Глава 26
Утром в понедельник собираюсь в университет и заодно обдумываю свои дальнейшие жизненные планы.
— Барин, а мне что нынче делать? — появился в комнате Тимоха, почёсывая себя сразу в нескольких местах.
Раз обращается официально, значит, Фёкла уже пришла.
— Ну, коней наших у соседей проведай… Днём ещё печник явится — последи за ним, чтобы чего не украл, — рассеянно перечисляю я, продолжая думать о своём. Больше никаких срочных дел вроде не припоминается.
— Вот видишь, Феклуша, барин мне всякой работы задал, — слышу приглушённый голос Тимохи за дверью. — Никак, голубушка, не могу с тобой на рынок сходить.
— И да! — кричу я вдогонку. — Возьми нашу пролётку и езжай за продуктами. Купи всякого, да с запасом. Картошки особенно бери побольше. Сам знаешь: нам и трёх мешков мало будет, и десяти. Едим мы её исправно.
От Никольской до университета рукой подать. Вышел к Воскресенским воротам, обогнул Манежную площадь — название, разумеется, из будущего, хотя сам Манеж уже стоит, — поднялся на Моховую, и вот оно, здание университета.
Пешком четверть часа, если не зевать по сторонам. А я, разумеется, зевал. Москва ещё не успела стать для меня привычной: то на хорошенькую барышню загляжусь, то богатый экипаж провожу взглядом, то остановлюсь у лавки поглазеть на товар. Но даже с этими задержками добрался сильно загодя до начала занятий.
Во двор университета меня пропустил угрюмый привратник. Сначала смерил привычным подозрительным взглядом — не праздный ли шалопай забрёл поглазеть на учёный люд, — но неожиданно признал и даже кивнул по-доброму. Не первый раз я здесь появляюсь и всякий раз служивых копеечкой прикармливаю.
Я тоже кивнул ему как можно солиднее и прошёл во двор.
Там было почти пусто. Лишь у дальнего крыла двое студентов о чём-то спорили, размахивая руками, да местный служитель лениво сметал с дорожки первые опавшие листья.
День обещал быть тёплым. Солнце уже поднялось и приятно припекало спину, а в густой зелени деревьев кое-где проступала ранняя позолота.
Один сухой лист сорвался с ветки, покружился в тёплом воздухе и лёг прямо на мой сапог. Я посмотрел на него, потом на залитый солнцем двор… и тут-то меня накрыло стихами.
А всё из-за осени.
Первыми на ум почему-то пришли строчки из песни «ДДТ».
Что такое осень — это небо,
Плачущее небо под ногами,
В лужах разлетаются птицы с облаками,
Осень, я давно с тобою не был.
Не Пушкин, конечно, но по-моему тоже неплохо. И ведь не записана она у нас с Тимохой!
Кстати, и у Пушкина про осень есть. И точно ещё не написано. Болдинская осень у поэта случится лет через пять, наверное, если я правильно помню со школы.
От волнения достаю карандаш и бумагу, присаживаюсь на низкую каменную тумбу под раскидистым дубом недалеко от крыльца — благо она сухая.
Так-с… Как же там начиналось? Октябрь… что-то там… Уж наступил!
Торопливо записываю, пока не забыл, и заодно бормочу строки себе под нос — так вспоминается легче. Слуховая память у меня вообще лучше прочих работает. А эти строки в наше время каждый школьник зубрил.
Октябрь уж наступил — уж роща отряхает…
Чёрт, октябрь-то ещё не наступил. Ну, пусть будет сентябрь.
Зачёркиваю «октябрь», пишу «сентябрь» и тут же разом вспоминаются все остальные строки:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдалённые осенние угрозы.
Или не так? Подумав, зачеркиваю и пишу:
И отдаленные седой зимы угрозы…
— Да, Алексей, так значительно лучше, — слышу знакомый голос за спиной и чуть не роняю карандаш от испуга.
Пока я увлёкся стихами, сзади неслышно подошёл Мерзляков, профессор русской словесности. Дядька он был дородный, круглолицый, с двумя подбородками и редкими волосами, аккуратно зачёсанными назад. Тёмный сюртук застёгнут на все пуговицы, белый платок туго обмотан вокруг шеи. С виду важный и даже строгий, но глаза добрые и чуть насмешливые.
Я поспешно спрятал листок за спину, будто меня застали не за творчеством, а за кражей… Чёрт, а ведь за ней и застали!
— Алексей Фёдорович, меня так и кондратий хватит! — с укором сказал я. — Эко вы бесшумно ходите.
— Вы человек молодой, здоровый, рано вам ещё кондрашку поминать, — добродушно отозвался профессор. — А стихи хороши… Признаться, даже я ощутил волнение в груди. Жаль, что учиться вы будете не у нас.
— Господин профессор, честь то великая, да только не по мне сие поприще.
— Как это — не по вам? — Мерзляков даже обиделся. — Сударь мой, вы только что, сидя на каменной тумбе, без всякого приготовления набросали строки, от которых у старого человека сердце дрогнуло. И после сего уверяете, будто словесность вам не по душе?
— Так ведь это случайность… Порыв души. Осень виновата. Погоды-то какие стоят! А воздух? Его, кажется, ложкой черпать можно. У нас, молодых, мыслей да мечтаний много, только руки за ними не всегда поспевают.
— У иных и к старости ничего не поспевает, — сухо заметил профессор.
Я вздохнул. Обижать хорошего человека не хотелось. Да и опасно это — ссориться с профессором, который уже видел, как я записываю будущего Пушкина. Но идти в словесники… Нет уж. Не моё это. Хотя жизнь меня туда уже не первый раз пихает.
— Алексей Фёдорович, вы уж не почтите за неблагодарность, — начал я осторожно. — Словесность мне интересна. Очень даже. Но заняться хочу иными делами.
— Какими же?
— В делах государственных потрудиться, например. В дипломатии, статистике, хозяйственных расчётах. Мне ближе то, где надобно сравнить, сосчитать, понять выгоду и ущерб: движение торговли, число душ, хлебные цены, доходы губерний… Да и с иностранцами разговаривать тоже не худо бы научиться.
Мерзляков смотрел на меня пристально, и я вдруг понял, что говорю сущую правду. Что было даже странно, ибо в последнее время врать мне приходилось изрядно.
— Статистика? — почти презрительно переспросил он. — Сухая, чёрствая наука!
— Сухая, коли одни цифры видеть. А ежели за ними люди? Вот, к примеру, отчего в одной губернии хлеб дешёв, а в другой дорог. Или где фабрику надобно построить, где дорогу проложить, а где, может, пристань устроить… Это ведь тоже, простите, своего рода словесность, только без рифмы.
— Красиво сказано. — Широкое лицо Мерзлякова заметно подобрело.
— Глупо, может быть, — признался я. — Но мне так привычнее и проще. Стихи — они сами приходят. А служба сама не придёт, ей учиться надобно.
— Стало быть, желаете быть человеком полезным обществу?
— Желал бы быть богатым, здоровым и чтобы меня никто не трогал, — честно признался я. — Но раз уж так нельзя, попробую быть просто полезным.
Профессор негромко рассмеялся и покачал головой.
— Опасный вы молодой человек, Алексей.
— Чем же? — удивился я.
— Тем, что говорите глупости, а в них вдруг обнаруживается смысл. Хорошо, не стану более тянуть вас на словесное отделение. Но листок сей всё же покажите.
— Алексей Фёдорович…
— Покажите, покажите. Я не украду. В отличие от некоторых. — Он выразительно посмотрел на бумагу у меня в руках.
Мне сразу стало жарко. Понятно, что профессор имел в виду каких-то литературных мошенников, а не меня. Но совесть, зараза, всё равно зашевелилась.
— Да я ведь только для себя…
— Все так говорят, пока их не напечатают.
— Вот этого мне как раз и не надобно!
— Не надобно? — оживился Мерзляков. — А вот это уже особенно любопытно.
— Так ведь не дописано ещё! А показывать часть работы не принято — музу спугнуть можно, — ловко отмазался я.
Но отвертеться всё равно не получилось. Мерзляков протянул руку, и листок пришлось отдать.
Профессор прочёл набросок и даже почмокал толстыми губами от удовольствия.
И вот теперь вопрос: публиковать этот кусок или нет? Вдохновение уже прошло, память начала сбоить, а дописывать отсебятину к Пушкину — занятие опасное. Ещё испорчу хорошую вещь.
С другой стороны, Мерзляков стихи уже видел. Значит, печатать их надо непременно. А то пройдёт лет семь, Пушкин напишет своё, профессор прочтёт и скажет, что где-то это уже встречал. Неудобно получится. И мне, и будущему гению русской словесности.
Хотя Пушкину, пожалуй, будет особенно неудобно: попробуй докажи, что это я украл у него, а не он у меня.
Только мы собрались войти в П-образное здание университета, как от ворот донёсся истошный крик Тимохи:
— Алексей Алексеевич! Барин! Письмо вам!
Бдительный привратник заступил моему крепостному дорогу и внутрь не пускал. Что, в общем-то, понятно: вид у Тимохи был порядком плутоватый.
— Пропусти его, — повелительно махнул рукой Мерзляков.
Профессора послушались без возражений, и мой расторопный слуга тут же подбежал к нам.
— Что там срочного? — протянул я руку за конвертом.
— Да ты никак письмо распечатал, негодяй! — возмущённо заметил профессор, разглядев сорванную печать.
— Алексей Фёдорович, он у меня за секретаря, — заступился я за Тимоху, разворачивая бумагу. — В его обязанности входит письма разбирать. Если, конечно, они не из императорского дворца.
— Вот потеха! Стало быть, тебе и государь император письма шлёт? И холопу твоему заодно? — раздался рядом насмешливый бас одного из студентов, коих во дворе становилось всё больше.
— Напрасно остришь, Миша, — вмешался высокий светловолосый юноша с чуть заметной немецкой выправкой. — Я видел этого господина на приёме у княгини Волконской. А слуга его, между прочим, отлично музицирует на гитаре.
Он почтительно поклонился Мерзлякову:
— Доброе утро, господин профессор.
После чего повернулся ко мне:
— Алексей Алексеевич, моё почтение. Не знаю, изволите ли помнить: барон Александр Карлович фон Штакельберг. Нас представляли друг другу у княгини Волконской.
— Как же, помню. Рад вас видеть, — рассеянно кивнул я, пытаясь вникнуть в смысл письма.
Помнил его я в первую очередь из-за отчества, которое совпадало с моим в прошлом теле. А письмецо было нерадостное.
'Из Тульской управы благочиния.
Господину дворянину Голозадову Алексею Алексеевичу…
По производящемуся при сей Управе делу о долговых расписках и закладах, в коих имя вашей сестры Полины Петровны Милорадовой…. означено, предлагается вам явиться в Тулу для дачи надлежащего объяснения либо представить оное письменно через доверенное лицо.'
Ну при чём тут я⁈ Имя-то её, а не моё!
Но ниже, к сожалению, имелось и объяснение.
Если перевести с сухого казённого языка на человеческий, выходило следующее: сестрица давала деньги под залог, брала за это непомерный процент, а капитал… капитал якобы получала от меня.
То есть я теперь ещё и соучастник?
Вообще-то деньги я обещал ей для покупки имения. Это совсем другое дело. И расписок никаких между нами не было. Но ведь я, дурак, ездил отдавать залог и забирать причитавшиеся сестре суммы… Истолковать такое можно по-разному. При желании — и как участие в её делах.
К тому же полиция ко мне уже являлась. Правда, тогда по поводу кражи, но в полицейских донесениях я успел отметиться.
Полине предписывалось до окончания разбирательства из Тулы не выезжать, а бумаги по делу уже передали в губернское правление.
— Что-нибудь неприятное? — участливо спросил Мерзляков, заметив мою расстроенную физиономию.
— Сам ничего не пойму… Недавно отыскал сестру свою, троюродную, а она, извольте видеть, угодила под следствие. Деньги давала под залог да проценты брала непомерные…
И сам не заметил, как выложил профессору почти всё. Умолчал только о том, что о делишках Полины был в курсе.
— Не горячитесь, Лёша. Ехать в Тулу вам пока незачем, — принялся успокаивать меня Мерзляков. — Напишите объяснение. Краткое, ясное и без лишних чувств. А ещё лучше — поручите сие человеку, сведущему в приказном слоге.
— А что писать-то?
— Одну лишь правду. Что денег именно для ростовщических оборотов вы не давали, поручений сестре не делали, расписок не подписывали и закладов принимать не велели. Всё. Чем объяснение короче, тем меньше в нём найдётся слов, которые можно обратить против вас.
— Не посоветуете ли кого-нибудь? — Я с надеждой посмотрел на профессора.
— Есть у меня в Туле родня…