К книге
ДжорджияЧасть первая. XIV
29%
Часть первая. XIV
18

На протяжении нескольких следующих недель на озере одни родственники уезжают, другие приезжают – семейный гомон, ссоры, планы. Я потихоньку даю восьмифунтовому терьеру-террору Сельмы кличку Рвач – Стиглиц меня полностью поддерживает. Его племянница Элизабет доверяет нам тайну. Она влюблена в садовника, человека с вытянутым лицом, которого зовут Дональд Дэвидсон. Он без гроша за душой, без каких-либо честолюбивых планов, сорокалетний и разведенный, но она утверждает, что между ними любовь и весной они поженятся. Родителям – серьезному брату Стиглица, врачу по имени Ли, и его покладистой жене Лиззи – эту сенсационную новость Элизабет сообщить пока не успела.

– Дядя Альф, – твердо говорит она, – ты должен хранить мой секрет, ведь я-то, – она кивает головой в мою сторону, – твой сохранила.

– Он сохранит твой секрет, Элизабет. – Я смотрю на него строго. – Правда?

Это наигранная строгость, он понимает, и мы все трое хохочем, но тут из-за угла веранды появляется Сельма, метя пол семнадцатью фунтами оборок на платье.

– И из-за чего же такой шум? – высокомерно интересуется она.

– Да мы говорили, что твоя юбка не слишком-то тщательно метет, – Стиглиц указывает карандашом на паутину и двух мертвых мотыльков.

– Ты, как всегда, невыносим.

– А ты, как всегда, что-то из себя строишь, дорогая Сел.

Сел, как никто другой, умеет в два счета испортить Стиглицу настроение, и я его понимаю. Из всех его родственников она единственная, кого я не выношу: одного ее присутствия довольно, чтобы я почувствовала, как сильно его мир отличается от моего.

Когда она уходит, Стиглиц говорит:

– Моя сестра – ходячее и мычащее подтверждение того, насколько безнадежен хаос, в котором погрязла Америка: не в состоянии принять ничего нового, цепляется за какое-то былое величие.

– Да она же пустышка, – возражает Элизабет, – и не заслуживает такого внимания с твоей стороны, дядя Альф.

Я здесь хорошо пишу. Выхожу из дома, сажусь в траву и делаю акварельные наброски шиповника, который растет у шпалер. Я чищу яблоки и собираю виноград. Когда приходится возвращаться в дом ради долгого дневного обеда, я вожу ложкой по поверхности супа – по-моему, для супа сейчас слишком жарко. Вся эта пища… Я молчу, слушаю вполуха – мысли возвращаются к наброскам, которые я делала утром.

К концу третьей или четвертой смены блюд опускаю вилку на край тарелки – короткое звяканье останавливает Стиглица посреди жаркой беседы с братом Ли. Он бросает на меня взгляд. Я отвечаю слабой улыбкой, он отводит глаза, и они продолжают разговор. С тех пор как приехал Ли, они говорят об Оуклоне и о том, сколько стоит его содержание: налоги, страховка, ремонт, все в таком духе. Дом принадлежит семье более сорока лет, но Ли, на плечах которого лежит бо́льшая часть расходов, говорит, что, возможно, дом все же слишком большая роскошь для его кошелька. Собачка Сел прибегает понюхать мои икры. Я потихоньку ее пинаю. И тут Ли меня спрашивает:

– Сколько вы планируете пробыть в Нью-Йорке, Джорджия?

Все за столом замирают. Неловкое молчание. Элизабет откашливается. Я стараюсь не смотреть на Стиглица. Смотрю на Ли.

– Я должна вернуться в Техас к началу учебного года, осенью.

Я улыбаюсь и встаю из-за стола. Наклоняюсь для беглого поцелуя в пухлую щечку Хедвиг, киваю всем остальным и направляюсь к лестнице, иду медленно, пока до меня не доносится звук отодвигаемого стула Стиглица, его шаги у меня за спиной. Я оглядываюсь через плечо. «Поймаешь?» – произношу одними губами. Он протягивает руку, чтобы схватить меня за рукав, но я быстрее, я бросаюсь бежать, ноги у меня легкие, почти бесшумные, я преодолеваю по две ступеньки разом и по коридору бегу к его комнате. Он не отстает. Ловит меня у самой двери, увлекает внутрь. Прижимает к двери, мы трясемся от хохота, он впивается руками в пояс моей юбки, расстегивает воротник блузки, целует мне горло, грудь. Я ощущаю бедром его твердость сквозь брюки, дверь подрагивает, тихонько гремит в своей раме.

– Тс-с-с, – шепчу я. – Услышат.

– Мне плевать, что там они услышат.

Мы занимаемся любовью под ярким солнечным светом, его лицо надо мной, я подношу подушку к губам, зажимаю ею свой крик, и вот мы лежим, когда все позади: влажная кожа, солнечный свет проникает внутрь, занавески вздымаются и опадают.

Дни становятся короче. Небо теперь того крахмально-гладкого синего цвета, какой приходит лишь к концу лета. Однажды он будит меня рано утром, и мы идем гулять. Воздух меняется, он теперь куда прохладнее, и освещение тоже другое: каждый силуэт, каждое дерево, крыша, холм, дом, озеро, дорога – все будто отодвинуты друг от друга, каждый очерчен отдельно, четкими линиями, цвета – напоенные влагой, насыщенные.

Мы идем, и я рассказываю ему, как в студенческие годы покрыла холст толстым слоем белил, оставила высохнуть и после нарисовала картину поверх этого слоя. Спустя несколько дней, увидев эту работу все еще стоящей на мольберте, я была поражена сиянием, которое проникало сквозь изображение. Сама по себе картина была ничем не примечательна, но вот эта светящаяся глубина все меняла.

Он слушает, непривычно притихший, размышляет.

– Ты – как раз такая белизна, – говорит он наконец.

Я смеюсь.

– Нет-нет, я серьезно. Пронзительность твоему искусству придает та самая чистота зрения. Неописуемое чувство жизни. Тебя не переучили, да и то, чему пытались научить, ты по большей части не принимала, поэтому в твоих лучших работах проявляется суть того, что ты собой представляешь и как чувствуешь.

Под ногой с хрустом ломается палочка. Его слова звенят во мне – кажется, я тону. В твоих лучших работах. Я сама понимаю, когда чего-то не хватает. Взгляну на то, что нарисовала, и сразу вижу: не получилось – и рву картину за то, что она – подражание, или за то, что в ней нет равновесия. Но как отличать хорошее от лучшего? Я хочу этому научиться – хочу видеть так же, как видит он.

Стиглиц в то утро выглядит озабоченным, какая-то мысль его гложет. Мы идем к озеру и лежим на берегу, я опираюсь на валун.

– Не больно? – спрашивает он.

Я улыбаюсь. Есть во мне такие странные черты, которых я сама не могу себе толком объяснить, и среди них – то, как я люблю твердые поверхности. Он смотрит мимо меня, на воду.

– Джорджия, если бы ты весь год могла заниматься чем захочешь, что бы ты стала делать?

– Рисовать.

– Ты уверена?

– Да.

– И даже необходимость иметь дело с абсурдом тебя бы не остановила?

– Например, с тем абсурдом, который носит шерстяную накидку? – я легонько давлю босой ступней ему между ног. Чувствую его там.

– Не буди этого разбойника. Он придет за тобой.

– Пускай.

– Ты хочешь остаться, Джоржия?

– Ты имеешь в виду в Нью-Йорке?

– Да, на год в этой студии. Все твои бытовые расходы будут оплачены.

– Кем же? Тобой?

– Нет, но у меня есть договоренность.

– Звучит таинственно.

– Я нашел мецената, который готов платить за твое жилье и питание. Главное – у тебя будет возможность ни о чем не беспокоиться и писать.

– А мы? – спрашиваю я.

– Это не главное.

Я смеюсь.

– Неужели?

– Я много думал об этом, – говорит Стиглиц. – Тебе нужно время и пространство для развития. У тебя сильное зрение, но тебе необходимо развивать мастерство в работе маслом. Твое творчество не будут воспринимать серьезно, пока ты не освоишь масло. И ты это знаешь.

Целый год – это головокружительный подарок, такой отрезок времени. Я чувствую, как осознание распространяется по всему телу. Сколькому можно научиться за год. Сколько можно сделать.

– Я хочу именно этого, – говорю я.

– Ты точно знаешь?

Облака смещаются, солнце рикошетом отскакивает от воды, задевает глаза.

– Да.

Предыдущая главаГлава 18 из 62Следующая глава