К книге
ДжорджияЧасть вторая. XI
50%
Часть вторая. XI
31

В день открытия выставки мы поднимаемся на лифте на последний этаж Галерей Андерсона. Я беру каталог и предоставляю Стиглицу улаживать деловые вопросы со щегольски разодетым Кеннерли. Проходя по залам, где на стенах, обитых красным плюшем, развешаны сто моих работ, я чувствую, как что-то во мне успокаивается.

Тут и абстрактные рисунки углем, которые я сделала еще до знакомства с ним, и акварельные пейзажи – каньон и небо, и музыкальные вещи, и работы маслом, сделанные в Нью-Йорке. В зале необыкновенно тихо. Стиглиц и Кеннерли – в дальнем конце галереи, ближе ко входу, явились еще несколько мужчин, звучат их приглушенные голоса, и я снова не могу избавиться от чувства, как убедительно все это выглядит: картины в рамках, не каждая сама по себе, не разнесенные подальше друг от друга, а живые части уникального и неделимого целого.

Анонс у меня в руке. «Не каталог», – настоял Стиглиц, потому что это слово вызывает в сознании мысль о махровом элитизме, который так ненавистен ему во всех музеях.

АЛЬФРЕД СТИГЛИЦ

представляет

сто картин

масло, акварель,

пастель, графика

американской художницы

ДЖОРДЖИИ О’КИФФ

Картины перечислены просто по номерам и датам. Названий нет. Я начинаю ощущать на себе вес их значения, оно накатывает на меня волной: то, что я сделала, то, ради чего работала. Голос Стиглица в дальнем конце галереи становится громче. По коже пробегают мурашки радости. Может, вот о чем он пытался мне сказать: неважно, что писали обо мне раньше, ведь никто не сможет теперь, глядя на мои работы, не увидеть их такими, какие они есть.

Я смотрю в дальнюю часть зала и нахожу его. Он больше ни с кем не говорит, смотрит на меня не отводя глаз, только на меня и никуда больше.

Пятьсот человек за день поднимаются на лифте и разливаются по Галереям Андерсона. К концу второго дня меня мутит, болит голова, и конечности промерзают изнутри. Я умоляю его не заставлять меня туда идти, позволить остаться дома – и наконец заболеваю достаточно для того, чтобы заслужить это право.

– Грипп, – провозглашает он. – Вот к чему приводит волнение перед выставкой.

Я остаюсь в квартире одна, работаю, читаю и стараюсь не думать о рецензиях, которые уже начали появляться.

Он приходит после обеда с тремя, которые вышли за один только этот день. Он в восторге – едва переступает порог, а я уже чувствую, как от него с гулом разлетаются искры, и я невольно ежусь и отстраняюсь от газет, которые он мне протягивает. Его возбуждение слишком всепроникающее, слишком густое.

– Джорджия, ты должна это прочитать. Сейчас же – и на одном дыхании.

– Я думаю, не стоит мне забивать голову рецензиями.

– Очень даже стоит. Вот эту я тебе почитаю вслух.

Он рывком раскрывает газету и начинает:

– «Джорджия О’Кифф – художница, которую наверняка станут называть…»

– Нет, – перебиваю я.

Протягиваю руку, он передает газету мне, потом вручает еще одну – с триумфальным блеском в глазах. Он ведет пальцем по строчкам абзаца, я слежу за кончиком пальца, вглядываюсь в слова. Меня хвалят – да, оглушительно хвалят. Но каждый, один за другим, поддакивает статье Хартли.

Эти их словечки: обнаженность, пронзительность, чувственность, извечная женственность.

Я чувствую, как лицо заливает жаром, щеки горят. Они меня обесценивают, эта свора мужчин в галстуках-бабочках, втискивают меня в рамки чудовищных фривольных выражений. Каждое их замечание о моем искусстве отсылает к телу той женщины на фотографиях.

Я хочу этого не замечать – отчаянно хочу. Пусть слова пронесутся сквозь меня, пролетят надо мной будто пыль. Пусть они не значат вообще ничего. Я толкаю газеты по столу обратно к нему.

Он смотрит на меня с изумлением.

– И ты еще недовольна?

– По-твоему, я должна быть довольна?

– Джорджия, это восторженные отзывы на твое искусство, – говорит он. – Чего тебе еще нужно?

Мое молчание лишь разжигает его гнев. Он обрушивает на стол баночку со скрепками, встает и выходит из комнаты, а я сижу совершенно неподвижно и пытаюсь понять, почему баночка со скрепками вообще оказалась на обеденном столе. Кто был настолько рассеян, чтобы не убрать ее обратно на письменный стол, где ей и место? Я сижу и не свожу глаз с тонких изящных завитков из стали, которые лежат перемешанные в этой банке. Дышать тяжело.

Он возвращается в комнату.

– Джорджия, чего тебе не хватает? – спрашивает он мягче.

– Поговори с ними, – говорю я.

– С кем?

– Для тебя они сделают что угодно.

– У критиков своя голова на плечах.

– Не всегда.

– И что же я должен им сказать?

Одна скрепка лежит на столе, я только сейчас замечаю. Видимо, выскочила, когда он грохнул о стол банкой. Я подбираю ее, ухватываюсь за одну петлю и разгибаю.

– Скажи им не писать таких глупостей. Все, что они говорят, отсылает к ней – к химере с твоих фотографий: будто бы мои картины написала она, ты же не можешь этого не видеть.

– У тебя расшатались нервы.

– Не говори со мной с таким пренебрежением.

У него изумленно расширяются глаза.

– Я художница, Стиглиц. Весь этот бред про извечную женственность, глубинную женскую суть, пронзительность и исповедальность – полнейшая чушь, которой они порочат мою работу. Обесценивают все, что я пытаюсь сделать. Ты говоришь, что я не должна позволять подобным высказываниям вредить моему искусству. А они, представь себе, вредят. И всегда будут вредить. Как же иначе? Ты должен их вразумить.

Он смотрит на меня отчужденно. Это совсем на меня не похоже – сказать так много за один раз, но сейчас все между нами опрокинулось, вывернулось наизнанку, встало вверх ногами, и это совсем не похоже на него: он спокоен и неподвижен, ничего не говорит, его окаменевший взгляд обращен на мое лицо.

– Ни одного мужчину никогда не обесценивали так, как они обесценивают сейчас меня – убежденные в том, что имеют полное право это делать, – говорю я. – Ты просишь, чтобы я смирилась? Вот с этим? А потом, для полноты картины, говоришь, что я сама виновата в том, что это вызывает у меня такие чувства?

– Я не об этом говорю.

Он именно об этом говорит. У него такое выражение лица, что у меня в груди что-то лопается, такое выражение лица, будто я омерзительна и он не вполне понимает, я ли это вообще. Я разогнула уже все завороты скрепки. Получился один тонкий прямой отрезок.

Наконец выставка заканчивается, во всех отношениях успешно. Двадцать картин продано за три тысячи долларов, нам хватит этих денег на целый год. Спустя два месяца в Галереях Андерсона выставляется сто шестнадцать его фотографий. Музыка облаков, яблоки под дождем, тополя и ветхая лачуга на холме у озера, портреты Розенфельда, Джона Марина и меня, шесть изображений обнаженного тела Бек Стренд.

Предыдущая главаГлава 31 из 62Следующая глава