Глава 16. Решение: лучше сгореть, чем забыть
Воскресенье, 14 июля. 15:00. Квартира Марфы.
Спустилась на второй этаж. Ноги не слушались, голова гудела, перед глазами всё ещё стояла картина — чёрный ожог на запястье Яра, его испуганные глаза, хлопок двери. В подъезде пахло травой и пылью, на лестничной клетке сохли пучки зверобоя, мяты, полыни — они свисали с верёвок, касались головы, когда проходила мимо. Я постучала в дверь Марфы — три коротких, два длинных, как она учила.
— Открыто, — донеслось изнутри.
Я вошла. В квартире было сумрачно, шторы задёрнуты, горела только одна лампа под зелёным абажуром — та самая, с кистями, которую Марфа привезла ещё из прошлого века. На столе — раскрытая книга в кожаном переплёте, рядом заварочный чайник, две кружки, тарелка с пирожками. Пахло ромашкой, мёдом и чем-то ещё — можжевельником, что ли, и чуть слышно — ладаном. В углу тикали старинные часы с маятником, их мерный стук успокаивал.
— Садись, — сказала Марфа, не поднимая головы. — Знаю, зачем пришла.
— Откуда? — я опустилась на табуретку, обхватила колени руками. Дерево под ладонями было гладким, отполированным годами.
— Кикиморское чутьё. И Яр забегал, весь взмыленный. Рассказал, что Веда приходила. — Марфа подняла глаза, сняла очки, протёрла их краем фартука. — Ты как?
— Потерянная, — честно ответила. — Не знаю, кому верить. У неё такой голос убедительный. И холод от неё шёл, как из могилы.
— А надо себе верить, — она налила чай в кружку, пододвинула ко мне. — Пей. С мятой, успокаивает. И пирожок бери, с капустой. Ты худая, как щепка.
Я отхлебнула. Горячо, горьковато, пахнет мятой и липой. Внутри чуть потеплело. Пирожок оказался рассыпчатым, с хрустящей корочкой, капуста чуть сладковатая, с тмином.
— Марфа, — сказала, жуя. — Веда сказала, что Яр хотел принести меня в жертву. Что чёрный ожог — знак обмана. Это правда?
Марфа усмехнулась — не зло, а скорее устало, как будто слышала эту историю сотни раз.
— Веда — лгунья, — сказала она, отставляя кружку. — Была лгуньей пятьсот лет назад, осталась и сейчас. Она сама виновата в своей смерти. Заключила сделку с Купалой за спиной Яра. Хотела бессмертия, а получила проклятие — стала русалкой, мёртвой и холодной. И теперь мстит всем, кто счастливее её. Ей больно видеть, что кто-то может любить по-настоящему.
— А чёрный ожог?
— Это её рук дело, — Марфа встала, подошла к сундуку в углу. Сундук был старый, кованый, с облезшей краской, углы оббиты железом. Она достала ключ из-за пазухи (на кожаном шнурке, вместе с каким-то амулетом), отперла, вынула свёрток — холщовый, перевязанный красной нитью, с восковыми печатями. — Она прикоснулась к нему, когда он спал. Оставила метку. Хотела, чтобы ты подумала, что он тебя обманывает. И ты подумала.
— Но зачем ей это?
— Чтобы ты его выгнала. Чтобы он страдал. Чтобы он пришёл к ней. Она думает, что если ты откажешься, он вернётся к ней в отчаянии. Но он не вернётся. Он лучше умрёт. Она этого не понимает, потому что сама никогда не любила. Не умеет. И не научится.
Марфа развернула свёрток — внутри оказался старинный свиток, пергаментный, с восковыми печатями, которые лопнули от времени. Края обгорели, местами текст был выцветшим, но буквы ещё читались — чёткие, с вязью, с красными инициалами, с завитушками. Она разложила его на столе, прижала углы кружками.
— Читай, — сказала, пододвигая ближе. — Этот свиток старше меня. Старше Купалы. Его писала сама Жива, богиня жизни, когда боги ещё не враждовали с людьми.
Я наклонилась. Буквы были старыми, церковнославянскими, но я разбирала — сказывалось филологическое образование, мамины книги, которые она читала мне в детстве.
«Аще кто возлюбит истинно, без хитрости и страха, того любовь сильнее божественной воли. Никакая жертва не нужна, ибо любовь сама есть жертва. И если она чиста, то бог не властен над нею. Аще же любовь ложна или из корысти, то сгорит в огне, и не останется от неё ничего, кроме пепла и стыда».
— Что это значит? — спросила, поднимая голову. В горле пересохло, я сглотнула.
— А то и значит, — Марфа села напротив, сложила руки на груди. — Если ты признаешься Яру в любви искренне, по-настоящему, не из жалости, не из страха, не из желания спасти — Купала не сможет забрать твои эмоции. Потому что любовь станет новой магией. Сильнее его. Она перепишет его правила.
— А если не сработает? Если я не смогу? Если моя любовь окажется недостаточно чистой?
— Тогда ты потеряешь способность любить вообще, — Марфа не отвела взгляда. — Станешь холодной, как лёд. Как Веда, только без злобы. Будешь ходить, есть, спать, работать — но не чувствовать. Ни радости, ни страха, ни привязанности. А Яр выживет и станет человеком. И он будет любить тебя вечно, даже если ты превратишься в кусок льда. Будет смотреть на тебя и помнить, какая ты была.
— Звучит не очень обнадёживающе.
— А ты хотела лёгких путей? — Марфа поджала губы, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на материнскую жалость. — Любовь — это риск. Всегда. Даже без богов. Даже без проклятий. Ты думаешь, твоя мать не рисковала, когда рожала тебя? Рисковала. И ты родилась. И ты выросла. И ты стала сильной.
— А что если я скажу «не хочу»? В момент его уязвимости. Веда сказала, что это лёгкий выход.
— Лёгкий? — Марфа усмехнулась, и в усмешке была горечь. — Убить любимого — это лёгкий выход? Ты себя слышишь? Это самый тяжёлый путь. Ты потом будешь каждую ночь просыпаться в холодном поту, вспоминая его лицо. Каждое утро смотреть на ожог и знать, что могла его спасти, но не решилась. Каждую минуту — слышать его голос, который сказал «я люблю тебя».
— Нет, — я опустила голову, сжимая кружку так, что пальцы побелели. — Не лёгкий. Но простой. Просто сказать два слова, и всё закончится.
— Простой — не значит правильный. Веда хочет, чтобы он страдал. Ты хочешь, чтобы он жил. Или чтобы вы оба жили. Выбирай.
— Я выбираю рискнуть, — сказала твёрдо, поднимая глаза. — Лучше сгореть, чем забыть. Или чем убить. Я не хочу быть пустой. И не хочу, чтобы он умирал.
Марфа кивнула, будто только этого и ждала. Взяла мою руку, погладила ожог. Её пальцы были сухими, тёплыми, пахли травами.
— Золотой, — сказала. — Это хороший знак. Не бойся. Сердце умнее головы. Голова придумывает страхи, а сердце знает, как любить.
— А если сердце ошибается?
— Не ошибается. Ошибается голова. Сердце — никогда. Запомни это, Алиса. Когда будешь стоять перед Купалой и смотреть ему в глаза — слушай только сердце. Оно не подведёт.
— Тогда иди, — она поднялась, поправила косынку. — Он на Лысой горе. Ждёт. Сидит у зеркала с самого утра, не ел, не пил. Переживает.
— А вы?
— А мы подтянемся к ночи. С Леной, Катей, травками, заклинаниями. Может, и леший заглянет, если время будет. Я ему наказала.
Она протянула мне пузырёк — новый, с мутной жидкостью, на дне плавали какие-то травинки, мелкие, похожие на хвою.
— Выпей перед выходом. Для храбрости. И для ясности ума. Только не сразу, глотками. А то сердце остановится, мне потом отвечай.
— Спасибо, Марфа.
— Не благодари. Лучше возвращайтесь живыми. И носки мне потом верни — я для вашей двойни вяжу, не пропадать же добру.
Я встала, поцеловала её в морщинистую щёку. Кожа у неё была мягкая, тёплая, пахла старушечьими духами — розами, что ли. Она отмахнулась, но я заметила, как блеснули её глаза — влажные, как у бабушки, которая провожает внучку на войну.
17:00. Лысая гора. Опушка.
Таксист на этот раз был другой — не Зафар, а молчаливый мужчина в кепке, с сигаретой в зубах, с лицом, изрытым оспинами. Он высадил меня у знакомого указателя, покосившегося, с надписью «Лысая гора — 500 м». Внизу кто-то маркером приписал «не ходи, убьёт», а ниже — «шутите, да?». Я усмехнулась. Первый раз меня это напугало. Теперь — нет.
Солнце клонилось к закату, воздух был тёплым, пах хвоей, смолой и нагретой за день корой. Птицы щебетали, где-то стучал дятел — тук-тук-тук, мерно, успокаивающе. Я пошла по тропинке, той самой, по которой бежала тогда, в первую ночь. Тогда я боялась. Сейчас — нет. Сейчас внутри была только решимость и странное спокойствие, как перед прыжком в воду с вышки. Я сделала глоток из пузырька Марфы — горько, обжигающе, по телу разлилось тепло.
Тропинка петляла между стволами, корни вылезали из земли, цеплялись за кроссовки. Я не спотыкалась — шла ровно, глядя вперёд. Лес шумел, ветер трепал волосы, где-то вдалеке лаяла собака. Обычный лес. Обычный вечер. В котором решается моя судьба. Я думала о маме, о девочке в белом платье, о том, что если я сейчас сломаюсь — они будут смотреть на меня с того света и разочаруются. Я не хотела их разочаровывать. Не хотела разочаровывать себя.
Поляна открылась внезапно. Та же круглая поляна, окружённая кривыми соснами, тот же пень в центре. И он.
Яр сидел на пне, обхватив голову руками, локти упёрты в колени. Рядом — зеркало, то самое, из прихожей. Оно стояло, прислонённое к коре, и отражало закатное небо — розовое, оранжевое, с первыми звёздами, с тонкими облаками, похожими на перья жар-птицы. На земле — три свечи, красные, не зажжённые, и спички в коробке.
Он поднял голову, когда я вышла из леса. Глаза красные, опухшие — он плакал. Наверное, долго. Щёки мокрые, волосы растрёпаны, на лбу прилипла хвоя. Футболка в пятнах — то ли от слёз, то ли от травы, на которой он сидел. За всё время, что я его знала, я не видела его таким уязвимым. Даже в Нави, даже на лугу.
— Алиса, — сказал тихо, хрипло. — Ты пришла.
— Пришла, — я подошла, села рядом на пенёк. Кора была шершавой, тёплой от солнца, пахла смолой. — Я не знаю, правда ли ты меня обманываешь. Не знаю, верить ли Веде. Не знаю, что будет сегодня ночью.
— Я не обманываю, — прошептал он, и в голосе было столько боли, что у меня защемило сердце. — Клянусь всем, что у меня есть. А у меня есть только ты.
— Не надо клясться. Я не верю клятвам. Я верю поступкам.
— Каким?
— Ты остался, когда я тебя выгнала. Ты ждал. Ты не ушёл навсегда. Ты мог бы уйти в Навь, исчезнуть, но ты пришёл сюда. Сидишь и ждёшь. Это поступок.
Я взяла его за руку. Пальцы были холодными — впервые за всё время, даже холоднее, чем у Веды. Я сжала их, стараясь передать своё тепло, своё дыхание, свою жизнь.
— Я выбираю тебя, — сказала, глядя в глаза. — Не знаю, что будет. Может, сгорю. Может, стану пустой. Но я выбираю рискнуть. Сгореть. Но не забыть.
Он смотрел на меня, и по его щекам снова потекли слёзы — молча, без всхлипов, без звука. Просто слёзы, одна за другой, как дождь по стеклу.
— Я люблю тебя, Алиса, — сказал. — С первой секунды. Как ты брызнула в меня баллончиком. Ты была такая злая, красивая, напуганная. Я понял — вот она.
— Идиот, — я улыбнулась, чувствуя, как слёзы подступают и у меня. — Я могла тебя ослепить.
— Не ослепила. Только зажгла. На пятьсот лет — этого хватило.
Мы сидели на пне, держась за руки, и смотрели, как солнце садится за деревья. Лес темнел, появлялись первые звёзды — яркие, холодные, как льдинки. Где-то ухнула сова, и эхо разнеслось по поляне.
— Сегодня последняя ночь, — сказал он.
— Знаю. Но сегодня мы не будем бояться.
— Не будем, — согласился.
19:00. Лысая гора. Подготовка.
Яр зажёг свечи — три красные, как в первую ночь. Спички чиркнули, запахло серой. Пламя вспыхнуло, заколебалось на ветру, но не погасло. Он поставил их треугольником вокруг зеркала. Я достала пузырёк Марфы, отпила глоток — горько, тепло, голова прояснилась, страх отступил, сменился странной лёгкостью, будто кто-то снял с плеч тяжёлый рюкзак.
— Что теперь? — спросила.
— Ждать, — он сел на траву, я — рядом. Трава была сухой, жёсткой, кололась через джинсы, пахла полынью и землёй. — Купала придёт, когда стемнеет. Когда луна взойдёт.
— А если он не придёт?
— Придёт. Он не пропустит такое зрелище. Ему нужны страдания. Ему нужна кровь. Ему нужен выбор. Для него это игра. А мы — игрушки.
Мы молчали. Я смотрела на звёзды, они казались ближе, чем в городе — будто можно было дотянуться рукой. Яр сжимал мою ладонь, иногда проводил большим пальцем по ожогу, и ожог отзывался теплом, как маленькое сердце.
— Яр, — сказала.
— Мм?
— А что если мы выживем? Оба?
— Тогда я стану человеком, — он повернул голову, посмотрел на меня. — Найду работу. Будем жить вместе.
— Какую работу?
— Не знаю. Может, курьером. Или охранником в ночной клуб. Или вожатым в лагере — учить детей фехтовать.
— Ты умеешь фехтовать?
— Умею. Пятьсот лет практики. Я княжеских дружинников учил, когда сам был человеком. У меня был свой меч — «Огненный язык» назывался.
— Тогда откроем школу фехтования, — я улыбнулась. — Назовём «Огненный клинок».
— А ты будешь директором.
— Я бухгалтером. Я умею считать деньги. И налоги.
— Я заметил, — он поцеловал меня в висок. — Ты даже в магазине проверяешь чек, до копейки.
— Это экономность.
— Это жадность, — он улыбнулся, и в его глазах зажглись золотые искры. — Но мне нравится. Скупой платит дважды.
— А влюблённый — трижды, — добавила.
— Тогда я буду платить за нас обоих.
20:00. Сообщения подругам.
Достала телефон. Связь была, но слабая — одна палочка, а то и ноль. Я поймала момент, когда появился сигнал, и написала в общий чат.
«Я на Лысой горе. Всё готово. Если я не позвоню утром — приходите с бабкой Марфой и святой водой. И электрошокером».
Лена ответила через минуту — видимо, сидела в лесу на скамейке, ловила связь, жонглировала телефоном.
«Возьму ещё электрошокер. Для Купалы. И перцовый баллончик, как у тебя».
«Он бог. Электрошокер не поможет».
«А вдруг он боится тока? Все боги чего-то боятся. Зевс боялся молний, а сам ими метал».
«Лена, ты идиотка».
«Твоя идиотка. Держитесь там. Мы за углом, в лесу. Ждём сигнала».
«Какого сигнала?»
«Крикнешь — прибежим. Или фейерверк пустим. Я взяла петарды. И бенгальские огни. Будет красиво».
Катя добавила: «Я взяла аптечку. Бинты, йод, обезболивающее, нашатырь. На всякий случай. И жгут».
«Спасибо, Катя. Ты — ангел».
«Не ангел, а фельдшер. Ангелы не умеют делать уколы».
Я улыбнулась. Тепло разлилось в груди — от их слов, от их поддержки.
«И ещё... — Катя помедлила, потом набрала. — Я хотела сказать. Я влюблена. В фельдшера Николая. Того, который приезжал на аварию. Помнишь? Высокий, лысый, бородатый, в очках».
«Помню. Он хороший. Спокойный».
«Я ему ещё не сказала. Боюсь. Но если вы сегодня выживете — скажу. Это будет знак».
«Выживем, — ответила. — Обязательно. И ты скажешь. И он скажет, что тоже любит».
«Откуда ты знаешь?»
«Чувствую. Как Марфа».
«Ты не кикимора».
«Я женщина. Это почти одно и то же».
Убрала телефон. Яр смотрел на меня.
— Катя влюбилась в фельдшера? — спросил.
— А ты подслушивал?
— Я сидел рядом. Ты громко читаешь вслух, когда пишешь. И улыбаешься.
— Не вслух, а шепчу.
— Это одно и то же. Я слышу всё, что ты шепчешь. У меня слух демона.
— Ладно, — я вздохнула, откинулась на траву, глядя в небо. — Да, влюбилась. И боится признаться. Думает, что он не ответит.
— Скажи ей, чтобы призналась, — он лёг рядом, положил голову на руку. — Жизнь короткая. Даже у бессмертных.
— Ты не бессмертный.
— Сегодня — нет, — он посмотрел на небо. — Луна встаёт.
20:30. Лысая гора. Ожидание.
Луна поднималась из-за деревьев — огромная, жёлтая, почти полная. Завтра она станет круглой, но завтра уже не будет иметь значения. Свечи горели ровно, не колеблясь от ветра — хотя ветер дул, трепал волосы, холодил щёки. Воздух стал плотным, как перед грозой, пахло озоном и чем-то сладким, как перезрелые яблоки. Где-то далеко заиграла дудочка — тихо, печально, с переливами, с какой-то древней, колыбельной мелодией.
— Он идёт, — сказал Яр, садясь.
— Я знаю, — я тоже села, поправила свитер.
Мы встали. Я взяла его за руку. Пальцы горячие, как в первую ночь, снова горячие. Я чувствовала, как бьётся его пульс — часто, неровно, как у загнанного зверя.
— Что бы ни случилось, — сказала, — я не жалею.
— Я тоже, — ответил он.
В кустах зашуршало. Из леса вышли Лена, Катя и Марфа. Лена с электрошокером в руке и перцовым баллончиком на поясе, Катя — с аптечкой через плечо, Марфа — с пучком трав (полынь, зверобой, чертополох) и иконкой (откуда у кикиморы иконка? наверное, для маскировки). Они встали у края поляны, не подходя ближе.
— Мы здесь, — крикнула Лена. — На подхвате. Если что — бьём током.
— Спасибо, — крикнула в ответ.
— Не поминайте лихом! — добавила Марфа. — И берегите ожог. Он теперь ваш талисман.
Я усмехнулась. Повернулась к Яру.
— Готов?
— Готов, — он посмотрел на меня. — А ты?
— Готова.
Дудочка заиграла громче, настойчивее, будто кто-то нажимал на все клавиши сразу, будто сам воздух пел. Из зеркала, как в первую ночь, начала проступать тень. Высокая, тонкая, с венком из огненных цветов на голове. Купала вышел из стекла — босиком, в шортах и футболке с надписью «Sunshine», укулеле за спиной. Глаза — белые, с вертикальными зрачками, волосы — соломенные, до плеч.
— Ну что, смертные? — сказал он, оглядывая поляну. — Выбрали?
— Выбрали, — ответила я.
— И что же?
— Любовь, — сказала, глядя ему в глаза. — Я люблю его. И он любит меня. И ты не властен над этим.
Купала усмехнулся.
— Посмотрим.