В конце мая Китти рожает первенца и погружается в глубокую депрессию. Из больницы ее не выпускают – странные вспышки ярости. Неконтролируемые. Она плачет и умоляет вызвать отца, он едет ее проведать, но она бросается в него предметами и рыдает пуще прежнего.
– Я порчу все, к чему ни прикоснусь, – говорит он в поезде по дороге на озеро Джордж. – Китти – невинное дитя. Я смотрю на нее, смотрю на тебя и чувствую себя преступником.
– При чем тут я?
В его глазах – пустота.
– Я старик. Я никогда не смогу быть тем, кто тебе нужен.
Я изумленно смотрю на него и понимаю то, что он говорит, не говоря, – ребенок, малыш, которого я хочу и которого он бесконечно откладывает.
– Не сваливай все в одну кучу, – говорю я. – За Китти хороший уход. С ней все будет в порядке.
Он отворачивается. Поезд грохочет. Дальше мы едем без слов. Жизнь повинуется тиканью заводного механизма.
Он вскрывает конверты с письмами Элизабет, в которых она присылает свежие новости о состоянии Китти.
– Без улучшений, – говорит он с лицом, искаженным чувством вины. Похоже, он злится, что я не разделяю его мучений.
– Я ничем не могу помочь, – говорю я, и его раздражает, что я могу быть так бессердечна и так послушна судьбе, когда на самом-то деле (пусть прямым текстом он этого и не говорит) именно я стала причиной развала его семьи.
Он сообщает, что пригласил на озеро свою бывшую секретаршу Мэри Рэпп. На два с половиной месяца.
– У нас так долго никто не гостит, – говорю я.
– У них нет денег. С тех пор, как ее муж на войне отравился газом, он не работает.
– Они приедут вдвоем?
– Только Мэри.
– А как же их двухлетка?
– Она тоже приедет. – Он бросает на меня быстрый взгляд. – Джорджия, тебе будет полезно попробовать пожить с ребенком.
«Он хочет меня проучить» – вдруг приходит мне в голову мысль – прежде, чем я успеваю ее остановить. Меня пронзает гнев.
Не проходит и недели, как они приезжают. Мэри была его помощницей в «291». За годы знакомства он сделал дюжину ее портретов (не слишком целомудренных), и я никогда особенно не доверяла необычной близости, которую между ними замечала. Она могла вдруг как бы между делом сказать что-то такое, что напомнило бы мне, что она была в его жизни задолго до того, как в ней появилась я. Ее девочку я невзлюбила в первую же секунду, как только увидела. Кошмарный белокурый чертик в платьице – первоклассная плакса, чьи рыдания способны разбудить и мертвого. Стиглиц над ней так и трясется. На второй день после их приезда она сидит за завтраком у него на коленях, и он кудахчет от радости, глядя, как чудовище хватает ручонками его тост и сжимает, пока масло не начинает лезть сквозь поры в хлебе и размазываться по ее пальцам, после чего она заталкивает все это себе в рот. Он вытирает ей подбородок, и она роняет голову ему на грудь, устраивается поудобнее – кухня, семья, нежные ароматы завтрака еще витают над плитой. Ведь это была моя мечта. С его стороны это ужасно. Подло – вот так играть с этим. Как будто бы я – очередной его ученик, очередной Стренд, которого надо осадить, потому что он зарвался и просит слишком многого.
Стиглиц смеется, когда она протягивает руку, чтобы подергать его усы, потом она резко дергает ногами и едва не опрокидывает апельсиновый сок. Извиваясь, сползает с его колен и выбегает из кухни. Где-то в прихожей хлопает дверь, слышен мягкий голос Мэри: «Ивонн, надо вести себя хорошо». В ответ девочка разражается воплем.
– Просто очаровательная, – говорит мне Стиглиц. – Правда? Это же надо, чтобы настолько маленькое существо производило такой тарарам. Прямо двадцать котов на заборе. Просто потрясающе.
– Избалованная соплячка.
Он оглядывается на меня.
– Ну, это ребенок, как же иначе.
– Ерунда. Не все дети так себя ведут.
Я встаю и выхожу из кухни.
Я принимаю решение, насколько это возможно, избегать общения с ними. Я объясняю это ему четко и ясно. Я буду подавать еду. Мэри может потом убирать со стола. А если ей вздумается занимать нашу домработницу купанием ее ребенка перед сном (последние два вечера так и было), тогда пускай сама моет посуду. Я не стану приглашать ее после ужина побеседовать в гостиной об искусстве или политике. Она – его гостья. Это строгое условие. Не моя.
Я разъясняю ему все это и вижу, что веки его странно подергиваются – с ним это бывает, когда я говорю с ним слишком жестко и он не может со мной справиться или возразить, потому что знает: лучше даже не пытаться меня переубедить.
Однажды вечером, в разгар его спора за ужином с Розенфельдом, который только что приехал, он рьяно доказывает, что жизнь, которую мы проживаем каждый день, это не Жизнь, я вдруг задумываюсь: интересно, что бы с ним произошло, если бы как-нибудь утром он проснулся и столкнулся с незаполненными часами, если бы он не забивал все свое время планами, списками, проектами, нарочитой занятостью, написанием писем, разговорами, ужасными детьми других людей. Если бы просто посидел наедине с тишиной.
Это недобрая мысль – я понимаю. И она связана не столько с ним, сколько с тем, какими стали теперь повседневные обстоятельства нашей летней жизни: наши двери распахнуты для всякого, кому вздумается вдруг заявиться.
Он говорит об идее продолжения серии с облаками…
– Облака по природе своей выражение чего-то такого, что одновременно эфемерно и неопровержимо реально. Но лишь случайное столкновение облаков, света и неба вызывает то самое чувство – у него должно быть какое-то особое слово, вам не кажется? То особое ощущение чего-то одновременно преходящего и вечного, которое способно выразить лишь искусство.
Мэри слушает внимательно, с кухни доносится тихое позвякивание тарелок и кастрюль, домработница начинает мыть посуду. Обычные звуки. Ничего особенного. Тихо.
Слишком тихо.
Я вскакиваю – стул с грохотом опрокидывается у меня за спиной, – выбегаю в коридор и бросаюсь вверх по лестнице. Стиглиц окликает меня. Я преодолеваю ступеньки по две сразу, несусь по короткому коридорчику к ванной.
Распахиваю дверь и вижу ее там, лицом вниз, светлые волосы пышным облаком под водой. Я хватаю ее за плечо и дергаю вверх так резко, что она содрогается, изо рта фонтаном брызжет вода. Девочка давится, закашливается, вода для купания заливает мне лицо, блузку, стены вокруг, пол, и тут ее глаза резко раскрываются, необыкновенно широко. Она задыхается, мечется, хватает ртом воздух, размахивает маленькими кулачками, и я удерживаю ее на руках и легонько похлопываю по спине, пока вода не перестает выплескиваться из горла.
Я слышу, как они приближаются, Мэри с лестницы выкрикивает имя дочери. Девочка рыдает, шмыгает, и на секунду я прижимаю ее к себе – прекрасное дитя, которое я спасла, прижимаю к себе ее пухленькое пропитанное водой тельце – эту теплую буйную жизнь.
– Ты же чуть не утонула, невозможное ты чудовище, – нежно говорю я, убирая ей волосы с лица.
Она смотрит на меня – крошечные ресницы дрожат, маленькие глазки притягивают меня. Я ее отпускаю.
Никакого ребенка не будет. Не потому, что я не смогу на это пойти, а потому, что он этого не захочет. Ни следующим летом. Ни когда-либо еще.
Я вытираю с пола остатки воды и открываю слив в ванне.