Я с головой ухожу в работу.
Свои вещи я содержу в чистоте и безликом порядке, ни единого вопроса, ни одного дюйма в комнате, который можно было бы как-то интерпретировать. Я пишу лишь те формы, которым можно дать название. Пишу озеро и называю картину «Озеро». Пишу авокадо в салфетках и просто на фоне белой ткани. Пишу натюрморты. Виноград. Инжир. Вещи, которые существуют. Отвернувшуюся лилию-каллу. Только предметы как они есть.
Он печатает портреты Бек, которые делал прошлым летом, игриво помещая ее худые ягодицы в разнообразные оттенки света и тени под рябью воды. Он ими очень доволен, пишет ей об этом письма. Однажды, застав меня за чтением нескольких предложений, которые он оставил на столе подсыхать, – излияние похотливой подростковой фантазии, – он выхватывает у меня листок.
– Так нелепо, – говорю я. – Тебе повезло, что она мне нравится.
– Я бы не сказал, что мне повезло, – говорит он. – Это лето тянется безрадостно.
– В этом тебе некого винить, кроме себя самого.
Чтобы доказать ему, что мне все равно, я предлагаю ему пригласить Бек в гости. Я счастлива видеть ее – глупышку Бек, – она кружится по дому, безмятежная вспышка восхитительного солнечного света, и присоединяется ко мне в моей ненависти по отношению к Мэри и ее мерзкой девчонке. Похоже, она простила мне тот ужасный вечер прошлой осенью. Мы катаемся на лодке по озеру и по очереди садимся на весла.
– Я бы младенца не вынесла, – безо всякого выражения говорит она мне однажды. – Отвратительно, что из них вечно что-то льется и сверху, и снизу, да еще этот запах дерьма и прокисшего молока.
Она рассказывает, в какой приходит ужас, когда ее «женские дела» не начинаются вовремя, если Пол был недостаточно осторожен.
– Это ужасно, да? – продолжает она. – Не хотеть младенца. Я ведь должна его хотеть. Знаю, что должна. – Она вздыхает. – Вообще, он очень похож на Стиглица. То одно ему не так, то другое, вечно чувствует, что сделал недостаточно, и хочет, чтобы я ему говорила, что он сделал достаточно, вообще постоянно чего-то ему не хватает, что-то все время не так. Но когда он уезжает по делам, я чувствую себя такой одинокой и никому не нужной.
– Оторви-ка мне полоску от той наволочки, пожалуйста.
У нас над головами гудит мошкара, я отмахиваюсь от нее. Бек отрывает тонкую полоску ткани. Я вбиваю колышек молотком для крокета и подвязываю ветку.
– Но иногда при нем бывает даже хуже, – продолжает она. – Когда он вроде бы рядом, но настолько погружен в работу или еще во что-нибудь такое важное, получается, что я занимаю в его мыслях не больше места, чем шторка для душа, а это, по-моему, даже хуже – быть с кем-то и при этом чувствовать себя чуть ли не более одинокой, чем когда ты одна.
Она спрашивает, понимаю ли я, о чем она.
И тогда я ей отвечаю. Мне невыносимо здесь находиться, когда в доме творится такое. Всего как будто через край: шума и суматохи, его тревоги по поводу Китти, его помешательства на ребенке секретарши, отказа от того ребенка, которого хочу я, и его склонности думать, будто он знает меня лучше, чем я знаю себя сама.
– Это изматывает меня, – говорю я.
Бек кладет ладонь мне на плечо.
– Мне так жаль, Джорджия.
Я качаю головой. Все это уже чересчур. Слишком много народу в доме. Включая ее саму. Но этого я ей не говорю.
В тот же день, услышав их с Мэри голоса в соседней комнате, я вхожу и говорю, что мне нужно обсудить с ним кое-что наедине.
Он поднимается со мной на второй этаж и садится на край кровати. Глаза его подергиваются темной завесой печали, когда я пытаюсь ровным голосом до него донести, что, если я поеду проведать наших друзей, Шоффлеров, в Мэн, от этого всем будет только лучше. Они тут смогут вволю развлекаться. Он сможет носиться с этой избалованной девчонкой и обхаживать свою секретаршу. И сколько угодно возиться со снимками грудей и аппетитных ляжек Бекалины.
– В чем ты меня обвиняешь? – прерывает он мою речь.
– Всем будет проще, если я уеду. С работой у меня этим летом полный провал. Ты сам это сказал.
– Я ничего такого не говорил.
– Ты назвал тот пейзаж трагическим.
– Это была одна картина. Трагическими могут быть мои облака, но твои работы рождаются не для такого эффекта.
Я сержусь, потому что он – опять! – говорит мне, кто я такая.
– Для меня будет лучше на некоторое время уехать.
Он сидит на краю постели и выглядит маленьким и жалким, кажется, будто нечто невидимое уселось ему на плечи, давит на них, прижимает к земле.
Я аккуратно сворачиваю блузку и укладываю ее в чемодан, потом разглаживаю места, где она морщинится. Они собираются снова, эти морщинки, я прижимаю их рукой, расправляю, пока не начинаю чувствовать под ними ребристое дно чемодана. Мне хочется плакать.
– Моя любовь уезжает вместе с тобой, – говорит он.
Одна из прекрасных ничего не значащих фраз, к которым он прибегает, когда мы оказываемся в точке вроде этой.