– Крони был сражен наповал! – восклицает Стиглиц, когда гости расходятся. – Фотографии его просто убили! Он в них влюбился.
– Разве ты не этого хотел?
– Конечно, но это оказалось слишком легко. Прямо-таки магия. Ты видела, как быстро это произошло?
Я киваю. Я уже приступила к уборке. Мою грязные бокалы, натягиваю ночную рубашку, вешаю платье. Окунаю щетку в банку с зубным порошком, чищу зубы, сплевываю, полощу рот.
– Я была рада повидаться с Эдвардом, – говорю я. Интересно, я осознаю, что говорить о нем – жестоко?
Стиглиц смотрит на меня, глаза – пустые.
– Я видел, что ты с ним беседовала. Что он такого тебе говорил?
– Просто сказал, что ему понравились твои фотографии – и мои картины.
– В одном его мизинце таланта больше, чем во всей моей жизни, и меня ужасно огорчает, Джорджия, что он продался. Для него теперь важны лишь деньги.
– Он говорил сегодня, что хочет вернуться обратно к семье в Вуланжи.
Стиглиц фыркает.
– Бабий треп и суета. Он хочет стать звездой рекламы.
Я с ним не согласна, но не спорю. Гнев Альфреда на Эдварда Стайхена, похоже, прямо пропорционален тому, насколько болезненно близки они были когда-то. В хорошие годы галереи «291» Эдвард был юным протеже Стиглица – одним из самых преданных и обожаемых. Когда Стиглиц запустил журнал Camera Work, Эдвард стал автором первой обложки. Они были неразлучны. Но потом Эдвард вырос: он вступил в войну, в которую Стиглиц не верил, руководил аэрофотосъемкой для союзников, а теперь ходят слухи, что он нацеливается на пост в Condé Nast, что, по мнению Стиглица, уже окончательное торгашество. Мне Эдвард всегда нравился – его приветливая полуулыбка и сила, которая ощущалась во всем его лице. А еще глаза, проницательные, но добрые. Он спокойно сносит все гневные тирады Стиглица и обходится с ним всегда с такой добротой, почтением и вниманием, как если бы это был его стареющий отец. Уважительное отношение Эдварда к человеку, который был когда-то его учителем, похоже, нимало не меняется, но у него сильная воля, и он никому не позволяет сбить его с пути. Однажды, столкнувшись с ним на открытии какой-то галереи, я обмолвилась об этом.
– Вы всегда таким были, Эдвард? – спросила я. – Таким уверенным в себе и в то же время исполненным сочувствия к другим?
– Я слишком много повидал на войне, – просто ответил он. – Слишком много ее последствий. Сожженные деревни. Дети. Подобные вещи, если их увидеть, определяют дальнейший курс твоей жизни, и никто – даже несравненный Стиглиц – уже не сможет тебя с этого курса сбить.
Он улыбнулся, голос его был печален, но в нем ощущалась такая ясность, что мне захотелось коснуться ее рукой.
Наступает ночь, мы со Стиглицем лежим рядом на наших сдвинутых вместе кроватях, моя – в лунном свете, и дыхание его становится все глубже, приближая сон, я перебираю в памяти события этого вечера: замечания Эдварда о моих работах, выражение лица Крони, как он и другие не могли оторвать изумленных глаз от фотографий, и в эти минуты, лежа в постели, я осознаю, что нас уже подхватило и закрутило в молчаливом перевоплощении мира, неотъемлемой частью которого мы были.