливой ручкой с восточным узором. Дореволюционная? И где только Моргана раздобыла такую.
– Галька опять за тебя вчера полы мыла, – ругалась Смирнова, низкая женщина в простом ситцевом платье, располневшая после последних родов. – Бессовестная! И не краснеет даже.
– У меня сосуды далеко, – отозвалась Моргана, убирая турку с огня.
Смирнова поджала губы, засыпала в кипящую кастрюлю нашинкованную капусту и ушла с кухни.
Моргана обернула к Коле свежее румяное лицо. Коля не дал бы ей больше двадцати пяти.
– Спасибо, что тетушку мою приветил, мальчик. Тебе за это воздастся. Очень уж ее в наших местах почитают.
– Где это – в ваших местах?
Моргана махнула рукой.
– А в Тамбовской губернии.
На ней был легкий халат с запа́хом и домашние туфли на каблуках, под которыми Коля приметил тончайшие чулки. От Морганы сногсшибательно пахло дорогими духами из какой-то другой жизни.
– А вы где были? – хмуро спросил он.
– В колхоз посылали. А ты думал, на шабаш летала?
– Я комсомолец и во все эти бабкины сплетни не верю, – смутился Коля. – А вы разве студентка или служащая?
– Военнослужащая, – расхохоталась Моргана, да так заразительно, что Коля невольно улыбнулся. – За то, что Маб на улицу не выставил, я тебе костюм пошью. Фасона «чарльстон». Серый, под цвет глаз.
– У меня карие глаза, – растерялся Коля.
Фасоном «чарльстон» назывался обтягивающий бедра пиджак с плечами и широкие брюки. Такой костюм можно было купить только в торгсине. Царский подарок.
– Что вы, не надо, – пробормотал Коля.
Но Моргана уже ловким движением сняла портновский метр, перекинутый через шею. Ее пальцы скользнули Коле подмышки, и в следующее мгновение он увидел совсем близко ее губы, подкрашенные яркой помадой, – нижняя полнее.
– Руки вверх! – велела она.
Коля поднял руки, как будто не происходило ничего странного, а он просто делал утреннюю зарядку. Быть может, ничего и не происходило? Его взгляд против воли опустился в ложбинку между грудей в вырезе халата, и Коля мучительно покраснел.
– Мальчику пора стать мужчиной, – промурлыкала Моргана.
Коля вспотел. Это было уже чересчур. Моргана перегнула палку. Он набрал воздуха, собираясь дать решительный отпор этому чуждому буржуазному элементу, и вдруг сдулся, как воздушный шар. А что такого она, собственно, сказала? Ничего. Это просто из-за ее акцента, который делал все, что она произносила, запретным и немного порочным.
– Пора, да на сердце дама бубнов. С ней затруднение. Почему? – продолжала Моргана. – Такой милый мальчик. На щечках ямочки.
Она опустилась на корточки со своим чертовым метром, коснулась белой рукой его бедра и подняла на Колю глаза, которые, как теперь он разглядел, были зелеными, кошачьими. То ли оттого, что она смотрела на него снизу вверх, оказавшись в таком решительно странном положении, то ли из-за чего-то еще, но Коле вдруг стало весело и беззаботно, как будто Моргана его давняя подружка или даже друг, Марк, с которым они братались кровью.
– Сила любви прямо пропорциональна сопротивлению материала, то есть сопротивлению женщины. Учись, студент, – улыбнулась она, все так же глядя снизу вверх. – Сегодня полнолуние. Заходи ко мне в полночь. Разберемся с твоими затруднениями.
Она поднялась, забрала свою диковинную турку и пошла к выходу, но остановилась, коснувшись рукой дверного косяка, и, обернувшись к Коле, посмотрела через плечо:
– Да не бойся! Карты тебе раскину, посмотрим, что можно сделать.
Белая луна бежала между облаков, заглядывала в окно. Очертания гор и морей на ней казались ликом чудовища.
Комнату Морганы освещал лишь свет нескольких черных свечей на столе. Такие Коля видел впервые. Взгляд выхватил погруженную в полумрак швейную машинку, ширму, фарфоровый сервиз за стеклом серванта и корешки книг в шкафу. Старинные! Коля никогда бы не подумал, что Моргана могла быть обладательницей такого богатства. Он хотел взглянуть на книги, но вдруг ощутил дрожь в коленях и опустился в большое мягкое кресло, на которое указала взглядом Моргана.
– Пей, – велела она и протянула Коле чашку из тонкого фарфора.
Коля сделал глоток и поморщился. Кофе был с ликером. Как низко он пал! Коля принципиально не пил и не водился с женщинами, подобными Моргане. Кофе обжег язык, согрел горло, жаром потек по венам. И Коля почувствовал себя как в школе, на балу-маскараде по случаю Нового года. Как будто теперь он, как и тогда, в костюме звездочета, и вроде это и не он вовсе.
Перед восседающей за столом Морганой, залитое светом свечей, лежало зеркало. В простой и даже грубовато сделанной оправе, неужели то самое, о котором болтали соседки на кухне?
Моргана раскинула карты. Сердце его отчего-то бешено стучало. Как завороженный Коля следил за потертыми картинками старинных карт. Лица королей в восточных чалмах и шапках Мономаха, дам в кокошниках и нарядных капюшонах мелькали в руках с ярко накрашенными ноготками, раскладывались в узоры, расплывались в колдовском свете свечей, издевались, смеялись над Колей.
– Она не твоя судьба, – объявила Моргана. – Не быть вам вместе.
У Коли противно засосало под ложечкой, как будто его исключили из комсомола.
– Если она выйдет за другого, я умру.
– Остального не знаю, свадьбу расстроить берусь, – деловито сказала Моргана.
Она взяла зеркало со стола. Ее губы шевелились, и Моргана отчего-то напомнила Коле даму из потертой колоды, в короне, с белым цветком в руке.
– Смотри, – властно сказала она и протянула Коле зеркало.
Коля взял в руки зеркало, которое показалось ему тяжелым, и заглянул в него. Колино лицо в отражении стало расплываться в полумраке комнаты, и он увидел… Ленского! Со спины, в безупречно сидящем сером костюме. А рядом – Галю в белой фате. Свечи задрожали на столе. Зеркало подернулось дымкой, словно водная гладь от порыва внезапно налетевшего ветра, и Коле открылось лицо профессора, но… оно было его собственным! Коля вздрогнул: из зеркала на него снова смотрел Ленский, но лицо профессора стало бледным, неживым, с пролегшими под глазами тенями и бескровными губами. В следующее мгновение на это лицо упала горсть земли. Коля отшатнулся и увидел в чертовом стекле Галю – на костылях, с культей вместо ноги.
– Хватит! – вскричал Коля. – Нет!
Он словно увидел себя со стороны. Карты, черные свечи, ликер и эта чуждая ему женщина. Что он, комсомолец и советский студент, вообще тут делает?
Ловкая как кошка ладонь нырнула под его руку, выхватила зеркало.
– Ну что ты, мальчик? Испугался? – хрипло рассмеялась Моргана и в следующее мгновение оказалась на подлокотнике его кресла.
Коля в панике подумал, что этот порочный запах, который источает Моргана, вовсе не духи, а запах ее тела, и вот этот самый легкий халатик – единственная преграда, которая Колю от этого тела отделяет. Перед глазами всплыло лицо Гали, чистое, открытое. Он хотел вскочить со своего места, но яркие коготки впились в его руку, удерживая. Коле стало больно – и сладко от того, что она ему помешала.
– Обратного хода приворот не имеет, – прошептала Моргана.
– Никогда? – хрипло спросил Коля.
– Разве что она посмотрит в мое зеркало, но ей до него не добраться.
Коля ощутил на своих губах ее мягкие губы – нижняя полнее. Не в силах сопротивляться, он закрыл глаза и полетел в лишающую рассудка и наполняющую блаженной слабостью бездну чашечки кофе.
За окном, за покосившимся забором, прокричал петух.
Коля думал, что после случившегося его жизнь никогда не станет прежней, но наутро ночной визит к Моргане показался сном. Как это ни странно, забылся и утонул в водовороте неотложных дел. Коля должен был помочь ребятам в подготовке спортивного мероприятия по случаю Первомая – заменить Витьку, который свалился с третьего яруса пирамиды и сломал ногу. Учеба его пошла в гору, и Коля слышал, как профессор Яковлев говорил про него аспиранту: «Достойная смена растет». Кораблева, студентка первого курса, которая пудрилась и красила губы помадой морковного цвета, та самая, про которую Ромка Сергеев написал фельетон, не стесняясь, строила ему глазки. А однажды в столовой подошел незнакомый парень и предложил сходить вместе на лекцию «Как бороться с сифилисом в деревне».
Коля ворочался в постели без сна, из раскрытого окна пахло сырой землей, весенним ветром и каким-то цветочным духом. Что сейчас цветет? Лютики, мать-и-мачеха? В голове метрономом стучало: «Достойная смена растет», отчего сердце наполнялось радостью. Глаза стали слипаться. Всплыло лицо профессора Яковлева с высоким лбом и окладистой седой бородой, из которой отчего-то торчала маленькая косичка.
– Беспартийный реакционер! «Идейный балласт», который необходимо сбросить. Суду все ясно, – гаркнул Яковлев и исчез.
Коля шел по шелковой траве босыми ногами, и вскоре они стали мокрыми от росы. Он увидел добротный деревянный дом. Возле дома был колодец, паслась белая лошадь, грива которой была заплетена в маленькие косички.
Коля поднялся по деревянным ступеням, прошел через сени и остановился на пороге. Горницу окутывал полумрак. Печь, на которой что-то сушилось, рядом шкафчик с посудой. В красном углу, под иконами, виднелось колесо прялки. У деревянного стола был светец с лучиной, под которую поставили кадушку с водой. Отраженный в воде свет лучины ослепил Колю, и он опустился на скамью у входа.
Возле стола Коля увидел Маб. Маленькая, с головой, покрытой белым платком, в простом домашнем платье, она разговаривала с крестьянином в рубахе навыпуск. Крестьянин мял шапку в руках, скуластое лицо его было растерянным.
– Спасибо тебе, матушка, спасла ты меня, – сказал крестьянин. – Уж думал руки на себя наложить, а как? Ни рукой, ни ногой пошевелить не могу. Горе!
– Ступай, отец мой, – строго сказала Маб. – Бог тебе помог, не я. Да не смей больше иконы, как доски, гвоздями прибивать. Лики осквернять.
Крестьянин весь затрясся и перекрестился – отчего-то двумя перстами.
– Да ни в жисть! Я теперь уверую, ей-ей, уверую. Я теперь крест носить буду!
– Так ты же староста, отец мой, а ну как в сельсовете увидят?
– А пусть хоть в Сибирь ссылают, – горячо проговорил сельский староста, вращая глазами.
– Вот, возьми, – сказала Маб. – Воду мою пить будешь. Вода – она как слово. Ею убить можно, а можно и исцелить, если молитву над ней прочесть.
Крестьянин забрал крынку с водой и вышел из горницы, не заметив Колю.
– Здравствуй, пострел. – Маб вышла ему навстречу. – Значит, снова свиделись. Теперь я тебя чаем поить стану.
Она поставила на стол самовар. Невесть откуда взялись стаканы в подстаканниках с советским гербом. Коля отхлебнул из своего – чай был с липовым цветом. Свет лучины согревал душу.
– Моргана, – вздохнула Маб. – Дьявол, а не баба. Но у нее работа такая. Ну а ты, пострел? Натворил дел. Запомни: украсть чужое лицо просто, сложно вернуть свое. Сто лет тебе теперь с этим разбираться, чтоб на круги своя вернуть. Доставай-ка мой цветок из «Основ марксизма-ленинизма». Послужи и мне, а не только комсомолу.
Свет лучины стал меркнуть, и горница погрузилась в темноту. Коля увидел берег моря под ночным небом, черные волны лизали багровый песок. Маб подкинула вверх, запуская ввысь, большую белую птицу – размах крыльев в человеческий рост.
Наутро, собираясь в Академию, Коля все вспоминал свой сон, странный и яркий, будто он произошел наяву. Подошел к этажерке с книгами, достал из «Капитала» Карла Маркса цветок, показавшийся сгустком крови, и спрятал в портфель.
Первой была химия. Замена. Вредная тетка с длинным носом буравила притихших студентов колючим взглядом и говорила о важности идеологии и правильном воспитании советского студента.
– Ленского ночью арестовали, – шепнул ему Витька.
– За что? – спросил побледневший Коля.
– Кто ж тебе скажет? У него сейчас обыск в кабинете.
Коля посидел немного, тупо глядя в черную доску, отпросился и вышел в коридор. Он поднялся по лестнице. Дверь кабинета секретаря была открыта настежь, в растворенное окно рвалось и жарило вовсю весеннее солнце. Тяжелая дубовая дверь, ведущая в смежный кабинет, – плотно закрыта. За ней сейчас проводят обыск сотрудники НКВД. Секретарша сидела за столом, низко склонившись над бумагами, и всхлипывала. Она не замечала Колю. Он остановился в нескольких шагах от закрытой двери, гипнотизируя ее взглядом. Щелкнул замком портфеля, доставая красный цветок. Коле показалось, что он пахнет розовым маслом, совсем как тогда, в кабинете Ленского. Внезапный порыв ветра из растворенного окна заставил зажмуриться, взъерошил волосы. Коля замер с цветком в руке.
Немыслимо. Невозможно.
Дома к Коле подошла Галя. Он с удивлением понял, что видит ее впервые после той ночи с Морганой и даже ни разу не вспомнил о ней, хотя раньше постоянно шпионил за Галей, ошиваясь в коридоре. В черном просторном платье, с опухшими от слез глазами, Галя была другой. Поникшая, как сорванный цветок. И ее прекрасные светлые волосы тоже стали какими-то поникшими, потускневшими.
– У меня к вам дело как к будущему врачу, – сказала она дрожащим голосом. – Я хочу отравиться. Как это сделать, чтобы наверняка?
– Я… не знаю. А даже если б и знал, не сказал. Это глупо. Во-первых, потому, что еще ничего не известно. Там разберутся, Алексей Петрович вернется, а вы… Во-вторых, вы такая молодая и должны жить, – горячо сказал Коля.
– А если я не желаю? Я руки на себя наложу, слышите? Руки наложу!
Из-за двери уборной раздался въедливый голос, принадлежащий соседу, Андрею Смирнову.
– Хотела бы, давно бы наложила. А раз не сделала этого – уже и не сделает.
Коля бросился искать Моргану и нашел ее на кухне. В легком халатике, том самом. При одном взгляде на него Коля почувствовал напряжение в паху. Жгучие волосы змеями струились по спине.
– Отмени приворот!
– Какой приворот? Тебе что-то приснилось, мальчик? – спросила она холодно, отчего ее акцент стал заметнее.
Коля смотрел на Моргану во все глаза и тяжело дышал.
Кофейная шапка выросла над туркой, черная жижа побежала по медной стенке, залила огонь.
– Плита опять испачкалась, – сказала Моргана, глядя в окно, за которым вешали красные флаги к Первомаю. – Кофе убежал. Жаль, но обратного хода этот процесс не имеет.
На следующий день на лекции к ним вошел преподаватель теории марксизма-ленинизма Поляков, лысый человек в гимнастерке и галифе, которые носил со времен войны, и выступил с речью.
– Ленский, индивид не пролетарского происхождения, сын попа, – говорил он. – создал в Академии обстановку, не подходящую для воспитания будущих советских врачей. В личных беседах и даже во время лекций этот волк в овечьей шкуре ставил под сомнение теорию Дарвина. Все, значит, произошли от обезьяны, а он один от Бога?
Ребята загалдели, послышались смешки. Коля закатил глаза. Ему стало стыдно за узколобого Полякова.
– Прекратить смех! – Декан стукнул кулаком по столу, и ребята притихли. – Ленский защищал идею «гуманности». Дошло до открытой пропаганды Евангелия! А эти его четки? Эдак он скоро поповский крест носить станет и мессу служить в стенах академии. – Поляков обвел ребят внимательным взглядом. – Студенты и даже профессура не давали ему должного отпора, что свидетельствует о притуплении политической бдительности. Произошел вопиющий случай. В обход приемной комиссии ректор Ленский зачислил на факультет сына кулака.
Коля вздрогнул и нашел глазами спину Кости Рябцева, уши которого стали пунцовыми.
– С этим нам еще предстоит разобраться, – продолжал Поляков. – А теперь, чтобы доказать, что студенческий коллектив в целом здоров и не поддался тлетворному влиянию, прошу поставить подписи.
Поляков пустил по рядам бумагу. Ребята зашевелились, возмущенно зашумели, но, когда бумага дошла до Коли, он обнаружил, что подписей на ней было ровно столько, сколько сидело перед ним студентов. Подписал каждый, кто был до, подпишет каждый, кто будет после. И Костя Рябцев подписал тоже. Скрипели перья, крутились шестеренки механизма холодной машины. Буквы перед глазами расплывались, строчки прыгали друг на друга: «…растлевал студентов… в связи с чем выражаем недоверие ректору Ленскому… избавить вуз от чуждого, враждебного элемента…».
Коля обмакнул перо в чернильницу и поставил подпись.
«И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом: прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня. И вышед вон плакал горько».
Этого никак не могло быть, ведь за окном Академии шумела оживленная улица, громыхали трамваи, высилось величественное здание Наркомстроя напротив, но Коле показалось, что он услышал крик петуха.
– За что с ним так? – сказал Коля, когда они с Витькой сидели за длинным столом институтской столовой. – Ленский не говорил ничего, что бы противоречило идеологии советского человека. И что плохого в гуманизме? Несправедливо.
– Раз так считаешь, не подписывал бы, – пожал плечами Витька.
Спокойный, отстраненный Витька хлебал жидкие столовские щи, как будто ничего не случилось. Раньше они всегда понимали друг друга с полуслова, никогда не расходились в принципиальных вопросах. И даже карикатуры в стенгазете выходили у них какими-то одинаковыми. Как же теперь он может не видеть, как это жестоко, неправильно?
– Поляков дурак, конечно, но дело говорит. Кулаков в академию Ленский протаскивал, а ребят пролетарского происхождения зажимал – это факт. Евангелие на занятиях цитировал? Цитировал. Разве мало? – строго спросил Витька.
Коля промолчал.
Костю он нашел в холе, возле мраморной лестницы.
– Как ты мог подписать?
– У меня мать больная, – сказал Костя, пряча глаза.
– Теперь тебя все равно вышибут, – зло сказал Коля.
– Посмотрим еще, – неопределенно ответил Костя, и за его словами чувствовалась практическая сметка крестьянского парня, учившегося выживать в большом городе.
– Что ж ты, от бати своего отречешься?
– Это ты, Коля, живешь в пяти минутах ходу от Академии, а мой батя далеко. Я единственный из троих детей, кто учится в вузе. Сестру, первую ученицу, два месяца назад с последнего курса вышибли, не дали окончить, – сказал Костя. – А сам-то чего подписал?
Дома Коля дождался прихода Пашки, с порога бросился к нему и схватил за грудки.
– Это ты! Ты написал донос!
Пашка стряхнул Колю, как муху с рукава.
– Что еще за слово – «донос»? Проинформировал соответствующие органы.
Слезы обожгли глаза. Коля размахнулся и шлепнул Пашку по щеке.
Пашка не ударил Колю в ответ. В его глазах вспыхнул злой интерес, как у парня, которого воспитала улица, который знал ее законы и привык им следовать.
– Ты же сам в Гальку влюблен и хочешь ей под юбку залезть.
Коля задохнулся от возмущения. Пашка сказал это так буднично, просто, как будто это не Галя, а какая-то…
– Подлец!
– Скажешь, нет? – продолжал Пашка, потирая щеку. – А устранить соперника кишка тонка? Чужими руками решил? Собака. Иуда чертов.
И вот тут на Колю обрушился большой кулак, потом еще раз и еще. Коля ощутил во рту соленый вкус и упал, сбив рукой висящее при входе зеркало. Раздался грохот, звон разбивающегося стекла. В коридоре послышался шум, открывались двери. Соседи выходили из комнат.
– Что происходит? Батюшки святы!
Пашка ткнул его ногой в ухо последний разок, для проформы, и смачно сплюнул.
– Так тебе.
– Он ничего не сделал, – прошептал Коля пересохшими губами. – Несправедливо.
На следующий день у Коли пропал голос. Он не пошел на учебу и не появлялся в академии неделю. Доктор, старичок с аккуратной седой бородкой и яркими голубыми глазами, который наблюдал Колю с детства, говорил о «немоте неясного характера» на фоне нервного потрясения.
– Голос вернется, обязательно, – обнадежил он притихшую мать и подмигнул Коле: – Все, что вам нужно, коллега, это покой, сон и свежий воздух. Молодой организм возьмет свое. На скулу и лоб накладывать мазь, которую я пропишу.
Мать стала чаще оставаться дома. Бегала на рынок, готовила борщи и пироги, на коммунальной кухне стоял дым коромыслом.
– На прогулку, – коротко бросила она, когда Коля лежал на своей кровати, глядя в потолок.
Коля помотал головой.
Она подошла к кровати с полотенцем, перекинутым через плечо, возвышаясь над Колей, как памятник угнетенному, избавляющемуся от империалистических пут.
– Доктор что сказал?
Не отрываясь, Коля смотрел на потолок, по которому ползла муха.
Мать схватила полотенце и начала стегать им Колю. По рукам, по лицу – без разбора.
– Хочешь, чтобы так осталось? Насовсем? Этого хочешь?
Коля закрывался руками от обрушивавшихся на него ударов. Мокрое полотенце хлещет больнее ремня. Выбившись из сил, мать опустилась на его кровать и заплакала.
– Прости меня! Я дура, тварь, прости, сынок! Все на фабрике. Я же это… для тебя. Всю жизнь. Одна тебя поднимала, без отца. Чтобы накормлен, одет, обут. Чтобы книги, образование… Не хуже, чем у других. А ты сам не свой, в академию не ходишь и даже вон, – она махнула красной рукой в сторону возвышавшихся стопок со старыми журналами, – читать перестал.
Она опустилась на колени. Сутулые плечи вздрагивали, в строгом пучке, собранном на макушке, мелькнула серебряная нить седины. Мать плакала, напуганная, маленькая перед лицом поразившего Колю странного недуга.
Коля подскочил с кровати и опустился рядом, обнимая, вдыхая ее запах, знакомый с детства.
Первого мая ребята шли на демонстрацию. Шли колонной, несли транспаранты. Воздушные шары рвались в небо, развевались знамена. Портреты вождей возвышались над колоннами во всей своей торжественности. Нести их было большой честью. Коля любил демонстрации. Пройти всем вместе, плечо к плечу, по улицам города, выйти на Красную площадь и увидеть Сталина на трибуне – праздник для каждого советского человека. За неявку можно было схлопотать, даже вылететь из комсомола, но Коля не пошел. Из-за «немоты неясного характера». Коле показалось унизительным являться на демонстрацию без голоса. Как человек, лишенный избирательного права. Лишенец, ограниченный в праве быть среди своих товарищей. «Немота неясного характера» словно возвела невидимую стену, отделяющую его от коллектива, ребят, от веры в общее дело и даже победу мировой революции.
Вечером, чтобы не расстраивать мать, он пошел на прогулку. До темноты бродил по улицам города. Сидел на скамейке, нахохлившись, как воробей, вглядывался в горящие светом окна, за которыми были люди. Люди качали детей, готовили еду, открывая форточку и впуская свежий ветер в чад тесной кухни. Читали газеты и танцевали под патефон, задергивая шторы, прячась от любопытных глаз, отгораживаясь от Коли, которому не было среди них места. Плохо среди людей, плохо на улице. Коля потерял покой, мир в душе и никак не мог его обрести.
Он пересек дорогу с трамвайными путями, пошел вдоль аллеи с юными дубками, свернул и остановился возле витой ограды, за которой была церквушка. У церквушки – старинное кладбище. Каменные склепы, кресты, возвышающиеся над могильными холмиками, окутанные густеющей темнотой. Из-за освещенного высокого полукруглого окна доносилось пение, от которого замирало сердце. Словно пели ангелы. Коля развернулся на пятках, быстро пошел прочь, почти побежал по дорожке, но потом вернулся. С бьющимся сердцем потянул на себя тяжелую дверь. Возможно, это из-за света свечей, но внутри показалось тепло и уютно. Коля задрал голову, оглядывая расписанный свод. Ангельское пение доносилось с балкона, там был хор: две бабки, краснощекий мужчина с бородой и девушка в круглых очках. Священник в рясе с кадилом в руке возле алтаря тоже пел густым голосом. Иконы украшены цветами, видимо, сегодня какой-то религиозный праздник. Людей было больше, чем ожидал Коля. В ужасе он узнал в толпе комсорга, но потом выдохнул: это оказалась какая-то бабка, Коля обознался. Он нервно почесался и нырнул в дальний угол, встал возле иконы нарядной женщины с ребенком на руках. Коля чувствовал себя преступником, предателем коммунистических идеалов. Если кто-то из ребят его увидит тут, Колю исключат из комсомола, «вычистят» из института. С одной из икон смотрел Христос. Он напомнил Коле Ленского. Ангельское пение загремело сверху, расплавленный воск стек по свече. Глаза Коли наполнились слезами. Он часто заморгал, и ему показалось, что храм заблагоухал, как тогда, в кабинете Ленского, когда он показывал ему мощи святой. Слезы текли по щекам. Коля всхлипывал, как маленький. Камень на душе становился легче и проливался слезами. Приходило облегчение. Сквозь пелену слез Коля поймал одобрительный взгляд бабки, стоящей неподалеку. Он утерся рукавом и быстро вышел. Свежий ветер улицы бросился в его раскрасневшееся лицо. Коля вдохнул полной грудью, узел в горле развязался, и он сказал:
– Он ничего не сделал. Несправедливо!
В черном небе над его головой кружила большая чайка.
Прошло три месяца. Полгода. Год. Ленский не вернулся: ему дали десять лет лагерей. Галя стала выходить из своей комнаты и носить красивые платья, из-за стены снова доносились звуки патефона. Пашка зачастил к ней в гости, а однажды принес в подарок пластинку Изабеллы Юрьевой. Когда белые шары яблоневого цвета легли на покосившийся забор, Галя и Пашка расписались. Галя была в том же платье, из белого креп-жоржета, в котором год назад ее увидел Коля, только без фаты. Свадьбу гуляли всей квартирой. Стол, выходящий из Галиной комнаты, выплескивался в коридор и кончался в комнате Казаковых. Галина мама зажарила гуся. Моргана хохотала и кокетничала со Смирновым. Коля надел костюм, который она для него сшила. Молодые целовались, Галя краснела и опускала глаза. Она была веселая и звенящая, совсем как раньше. И только когда взгляд уплывал за окно, туда, где цвели яблони за покосившимся забором, лицо ее застывало, словно посмертная маска.
Немыслимо. Невозможно…
Не сумел меня…
Ни в ночи, ни в океяне…
Коля понял, что совершенно забыл слова. Он держал красный цветок в левой руке, как велела Маб. Доставая его, Коля щелкнул замком портфеля, но секретарша этого не заметила. Так и сидела, уткнувшись в бумаги и хлюпая красным носом.
«Ни в ночи… ни в море…»
Как там было?
Коля сжал цветок в руке, сердце бешено стучало.
– Господи, помилуй! – прошептал Коля.
Он приблизился к дверям, открыл одну, оказавшись в темноте предбанника, потом другую. Ступил по ковру в тишину кабинета. Сердце Коли бешено стучало, но проводившие обыск не обернулись. Они стояли возле стола ректора, под портретом товарища Сталина. В их облике не было ничего особенного. Костюмы, в каких ходят по улице и в магазин, сидят в библиотеках. У одного пышные усы, как у дворника с Колиной улицы, второй лысый. На столе, возле чернильного прибора, лежали записные книжки, какие-то бумаги.
Дверцы шкафов у стены были открыты, кабинет наполняло благоухание. Как товарищи из НКВД этого не замечали? И Колю не замечали тоже. Коля шагнул к шкафу, удерживая цветок между пальцами, дрожащими руками достал с нижней полки сверток, завернутый в брезент.
– Смотри-ка, – подал голос первый.
Коля застыл на месте, словно окаменел, держа в вытянутых руках свою ношу.
Первый извлек из ящика стола кирпичик книги.
– Дореволюционная. Евангелие.
Второй подошел, они перекинулись парой слов. Первый положил Евангелие на стол, рядом с записными книжками.
Мощи, завернутые в брезент, проплыли по воздуху, но проводившие обыск не обратили ни них ровно никакого внимания, рассматривая дореволюционную книгу.
По дороге Коля никого не встретил. Даже на парадной лестнице академии, по которой постоянно кто-то поднимался или спускался. На улице мимо Коли проехал и остановился трамвай с двумя прицепленными вагонами. К нему бросились ожидающие граждане. В сквере у здания Наркомстроя сидели люди – разговаривали, читали газеты. Переходя дорогу, Коля почти столкнулся с гражданкой с ярко накрашенными губами, чем-то похожей на Моргану. Гражданка посмотрела на Колю невидящим взглядом и прошла мимо. Никто не обращал внимания на парня с брезентовым свертком.
Впереди показались купола храма. Солнце, отразившееся от креста, ослепило Колю, и он потянул на себя кованую ручку. Внутри пахло сыростью. Женщина в глубине натирала полы. Больше никого не было. Коля подошел к ступени, над которой возвышались закрытые створки золоченых врат, и опустил свою ношу. Святая в длинном одеянии, с головой, покрытой покрывалом, посмотрела на него с фрески на стене.
– Не оборачивайся, – прошептал кто-то Коле на ухо. Или это только ему показалось?
Уже подходя к дверям, Коля услышал за спиной голоса:
– Да что же это, матушка? Смотри!
– Чудо!
Быть этого никак не могло, ведь Коля вышел из Академии в одиннадцатом часу утра, а сейчас могилки церковного кладбища окутывал полумрак, словно небо закрыло крыло большой птицы. На дорожке у лестницы стоял крестьянин в овчинном тулупе с бородой и черными веселыми глазами, на плече у него сидела птица. Сокол или орел. Тулуп в такую погоду? И откуда взяться соколу посреди Москвы?
– Получил ты по вере своей, пострел, – сказал крестьянин. – Погладь птицу на счастье.
Он видел Колю. Коля понял, что потерял цветок, и испугался. Заметался, обернулся назад.
Не сумел узреть меня сейчас.
Ни в ночи, ни в море-океяне,
Ни в светлице.
Чтобы был я, как в тумане.
Невидим.
Коля вспомнил каждое слово, будто кто-то произнес их внутри его головы, и обернулся. На дорожке никого не было.