Глава 8. Ночь третья: Поцелуй в награду
Одиннадцатый час вечера среды, сижу на диване в гостиной, обняв колени. Весь день думала о том, что сказала ему утром. «После работы». Но после работы мы пили чай, смотрели дурацкий сериал — Яр впервые увидел «Кухню» и теперь требует продолжения — а потом сказала, что устала. Не соврала — устала. От мыслей, от ожидания, от того, что он сидит рядом, такой близкий, но не прикасается. Ждёт. Как обещал.
Яр в кресле напротив, смотрит янтарными глазами. Кощей спит на спинке дивана, свернувшись клубком.
— Ты хочешь пойти в Навь, — говорит он. Не вопрос — утверждение.
— Откуда знаешь?
— Чувствую. Ожог пульсирует чаще. Ты напряжена. И ты сказала «после работы», но прошло уже пять часов, а ты всё сидишь.
— Боюсь, — честно отвечаю. В горле пересыхает, ладони потеют. Даже дышать тяжело.
— Чего?
— Всего. Тебя. Себя. Того, что увижу.
Он встаёт, подходит, садится рядом. Не касается, но тепло его тела чувствую через ткань джинсов — горячее, ровное, как от батареи зимой. Пахнет дымом и мятой, и этот запах уже стал успокаивающим, как детская колыбельная.
— В Нави ты встретишь то, чего боишься больше всего. Это испытание. Я не могу его отменить. Но я буду рядом.
— Ты там будешь?
— Да. Но я не смогу вмешиваться. Только поддерживать. Ты должна пройти через это сама.
— А если я не выдержу?
— Выдержишь. Ты сильнее, чем думаешь.
Смотрю на него. Глаза спокойные, тёплые. Верю. Или хочу верить. Ожог на запястье пульсирует — не больно, но настойчиво, будто подгоняет.
— Идём, — говорю. — Чем быстрее начнём, тем быстрее закончим.
Он протягивает руку. Беру её. Пальцы переплетаются, и мир вокруг меркнет — медленно, как если бы кто-то выключал свет в огромной комнате.
Навь. Время неизвестно. Открываю глаза — и понимаю, что мы не в гостиной. Не в квартире. Не в Москве.
Всё серое. Небо — как бетонная плита, без солнца, без облаков, без звёзд. Земля — серая, сухая, потрескавшаяся, как старая глина. Ни травы, ни цветов, ни деревьев. Только вдалеке — что-то похожее на лес, но стволы там чёрные, без листьев, с острыми ветками, как когти. Воздух холодный, но не морозный — скорее сырой, как в подвале после дождя. Пахнет пылью, железом и ещё чем-то сладковатым, похожим на гнилые цветы. Дышать тяжело, каждый вдох — как через вату, лёгкие не наполняются до конца.
— Это Навь, — тихо говорит Яр. Он стоит рядом, но его голос звучит приглушённо, будто издалека, из-за толстого стекла. — Мир мёртвых. Здесь нет времени, нет тепла, нет жизни.
— Ты часто сюда приходишь?
— Когда нужно. Купала заставляет. Я — хранитель границы. Иногда приходится встречать души.
— Души?
— Не тех, кто умер недавно. Тех, кто застрял. Кто не может уйти. Кто держится за что-то — за обиду, за любовь, за страх.
Смотрю на него. В сером свете его лицо кажется бледнее, глаза — не янтарные, а почти прозрачные, как вода в горном ручье. Даже его тепло здесь чувствуется слабее — будто Навь высасывает его, как губка.
— Мы на Калиновом мосту? — спрашиваю, хотя голос дрожит.
— Нет ещё. До него надо дойти.
Он ведёт меня вперёд. Под ногами — серая земля, хрустящая, как сухой песок. Следы остаются, но быстро исчезают — затягиваются, как раны. Вдалеке слышен шум — как будто течёт вода, но глухо, тяжело, без плеска.
Через несколько минут выходим к реке. Смородина. Вода в ней чёрная, как нефть, гладкая, без единой ряби. Не пахнет — вообще никак. Но от неё исходит холод, который пробирает до костей, даже сквозь джинсы и свитер. Кажется, если дотронуться до этой воды, пальцы отвалятся. Ширина — метров двадцать, не больше. И через неё перекинут мост.
Калинов мост. Тонкий, белый, как кость. Без перил, без ограждений. Кажется, что он сделан из одного куска мрамора, но при этом слегка прогибается под ногами, когда Яр ступает на него. Смотреть вниз страшно — там чёрная вода ждёт, притягивает взгляд, шепчет что-то неразборчивое.
— Ты пойдёшь одна, — говорит он. — Я буду на том берегу. Ждать.
— А если я упаду?
— Не упадёшь. Я рядом. Но идти ты должна сама.
Он переходит мост быстро, легко, даже не глядя под ноги. Останавливается на том берегу, оборачивается. Кивает. Его глаза в сером свете кажутся двумя тёплыми точками.
Делаю шаг. Доска под ногами чуть прогибается, но держит. Ещё шаг. Ещё. Внизу — чёрная вода, гладкая, как зеркало. В ней отражается не моё лицо, а чьё-то чужое. Старуха. Морщинистая, с пустыми глазницами. Она улыбается беззубым ртом. Отвожу взгляд, смотрю только вперёд, на Яра. Сердце колотится где-то в горле, ладони вспотели, ноги дрожат. Один неверный шаг — и я в этой чёрной воде.
Он ждёт. Протягивает руку, но не касается — должна дойти сама.
Последний шаг. Схожу с моста на серую землю. Выдыхаю — не заметила, что задержала дыхание. В груди больно, в висках стучит.
— Молодец, — говорит Яр. — Теперь дальше.
— Куда?
— Туда, где твои тени.
Он ведёт меня к чёрному лесу. Деревья расступаются, пропуская нас, и мы выходят на поляну. Серую, как всё здесь. И на ней — фигуры. Три тени. Три женщины. Или не женщины.
Тень первая. Мать. Она стоит слева. Невысокая, худая, в ситцевом платье в цветочек — том самом, которое она носила, когда я была маленькой. Волосы русые, как у меня, собраны в пучок. Лицо такое же, как на старой фотографии, которая стоит на моей тумбочке. Такое же, но безжизненное. Серое. Глаза пустые, смотрят сквозь меня.
— Мама? — голос дрожит. Внутри всё сжимается в ледяной ком.
Она молчит. Только смотрит.
— Знаю, что ты не настоящая. Ты — тень.
— Тень, — соглашается она, и голос у неё — как шёпот подземного ветра. — Но я скажу то, что она хотела сказать, но не успела.
— Что?
— Ты не виновата, что я умерла. Мне было сорок два, сердце остановилось. Ты была в школе. Ты не могла ничего сделать.
— Знаю.
— Знаешь умом. Но внутри — винишь себя. Думаешь, если бы ты пришла домой пораньше, если бы позвонила, если бы заметила... Ничего бы не изменилось. Я уходила долго, Алиса. Три года болела. Ты просто не замечала, потому что была ребёнком.
— Замечала. Ты худела, не ела, пила таблетки горстями. Слышала, как ты кашляешь по ночам. Делала вид, что сплю.
— И всё равно ты не виновата. Повтори.
— Я не виновата, — шепчу. Слёзы подступают к горлу, но сдерживаюсь.
— Громче.
— Я НЕ ВИНОВАТА! — кричу, и голос разрывает серую тишину. Эхо летит между чёрными деревьями, затихает где-то далеко.
Тень матери кивает. И медленно тает, как дым. Остаётся только пустота и боль в груди, которая становится чуть легче. Чувствую — камень, который носила в себе все эти годы, сдвинулся. Не упал, но сдвинулся.
Тень вторая. Бывший муж. Справа появляется новая фигура. Антон. Но не такой, каким я его знала. Гротескный, карикатурный — лицо перекошено, руки дрожат, глаза бегают, как у крысы. Он в дорогом костюме, но галстук съехал набок, пуговицы расстёгнуты, штаны в пятнах.
— Алиса, — говорит он, и голос противный, скрипучий, как несмазанная дверь. — Ты без меня никто.
— Слышала уже.
— Ты не сможешь найти другого. Ты холодная, расчётливая, у тебя вместо сердца — KPI. Ты даже плакать разучилась.
— Было, — отвечаю. — А теперь — нет. Плакала сегодня. Приятно, знаешь ли. Очищает.
— Ты всегда будешь одна.
— Не буду, — смотрю на Яра. Он стоит в стороне, не вмешивается, но его глаза — янтарные, тёплые — смотрят с гордостью. И мне становится легче. Словно он — мой якорь.
— Ты его не достойна, — шипит тень Антона. — Он — демон. А ты — просто неудачница. У тебя нет ни мужа, ни детей, ни нормальной работы. Ты никому не нужна.
— Я — не неудачница. Я — женщина, которая ошибалась. И которая имеет право на счастье. Даже с демоном. — Голос твёрдый, сама себе удивляюсь. — А ты — просто жалкий трус, который боится одиночества. Ты не меня хотел вернуть. Ты хотел вернуть удобство.
Тень дёргается, пытается сказать что-то ещё, но не слушаю. Просто отворачиваюсь. И она исчезает — с тихим хлопком, как лопнувший мыльный пузырь.
Тень третья. Нерождённый ребёнок. Последняя фигура. Маленькая, ростом с трёхлетнюю девочку, в белом платьице, босиком на серой земле. Волосы светлые, кудрявые, собраны в два хвостика. Лицо — у неё мои глаза. Серо-зелёные. И улыбка — как у меня на детских фотографиях.
— Мама, — говорит она, и голос тонкий, звонкий, как колокольчик.
Колени подкашиваются. Падаю на землю, перед ней. Руки трясутся, слёзы текут по щекам, не могу остановиться. Земля под коленями холодная, серая, пыльная, но не чувствую — только боль в груди.
— Ты... ты не можешь быть здесь, — шепчу. — Ты не родилась. Ты не жила.
— Я жила, — девочка подходит ближе, протягивает руку, но не касается. Чувствую её присутствие — как лёгкое дуновение, как запах летних цветов. — Я жила в тебе. Три месяца. Я слышала, как ты поёшь. Как разговариваешь с животом. Как плачешь, когда ушёл папа.
— Не плакала при нём.
— При мне плакала. Я всё помню. Твоё сердцебиение было моей колыбельной.
— Прости меня, — всхлипываю. — Не смогла тебя удержать. Я упала на льду, была такой дурой, шла на каблуках по гололёду... Ты была такая маленькая, а я...
— Мама, — девочка наклоняется, и чувствую — не тепло, а что-то другое, лёгкое, как дуновение, как пух. — Ты не виновата. Просто я не успела. Я должна была родиться позже. Или не должна была вообще. Но я тебя люблю. И ты меня любишь.
— Люблю, — рыдаю. — Всю жизнь. Каждый день. На день рождения зажигаю свечку. Три года подряд. Торт покупаю. Розовый. С кремом.
— Я знаю. Я вижу. — Она улыбается, и в её улыбке — свет, которого нет в этом сером мире. — Но ты можешь родить другую. С тем, кто тебя правда любит. Не с Антоном. С другим.
Смотрю на Яра. Он стоит, не двигаясь, но по его лицу текут слёзы — серебряные, в сером свете Нави. Он не вытирает их, не прячет. Просто смотрит на меня и плачет.
— С ним? — спрашиваю шёпотом.
— С ним, — кивает девочка. — Он хороший. Он будет тебя беречь. И меня бы берёг. Но я уже ушла. А ты — останься. Будь счастлива.
— Не уходи, — шепчу. — Пожалуйста. Ещё минуту.
— Не могу. Мне пора. Но я буду смотреть. Оттуда. — Она поднимает руку к небу, к серой пустоте. — И если родится сестрёнка — я ей всё расскажу. Про тебя. Про то, какая ты сильная.
— Я не сильная, — слёзы душат, не могу говорить.
— Ты самая сильная, мама. Потому что не боишься плакать. Потому что признаёшь ошибки. Потому что пошла в лес в купальскую ночь. Дурацкий спор с подругами — а привёл тебя к нему. Ты рискнула. Ты всегда рискуешь. Это и есть сила.
Смеюсь сквозь слёзы. Девочка улыбается — и тает, как две предыдущие тени. Но её улыбка остаётся в воздухе, золотая, тёплая, как солнечный зайчик на стене.
Сижу на серой земле, рыдаю. Всё тело трясёт, не могу остановиться. Слёзы текут ручьём, нос заложило, в горле ком. Дрожь бьёт крупная, как в лихорадке.
Яр подходит. Садится рядом. Обнимает. И впервые его объятия не горячие, а тёплые — как у человека. Как у живого. Как у того, кто чувствует то же, что и я. Чувствую его пульс — ровный, спокойный — и мой постепенно выравнивается.
— Я здесь, — шепчет он. — Я рядом. Я никуда не уйду.
— Знаю, — выдыхаю в его плечо.
Не знаю, сколько мы так сидим. Время в Нави не движется или движется по-другому. Но когда я поднимаю голову, его глаза — янтарные, влажные, с красными прожилками от слёз.
— Ты плакал, — говорю.
— Плакал, — не отводит взгляд.
— Демоны не плачут.
— Этот — плачет. Потому что видел, как ты страдаешь. Потому что не мог помочь.
— Ты помог. Ты был рядом.
Он проводит большим пальцем по моей щеке, стирая слёзы. Потом наклоняется и целует сначала правый глаз, потом левый. Губы сухие, тёплые, невесомые.
— Не плачь, — шепчет. — Она права. Ты сильная. Ты справишься.
— А ты?
— А я — буду рядом. Пока ты хочешь.
Целую его. Не жадно, не страстно, как в прошлый раз. Медленно, нежно, пробуя на вкус. Губы пахнут мятой и дымом, и этим запахом пропитан весь серый мир Нави, и он уже не кажется таким чужим. Чувствую, как его рука скользит по моей спине, как пальцы перебирают складки свитера.
Он отвечает — так же медленно, бережно, будто я из стекла. Руки обхватывают талию, притягивают ближе, но без давления, без спешки. Чувствую его сердцебиение — ровное, спокойное. И своё — частое, взволнованное, но уже не от страха, а от чего-то другого. От нежности.
Он целует меня долго. В губы, в щёки, в закрытые глаза. В уголок губ, где засохла солёная слеза. В лоб, где пульсирует жилка. И понимаю, что в груди — не жар, не огонь, а что-то большее. Что-то, что не сожжёт, а согреет. Что-то, чего боялась всю жизнь — потому что боялась потерять.
Отстраняюсь. Смотрю на него. Глаза теперь не янтарные и не алые — они золотистые, как ожог на моём запястье, который вдруг перестал пульсировать и засветился ровно, спокойно.
— Пора домой, — говорит он.
— Да, — киваю.
Он поднимается, протягивает руку. Беру её. Встаю. Ноги дрожат, но держат. И мы идём обратно — через Калинов мост, через серую землю, к тому месту, откуда пришли.
Глубокой ночью, в два часа, просыпаюсь в своей кровати. Простыня сбита, подушка мокрая от слёз, но внутри — не пустота, а что-то тёплое, спокойное. Как будто поставили на место давно потерянную деталь пазла.
Смотрю на запястье. Ожог изменил цвет. Был алым, пульсирующим, тревожным. Теперь — золотистый, как мёд, как солнечный свет. И не пульсирует, а просто светится ровно, уютно. Провожу по нему пальцем — кожа тёплая, гладкая, без воспаления.
— Привет, — шепчу ему. — Ты теперь другой.
Ожог не отвечает. Но мне кажется, он улыбается.
Утро четверга, девять часов. На кухне Яр варит кофе. Он научился — заваривает в турке, добавляет корицу, снимает с огня в нужный момент. Сижу за столом, смотрю на него. Он в своей льняной рубашке, босиком, волосы собраны в хвост. На поясе — мой старый фартук с надписью «Люблю котиков», который он так и не вернул. Кощей трётся об его ноги — предатель.
— Ты сегодня другая, — говорит он, не оборачиваясь.
— Какая?
— Спокойная. Мягкая. Не злая.
— Никогда не была злой. Была закрытой. Как ёж — колючки наружу, мягкость внутрь.
— А теперь?
— Теперь — открываюсь. Колючки сбрасываю. Больно, но надо.
Он ставит передо мной чашку. Кофе пахнет корицей и ещё чем-то — мятой? Он добавил мяту. Экспериментирует.
— Ты помнишь всё, что было в Нави? — спрашивает.
— Всё. Маму, Антона... девочку.
— Мне жаль, что ты прошла через это.
— Не жаль. Надо было. Носила это в себе три года. Теперь — нет. Выплакала. Отпустила.
Он садится напротив, берёт меня за руку. Пальцы тёплые, переплетаются с моими.
— Ты сильная, Алиса. Я говорил.
— А ты — мягкий. Для демона.
— Для демона — да.
Целую его — легко, в уголок губ. Он улыбается. Кощей мяукает — требует завтрак.
Десять утра, звонок от Кати. Телефон вибрирует. Принимаю вызов — она на дежурстве, слышен голос диспетчера на фоне.
— Ну что, — говорит она. — Ты жива?
— Жива.
— А он?
— Тоже жив.
— Мне выписать тебе рецепт на успокоительное? Я серьёзно. У тебя стресс, недосып, плюс этот твой... демон.
— Мне нужен рецепт на мужика, который не был бы монстром, — вздыхаю. — Таблетки не помогут.
— Твой — буквально монстр, — Катя смеётся. — Из мифологии. Из страшилок.
— Вот именно, — говорю. — Поэтому он и не бесит. Монстры хотя бы честные. Они не врут про командировки.
— Это да. Антон врал про командировки, а твой... что, вылез из печной вытяжки и сказал правду?
— Примерно. И даже фартук мой носит.
— Господи, Алиса, — Катя вздыхает. — Ты влюбилась в демона, который носит фартук «Люблю котиков».
— Похоже на то.
— Ладно, — Катя вздыхает. — Держи меня в курсе. И если он станет агрессивным — стреляй солью. Говорят, помогает.
— Солью?
— Ну да, в книжках пишут. Соль, железо, святая вода.
— Яр не боится соли. Он пиццу ест с солью. И вообще он любитель солёного.
— Тогда не знаю. Просто будь осторожна.
— Буду.
Сбрасываю вызов. Яр смотрит на меня из-за стола.
— Твоя подруга-врач предлагает стрелять в меня солью?
— Ага.
— Не поможет. Я люблю солёное.
— Знаю. Поэтому заказываю пиццу с солёной карамелью на десерт.
Одиннадцать утра, в гостях у Марфы Васильевны. Спускаюсь на второй этаж. Марфа сидит на своей табуретке, вяжет носок. Серый, шерстяной, огромный — явно не для себя. Увидела меня — отложила спицы.
— Заходи, заходи, — говорит. — Давно не была.
Захожу в её квартиру. Пахнет травами, квасом, кошкой. На плите что-то булькает. Сажусь на табуретку у стола. Марфа смотрит поверх очков, потом на моё запястье.
— Дай-ка руку.
Протягиваю. Она берёт, поворачивает, щупает ожог большим пальцем. Пальцы у неё сухие, тёплые, в морщинах.
— Золотой, — говорит. — Был алый, стал золотой.
— Да.
— Значит, любовь начинается, — кивает. — Не страсть, не желание, а самая настоящая любовь. Нежная, спокойная, но сильная.
— Откуда вы знаете?
— Вижу. И ожог вижу. Он светится ровно, не пульсирует. Значит, ты не боишься. Не злишься. Просто... принимаешь. И он принимает.
— Принимаю, — соглашаюсь.
— И он? — Марфа смотрит на потолок, будто видит Яра сквозь перекрытия.
— Он тоже.
— Ну, — она отпускает мою руку. — Посмотрим, что будет дальше. Купала не обрадуется. Он не любит, когда его игрушки ломаются.
— Я не игрушка.
— Знаю. Поэтому и справишься. Ты — боец, Алиса. Я таких за триста лет мало видела.
Она даёт банку малинового варенья («ты худая, ешь») и пучок зверобоя («от тоски»). Выхожу, поднимаюсь к себе.
Яр сидит на диване, листает книгу — ту самую, с гаданиями. Поднимает голову, улыбается.
— Марфа довольна? — спрашивает.
— Довольна. Сказала, что любовь начинается.
— И ты?
— И я, — сажусь рядом, кладу голову ему на плечо. — Тоже довольна.
Он обнимает меня, и в его объятиях — тепло, спокойствие, что-то такое, от чего хочется закрыть глаза и не открывать. Кощей запрыгивает на колени, сворачивается клубком. За окном — солнечное утро, Москва шумит. А внутри — тишина. Первая за долгое время.