На стол лег чистый холст, и я поставила на него свой саквояж так, чтобы клепки смотрели в зал. Это была не мелочь. В этом доме каждый предмет на виду означал право войти или право уйти. Мне нужно было второе.
Дора принесла миску с теплой водой и чистую тряпицу, поставила рядом, не глядя на меня. Щеки у нее горели, и она нервно одергивала фартук. Третий человек за утро вошел в кухню и сел на лавку у стены, не здороваясь. Плечистая самка с круглым лицом, в платке, повязанном низко, как у своих. От нее пахло кругом: медом, лавандой, чужим потом. Она села так, чтобы видеть мои руки и стол. Сесть так в чужой кухне имела право только проверяющая.
— Кто ранен? — спросила я, не оборачиваясь.
— Лучик, — сказала Дора. — Утром упал с крыльца. Царапина на локте.
Я знала, что самка за моей спиной уже смотрит на мои руки. Я разложила полотно, налила в миску настой, отжала тряпицу. Движения мои были неторопливы, и от того, что я не торопилась, чужая за моей спиной напряглась еще сильнее. Ей хотелось, чтобы я суетилась. Ей хотелось повода.
Лучик вошел сам, маленький, сонный, держа левую руку у груди. Я присела перед ним на корточки, показала ладони. Правая была чистая, левая в засохшей крови. Я размочила повязку, сняла. Под ней открылась длинная ссадина от локтя до предплечья, глубокая, уже опухшая. Края побелели, и запах от раны шел кислый, нехороший.
— Кромка доски, — сказал Лучик. — Я прыгнул.
— Крыльцо было мокрое, — подтвердила Дора. — Рукав зацепился.
Я посмотрела на ссадину. Это был не заусенец. Это была рваная рана, и кто-то очень неумело пытался ее перевязать. Тряпица была с чужого плеча, пахла чужими духами. Я размочила, отжала. Самка за моей спиной кашлянула.
— Позвольте, — сказала она. — Я из круга. Я могу.
Я не повернула головы. Ее запах стоял у меня на плечах, и я знала, что кругу нужно не вылечить ребенка. Кругу нужно, чтобы я не вылечила.
— Благодарю, — сказала я. — Я справлюсь.
Я смочила тряпицу настоем, промокнула рану мягко, от краев к середине. Лучик зашипел, но не дернулся. Я достала из саквояжа жестяную коробочку, высыпала на лист щепотку сухой травы, размяла пальцами. Запах поднялся сразу, горечь и мята, и я увидела, как самка за моей спиной подалась вперед.
— Это что? — спросила она.
— Травяная присыпка, — ответила я. — Мята, дубровка, измельченная кора. У вас в кругу такого нет.
— Откуда знаете?
— У меня в кругу тоже нет, — сказала я. — У меня в кругу травы не присыпают, а варят. Но ваш ребенок маленький, и отвар он пить не станет. Отвар — для взрослых.
Я присыпала рану, наложила чистую тряпицу, перебинтовала. Пальцы у меня были легкие, и Лучик не вздрогнул. Когда я завязала узел, он посмотрел на меня снизу вверх серыми, как зола на печи, глазами.
— Не чешется, — сказал он тихо.
— И не будет, — пообещала я.
Самка встала. Стул под ней скрипнул. Она обошла стол и встала так, чтобы видеть мое лицо.
— Кто вы такая, чтобы лечить детей альфы? — спросила она.
— Временная няня, — ответила я. — С разрешения хозяина.
— Хозяин не лекарь.
— Хозяин дал сутки, чтобы доказать, что я не привела чужой запах. Утром я их докажу. А вы что докажете?
Она отступила на полшага. Этого было достаточно, чтобы я поняла: она знает, что чужой запах у ворот был чужой и до моего прихода. Она знает, что меня подставили, и подставили не кружком, а кем-то из ее же круга. Она не сможет мне ничего сделать. Но она может сделать так, чтобы мне не дали уйти.
Дора кашлянула. На пороге стоял Марек. Он смотрел не на меня. Он смотрел на перевязанную руку сына.
Марек стоял в дверях кухни и не двигался. Он смотрел на сына, и я видела, как побелели костяшки пальцев на косяке. Так смотрят на то, что потеряли и боятся снова потерять.
— Опусти руку, — сказал он Лучику. Голос был ровный, приказной. — Покажи.
Лучик послушно опустил руку. Марек шагнул к столу, наклонился. Пальцы у него были большие, и он держал ими сыновью ладонь так бережно, как я держала бы хрупкую чашку. Он не дотронулся до повязки. Он только смотрел.
— Кто перевязывал? — спросил он, не поднимая головы.
— Я, — сказала я.
Он выпрямился. Самка за моей спиной кашлянула, подалась вперед, чтобы он заметил ее раньше меня. Марек обернулся. Лицо стало тем каменным, которое я видела в сенях.
— Выйди, — сказал он самке.
— Я из круга, — начала она. — Право круга —
— Выйди.
Она вышла. Дверь за ней закрылась мягко, но я услышала, как на крыльце звякнуло ведро. Марек повернулся ко мне.
— Покажи, что ты сделала.
— Присыпка из мяты, дубровки и толченой коры. Снимет опухоль к вечеру. Заживет за три дня без следа. Если снова упадет — присыплю еще раз.
Он молчал. Он считал не травы. Он считал, кто ему теперь должен.
— Дора, — сказал он, не оборачиваясь. — Отнеси ребенка в детскую. И скажи Мире, что няня пришла.
Дора увела Лучика. Я осталась за столом одна, и саквояж мой стоял на холсте, и клепки смотрели в зал. Марек подошел к столу. Он был так близко, что я чувствовала запах железа и хвои, и под ним тот самый чужой след, который я должна была доказать утром.
— Ты лечишь моего сына, — сказал он тихо. — Ты варишь сон-траву. Ты сидишь ночью в лечебной. И ты молчишь о том, что нашла в кладовой.
Я ждала. Я знала, что он скажет дальше, и я знала, что мне это не понравится.
— Я дам тебе сутки, — продолжил он. — Не из милости. Из расчета. Утром ты докажешь, что не привела чужой запах. Если докажешь — я переподпишу контракт. Условия будут другие.
Я подняла бровь. Мне не нужно было спрашивать какие. Он сам сказал:
— Плата будет. Пять монет в месяц. Право входить в детскую без зова. Право лечить.
— А цена? — спросила я.
Он помолчал. Взгляд упал на мои руки.
— Цена — ты не уйдешь до конца зимы. Что бы ни случилось в стае. Что бы ни сказали про тебя. Что бы ни сделала твоя школа.
Я закрыла саквояж. Замок щелкнул негромко, но в тишине кухни он прозвучал как печать.
— Я не продаю зиму, — сказала я. — Я продаю работу. Одну работу. Сейчас.
— Сейчас у тебя нет работы, — ответил он. — У тебя есть сутки. Утром решится, будет ли у тебя эта кухня, эта лечебная и эти дети. Или будет только сторожка и дорога в город.
Я встала. Сидеть под его взглядом я больше не хотела.
— Тогда до утра, — сказала я. — Я буду в лечебной. Мне нужно перебрать травы и сварить отвар. Если вы заглянете ночью и увидите, что я молюсь вашим портретам, не пугайтесь. Это будет зелье.
Мускул на его скуле дрогнул.
— Я не заглядываю в лечебную по ночам, — сказал он. — Я заглядываю в нее, когда дети не спят. А они не спят третью ночь.
Я взяла саквояж. По дороге к двери задела его плечом. Кухня была узкая, а он стоял где не надо. Он не отступил. Под моим плечом что-то напряглось — его поле, холодное. Альфа чувствует чужой страх не потому, что хочет, а потому, что не умеет не чувствовать.
У двери я обернулась.
— Марек Север, — сказала я. — Если вы дадите мне сутки, я их использую. Если вы дадите мне зиму, я подумаю. А сейчас мне нужно в лечебную. И мне нужно, чтобы вы ушли из кухни.
Он смотрел на меня. Плечи у него опустились, пальцы сжались и разжались.
— Иди, — сказал он.
Я пошла. За спиной он сел на лавку, где только что сидела самка из круга, положил руки на стол. Он будет сидеть так до утра. Утром он будет либо злым, либо пустым, и мне придется решать, с каким из них я сяду пить чай.
В лечебной пахло мятой и дымом. Я поставила саквояж на лавку, открыла тетрадь прежней хозяйки и нашла страницу с рецептом сон-отвара. Буду варить его до рассвета. А потом приду к нему на кухню с миской на столе и с правом говорить первой.
Рассвет я встретила в лечебной с мокрыми от пара волосами и с миской на столе, в которой остывал отвар цвета слабого меда. Трижды снимала пенку и трижды добавляла по щепотке пустырника. Запах стоял такой, что у меня заломило виски. Я знала рецепт прежней хозяйки наизусть, но все равно перечитывала тетрадь, потому что мне нужно было видеть почерк. Подпись М. С. с мягким хвостиком у М. У меня подпись была другой: твердая, с наклоном, как у учительницы, которая привыкла ставить оценки. Мы с ней были разные, и я надеялась, что мы с ней были правы в одном и том же.
Я разложила на столе четыре куска чистой ткани. На одном лежала присыпка из мяты и дубровки, которой я перевязала Лучику руку. На втором стоял горшок с готовым отваром. На третьем лежала связка пустырника, перевязанная красной ниткой. На четвертом лежала записка жены и запертая тетрадь. Я положила их так, чтобы Марек, когда придет, мог прочитать и сравнить.
Шаги я услышала раньше, чем он постучал. Он не стучал. Он вошел в кухню, неся в руках ребенка. Лучик спал у него на плече, и щека мальчика была мокрая от пота, веко подрагивало. Марек положил его на лавку и укрыл полушубком. Руки двигал так, словно боялся разбудить не ребенка, а самого себя.
— Он уснул, — сказал Марек, не оборачиваясь. — В полночь не спал. Я сидел рядом. В час не спал. Я сидел рядом. В три не спал, и я уже не мог сидеть.
— Я слышала, — сказала я.
Он обернулся. На скуле темнела ночная тень, глаза красные. Усталость без злости. Он посмотрел на стол, на четыре куска ткани, на горшок с отваром.
— Я не буду это пить, — сказал он.
— Это не вам, — ответила я. — Это Лучику, когда проснется. И мне, если у меня сдадут нервы. Но сначала вам.
— Мне?
Я встала, подошла к нему и налила отвар в чистую чашку. Пар пошел тонкой струйкой, и запах пустырника стал гуще.
— Сядьте, — сказала я. — Вы не спали двое суток. У вас дрожат руки.
Он посмотрел на свои руки и не сел. Я поставила чашку на стол.
— Марек Север, — сказала я тихо, чтобы не разбудить сына. — Вы дали мне сутки. Прошло восемь часов. У меня осталось шестнадцать. Я не прошу вас пить отвар. Я прошу вас сесть.
Он сел. Взял чашку, посмотрел на нее. Рука дернулась. Он боялся не отвара. Того, что будет после. Я села напротив. Положила ладонь на стол рядом с его ладонью, не накрывая.
— Я вам верю, — сказала я.
Он поднял голову.
— Я вам верю, что вы не знали про записку, — продолжила я. — Я вам верю, что вы не знали про тетрадь. Я вам верю, что вы не знали, что ваша жена слышала чужой запах у ворот. Но я вам не верю, что вы не знали, что она хотела увести детей.
Он побледнел.
— Она не хотела увести детей, — сказал он. — Она хотела —
— Она хотела спрятать их, — перебила я. — От вас. Потому что вы не слушали. Вы приказывали. Вы и сейчас приказываете, даже когда молчите. Вы пришли ко мне в лечебную ночью не потому, что дети не спали. Вы пришли потому, что вы не спали сами.
Он поставил чашку. Она звякнула о стол, Лучик у него на лавке дернулся во сне, у Марека сжались кулаки.
— Не смейте, — сказал он. — Не смейте говорить мне про мою жену.
— А кому мне про нее говорить? — спросила я. — Вам. Потому что вы единственный, кто не хочет слышать.
Я видела, как у него дрожат пальцы, как он сдерживает себя, и как ему это дается тяжелее, чем команда на учениях. Я встала, подошла к нему и положила ладонь ему на запястье, там, где у альфы бьется жилка.
— Вы дадите мне сутки, — сказала я. — Я их использую. Утром я вам докажу, что чужой запах у ворот был не мой. Я вам докажу, что ваша жена ушла не от меня. Я вам докажу, что дети у вас спят не потому, что я их лечу, а потому, что я их слушаю. И когда я вам все это докажу, вы решите, оставлять ли меня.
Он не отнял руку. Под моими пальцами билось его запястье — слишком часто для мужчины, который привык командовать. Под кожей что-то дрожало. Не страх. Хуже. Признание.
— Я не дам вам зиму, — сказал он глухо. — Я не могу обещать.
— Я и не прошу зиму, — ответила я. — Я прошу сутки. Шестнадцать часов.
Он посмотрел на мою руку у себя на запястье, сглотнул, плечи опустились. Я убрала руку.
— Идите к сыну, — сказала я. — Идите спать. Утром я вам принесу доказательства и чай. И если вы меня выгоните, я уйду.
Он встал, подошел к лавке, поднял Лучика и прижал к себе. Ребенок во сне обхватил его за шею, у альфы дрогнули губы. У двери он обернулся.
— Я не дам вам зиму, — повторил он. — Но я дам вам утро.
И он вышел. Я слышала, как его шаги затихли на лестнице, как скрипнула дверь детской, как он положил сына на кровать. Я села за стол и допила его остывший отвар. Он был горький, и я заплакала. Не от обиды. От того, что я впервые за эту ночь поверила, что он меня услышал.
В лечебной пахло пустырником. Я открыла тетрадь прежней хозяйки и нашла последнюю страницу, где было написано: «Если меня не станет — уведу детей к Таис. Она не предаст». Я перечитала это трижды. Потом закрыла тетрадь и пошла варить новый отвар. У меня было шестнадцать часов.
Я намотала красную нитку от связки на палец, нитка впилась в кожу, под ней пульсировала жилка. Это было напоминание себе, что я здесь не за тем, чтобы меня жалели. Я здесь, чтобы мне поверили.
К утру нужно было три вещи: готовый отвар, чистая повязка для руки Лучика и связка пустырника, перевязанная по-другому. Прежняя хозяйка вязала узел на левом конце, я вяжу на правом. Если Марек посмотрит внимательно, он увидит разницу и поймет, что я не выдаю чужую работу за свою.
Я разложила на столе чистую ткань. На одно полотно положила горсть сухой мяты, на другое — щепотку дубровки, на третье — три узкие полоски чистой бересты. В кармане лежал кусок угля, который я забыла отдать Мире. Сейчас не до угля. Сейчас нужно работать.
Я услышала шаги в сенях. Не Марек. Дора. Я узнала ее по тяжелой поступи и по тому, как она ступала на левую ногу чуть сильнее, чем на правую. Она вошла в лечебную, не постучав. В руках у нее был поднос, на котором стояла чашка и лежал кусок хлеба, намазанный чем-то жирным.
— Поешь, — сказала она. — Ночью не ела.
— Спасибо, — сказала я.
— Не за что. Я тебе не мать. Я тебе хозяйка.
Она поставила поднос на край стола и посмотрела на четыре куска ткани, на горшок с отваром, на связку пустырника. Понюхала воздух, дрогнули ноздри.
— Пустырник, — сказала она. — Как у нее.
— Да, — сказала я. — Как у нее.
Дора посмотрела на меня и кивнула, села на лавку. Не спросила, зачем я варю отвар, не спросила, откуда у меня связка. Сидела и смотрела, как я работаю. Странное чувство — когда тебя не проверяют, а просто ждут.
На лестнице заскрипело, я услышала голос Миры:
— Дора, он опять не спит.
Дора встала и пошла к двери, но остановилась.
— Если он не уснет до рассвета, — сказала она, не оборачиваясь, — я тебя позову. Не потому что верю. Потому что ты обещала.
— Я обещала, — сказала я.
Она вышла. Я слышала, как она поднимается по лестнице, как скрипит дверь детской, как Мира говорит что-то тихое, как Лучик всхлипывает. Я поставила горшок на огонь и стала ждать, когда отвар закипит. На плите уже стоял котелок с водой для каши, и я сыпанула туда овсяной крупы. Запах пошел густой, домашний. Правильный запах для дома, в котором не спят дети.
Когда каша была готова, я разложила ее по двум мискам. Одну поставила на поднос, вторую оставила на столе. Рядом положила чистую ложку и кусок хлеба. Это был мой завтрак, и я не собиралась есть из чужой посуды. Я ела из своей и пила из своей чашки, и если мне придется уйти, я уйду, не взяв с собой чужого.
Я поднялась в детскую. Дора стояла у двери, под глазами круги, руки сложены на груди, сжаты так, словно она держала что-то невидимое. Мира сидела на кровати брата и гладила его по голове, Лучик лежал, свернувшись, спина ходила от сдерживаемого плача.
— Можно? — спросила я.
Дора кивнула. Я вошла, села на пол рядом с кроватью и положила ладонь на край одеяла. Не на ребенка. На ткань. Лучик не дернулся, но плечи напряглись.
— Лучик, — сказала я тихо. — Можно я просто здесь посижу?
Он не ответил. Мира смотрела на меня: губы сжаты, подбородок дрожит. Я протянула ей руку, она взяла, ладонь холодная. Подержала, через минуту Мира отпустила меня и сказала:
— Он не спит третий день. Я не знаю, что делать.
— Я знаю, — сказала я. — Потому что мне не спится тоже.
Я посидела с ними до рассвета. Не пела, не укачивала, не шептала. Просто сидела и слушала их дыхание. Когда Лучик наконец уснул, у Доры опустились плечи, Мира впервые за ночь перестала сдерживать слезы. Я вышла тихо, чтобы не разбудить. В коридоре пахло холодным деревом и воском. У меня есть утро, и я его не потрачу зря.
В кухне пахло овсяной крупой и холодным деревом. Я стояла у плиты, в руках деревянная ложка, каша была слишком густая, я подлила молока, пар пошел мне в лицо. За стеной кто-то ходил тяжело и неровно. Марек, и он не в себе.
Дверь на кухню открылась. Он вошел без шапки, волосы мокрые от снега, на виске тонкая красная полоска — порезался, когда брился, и не заметил. Под глазами тени, руки сжаты в кулаки, держит себя из последних сил.
— Я пришел за сыном, — сказал он.
— Он спит, — сказала я.
— Я знаю. Я пришел за тобой.
Я поставила ложку, обтерла руки о передник. Он смотрел на мои руки, подбородок дернулся, взгляд отвел.
— Я вчера сказал лишнее, — сказал он.
— Вы сказали правду, — сказала я. — Лишнее было бы, если бы вы соврали.
Он подошел к столу и сел на лавку тяжело, словно у него не было сил стоять. Я налила ему кашу в миску и поставила перед ним. Он не был голоден, но взял ложку, потому что я поставила.
— Ешьте, — сказала я. — И мне будет легче.
Он съел две ложки и отставил миску. Руки дрожали, и он злился на себя за эту дрожь. Я налила ему чай и подала, он взял чашку, пальцы холодные, я почувствовала это через фарфор.
— Я не дам вам зиму, — сказал он, голос низкий, с той же нотой, что вчера ночью. — Но я дам вам утро.
— Я просила утра, — сказала я.
Он посмотрел на меня, я не отвела взгляд. Плечи опустились, чашка поставлена, пальцы легли на край стола. Он не знал, что сделать — ударить по столу или встать и уйти. Сделал ни то, ни другое. Сидел и смотрел на меня, губы дрогнули, сглотнул. Впервые за все время, что я его знала, он не знал, что приказать.
— Я не привык, — сказал он, голос сел. — Я не привык, чтобы мне не приказывали в ответ.
— Я не вам приказываю, — сказала я. — Я себе.
Он встал, подошел ко мне, хотел что-то сказать, но не сказал. Взял мою руку, я не отняла. Он держал ее, ладонь горячая и сухая, пульс бьется. Потом отпустил и вышел. Шаги затихли на лестнице.
Я стояла у плиты, пальцы горели там, где он их держал. Поднесла руку к лицу, понюхала — пахло овсянкой и холодным деревом. Его запах, не мой. Я закрыла глаза и постояла минуту, потому что мне нужно было время, чтобы поверить, что это произошло.
Потом открыла глаза, взяла его миску, доела его кашу, вымыла посуду. Поднялась в детскую. У двери стояла Мира, не спала, в руках уголь. На стене она рисовала длинную тень, и тень шевельнулась. В тени был арбалет.
— Это что? — спросила я.
— Это страх, — сказала Мира. — Он пришел ночью.
Я села рядом с ней на пол, положила руку ей на спину. Она не дернулась. Тень смотрела на меня, и до утра оставалось три часа, и мне нужно было работать.