Чудесным теплым майским днем поезд привез меня в Маццоло. Приехала я одна. Лючия осталась с Джино: тот боялся, что если отпустить нас вдвоем, мы уже не вернемся. Или, что вероятнее, вернемся, но без денег. Возражать я не стала, однако настояла, чтобы во время моего отсутствия Лючия оставалась с Мариной.
Продавать «Парадизо» я не собиралась. Я хотела разорвать договор, который заключила тетка, а затем забрать из Помаццо Лючию и увезти ее домой, даже если бы для этого пришлось бежать посреди ночи.
Джино, разумеется, будет возражать. Станет угрожать мне. Потребует денег, но ничего не получит. Без моего согласия дом он не продаст – это я выяснила в библиотеке, где несколько дней просидела над юридическими справочниками, изучая нужные разделы.
Такси проехало по Северной дороге, мимо старых ворот «Кашины Маркезини», и наконец остановилось перед «Парадизо». Когда я открыла дверцу машины и услышала визг циркулярной пилы в мастерской Поззетти, меня охватило такое облегчение, что я на секунду замерла, собираясь с мыслями.
Я обернулась в сторону Маццоло, куда уходила Северная дорога, потом поглядела на юг, в направлении Пьеве-Санта-Клары, на запад, на мастерскую Поззетти, и, наконец, на восток, где стоял «Парадизо», и вдохнула чистый весенний воздух. Я вернулась домой.
Поззетти встретили меня тепло и предложили остановиться у них, но я решила, что лучше переночую в родном доме. Мне не терпелось очутиться в знакомых стенах.
«Парадизо» с его закрытыми ставнями и заброшенным огородом напомнил мне «Кашину Маркезини» после смерти Амилькаре. Виноградные лозы опустились почти до земли, огород дзии Мины заполонили сорняки, пробившись даже сквозь пленку. Зато каштан покрылся сахарной пеной цветов, а на ветке, где когда-то висели качели, свила гнездо цапля.
Я долго простояла во дворе, наслаждаясь знакомой картиной. Даже сейчас, несмотря на всю свою запущенность, «Парадизо» был прекрасен, и его потускневшие стены блестели на солнце.
Запасной ключ лежал на своем месте, ровно там, где его всегда прятала мама, – под цветочным горшком в сарае. Наверное, мама и была последней, кто брал этот ключ в руки.
Из пристройки вынесли часть вещей. Наши кухонные стулья составили в углу. Рядом стояла лопата и тачка с мешком перегноя. Я прошла в постирочную, мимо сложенной отцом печки, старых каменных умывальников и стиральной машинки. Прислушиваясь к гулкому эху собственных шагов по терракотовой плитке, я вдыхала запахи штукатурки, крахмала и мыла.
Я прошла на половину дзии Мины, распахнула ставни на кухне, и ее залил нежный весенний свет. Здесь все осталось таким же, как до моего отъезда, – маленький алтарь никто не тронул, а с потолка по-прежнему свисали косы блестящих коричневых луковиц. На сушилке стояли две кастрюли и металлическая миска.
Обстоятельства тетиной смерти по-прежнему не давали мне покоя, вот и кухня теперь показалась мне излишне, словно напоказ прибранной, однако я вспомнила совет Поззетти: не стоит ставить под сомнение слова врача о том, что тетя умерла от инсульта. Лучше думать, что дзиа Мина упокоилась с миром и навеки воссоединилась со всеми, кого ей так не хватало. Я надеялась, что так оно и есть и что Господь, в которого она так пылко верила, не забудет все сделанное ею добро. Вот бы только ее хорошие поступки – а их было немало – перевесили то, как она отравила солдат, когда те, сидя со мной за одним столом, выпили свою смерть.
Я долго так просидела, наслаждаясь чудесной тишиной. Наверху не шумели соседи, никто не двигал стулья и не орал. За стеной не ругались Бьянки. На улице не сигналили машины и не гремели крышки мусорных баков.
Закрыв глаза, я представляла, как Лючия играет на крыльце или прячется в саду и зовет меня. Для нее я повешу на каштане новые качели. А потом она подрастет и начнет ездить в деревню на велосипеде, прямо как я когда-то.
Мечты о безмятежной жизни в «Парадизо» – без Бьянки, без ссор, зато с простыми удовольствиями, когда ешь то, что вырастил сам, когда срываешь с деревьев мясистые сочные персики, – наполняли меня спокойствием и решимостью.
Я промечтала до тех пор, пока свет за окном не стал меркнуть. Небо сперва расцвело оранжевым и сиреневым, а после подернулось сумеречной синевой. Над деревней повисла слабо мерцающая дымка – там загорелись недавно установленные уличные фонари.
Спальня дзии Мины, как и кухня, казалась чересчур прибранной. Постель кто-то застелил, но белье было свежее, на нем еще явно не спали. На тумбочке возле кровати стояла бутыль освященной воды, когда-то принесенная доном Амброджио. Все остальное исчезло.
В ящике комода, под старомодными панталонами, я отыскала большой коричневый конверт, а в нем – свидетельства о рождении и смерти тетиных детей, всех моих рано ушедших двоюродных братьев и сестер. В четырех бумажных свертках были спрятаны детские волосики. Каждый сверток был перевязан ниткой и подписан: Одетта, Оресте, Саверио, Марта. Рядом лежало полдюжины молочных зубов – скорее всего, принадлежавших Эрнесто.
Еще в ящике хранились фотографии. Первая – относительно свежая, сделанная Сальваторе, у меня такая тоже имелась. На ней мама с тетей сидели за столом под виноградными лозами. Дзиа Мина тогда настояла, чтобы снимок сделали именно там и чтобы они с мамой обязательно сидели. Даже в зрелом возрасте она так и не перестала стесняться собственного роста.
Следующую фотографию я тоже когда-то видела – правда, очень давно. Там были работницы в широкополых шляпах на рисовом поле и среди них дзиа Мина, на голову выше остальных.
Третья фотография оказалась незнакомой. Мне улыбался молодой мужчина лет двадцати. Я решила, что это дядя Аугусто, но, перевернув снимок, обнаружила дарственную надпись: «Моей любимой Терезе. Считаю дни до нашей следующей встречи. Твой Луиджи». А ниже, в углу, было пририсовано сердечко, а в нем держались за руки две фигурки, мужчина и женщина.
Я снова перевернула снимок и вгляделась в лицо незнакомого парня, а затем опять перечитала надпись. Это был не дзио Аугусто. Это был мой папа.
Он позировал так серьезно, как будто аж дыхание задержал, а волосы расчесал до того тщательно, что я даже бороздки от расчески разглядела. Да, это совершенно точно папа, просто при параде. А мама-то думала, что потеряла эту фотографию, но не могла понять когда.
Впервые после папиной смерти я смотрела ему в глаза, и сердце у меня разрывалось то от глубокой тоски, то от радости, что мы с ним снова встретились. Глядя на папу, я видела себя и Лючию. Я смотрела на него долго-долго, а потом вдруг рассмеялась. Надо же, папа столько лет прятался под панталонами дзии Мины! Он и сам наверняка бы счел это очень забавным. Я поцеловала снимок и спрятала его себе в лиф, поближе к сердцу, прямо как мой платок с вишневой веткой, который папа забрал с собой в могилу в нагрудном кармане.
Матрас с кровати, где нашли тетино тело, убрали, но больше в комнате Эрнесто ничего не изменилось с самой его смерти. В комоде по-прежнему лежала его одежда. К этой комнате, за долгие годы почти превратившейся в святилище, я испытывала смешанные чувства. На потолке все еще темнела копоть – в вечер перед похоронами Эрнесто у нас закончились свечи и мы жгли промасленные лоскутки.
Я решила, что когда вернусь в «Парадизо», поселюсь в комнате с платяным шкафом. Она побольше, чем спальня Эрнесто, – правда, поменьше, чем тетушкина, но зато зеркала на шкафу словно увеличивают ее вдвое. Кроме того, из нее чудесный вид на холмы к востоку от «Парадизо».
В ту ночь я уснула под тихий стук весеннего дождя, а проснулась под птичье пение. Солнце просовывало пальцы сквозь щели в ставнях, словно уговаривая меня побыстрее распахнуть окна. Поля укутала невысокая, по колено, пелена тумана. На ограде блестела унизанная росой, переливающаяся в рассветных лучах паутина. Не знаю, что бы сделало меня еще счастливее, разве что возможность в придачу обнимать Лючию, но и этот момент стремительно приближался.
Я села на поезд и доехала до Кремоны. Нотариус Фурбони ждал меня в десять. Его контора располагалась в старом здании неподалеку от собора. Все свободное пространство в этом лабиринте помещений занимали папки с документами. Даже в коридоре вдоль стены тянулись шкафы, два человека там бы уже не разошлись.
От Фурбони, совсем дряхлого старика, пахло книгами и трубочным табаком, а костюм его сшили явно еще до моего рождения. Когда ему требовалось встать, он горбился и вытягивал шею вперед, как будто за пятьдесят лет сидения за столом так и застыл в одной позе. Остатки седых волос нотариуса стояли торчком в виде острого клина, а козлиная бородка топорщилась снизу таким же клином, словно отражение. Из ушей Фурбони тоже торчали пучки волос, а его седые кустистые брови цеплялись за оправу очков, поэтому, когда он говорил, очки приподнимались и опускались. Похоже, подчинялись ему разве что усы, напомаженные и завитые, прямо как изогнутые носы двух гондол.
Несмотря на почтенный возраст, нотариус сохранил живость и ясность ума. С проворством мыши лавируя между стопками папок, он тепло поприветствовал меня, принес свои соболезнования и любезно проводил в кабинет, до того забитый документами, что я даже не знала, куда себя деть.
– Пожалуйста, присаживайтесь, синьора Бьянки. – Фурбони убрал с единственного стула кипу бумаг. – Наша встреча – чистая формальность, поэтому надолго я вас не задержу. Я зачитаю последнюю волю вашей тетушки и заверю вашу подпись, после чего вы получите все причитающиеся по завещанию средства.
Не успела я сказать, что не стану продавать дом, как нотариус принялся зачитывать:
– Это последняя воля и завещание Джельсомины Понти, в девичестве Маркезини, рожденной третьего июля 1901 года.
– Маркезини? – перебила я его. – Нет, тут ошибка. Тетина девичья фамилия – Огли. Не знаю, откуда у вас там Маркезини.
Фурбони нахмурился:
– Нет, синьора Бьянки. Имя вашей тетушки при рождении – Джельсомина Маркезини.
– Мне кажется, это стоит перепроверить.
Нотариус поправил очки и стал рыться в горе бумаг на столе.
– Смотрите, – сказал он немного погодя, – вот документы вашей тетушки: свидетельство о рождении и свидетельство о крещении. В обоих указано «Маркезини», значит, это и есть ее девичья фамилия, совершенно точно. Огли – фамилия семьи, принявшей ее на воспитание. Возможно, до замужества она предпочитала представляться именно так, однако с юридической точки зрения все равно оставалась Маркезини.
Фурбони быстро показал мне документы и продолжил было зачитывать завещание дзии Мины, но я опять его перебила.
– Я не хочу ничего продавать, – сказала я.
Нотариус вскинул брови, отчего очки у него тоже поползли вверх, да так и остались на лбу.
– Синьора Бьянки, – начал он, – при всем уважении, это не вам решать. Ваша тетушка пожелала, чтобы после ее смерти дом перешел в руки покупателя. Договор уже подписан.
– Но деньги пока не уплачены.
– Уплачены еще неделю назад. Просто они находятся на моем банковском счете, так как я доверенное лицо, но суть не в этом. Ваша тетушка уже подписала договор, и вы, будучи ее наследницей, обязаны соблюсти все условия. Моя клиентка выразила свое желание предельно ясно.
– А если я не соглашусь? Я полагаю, что на закате жизни моя тетушка была не в состоянии принимать хоть сколько-то разумные решения.
Фурбони поправил очки и со всей серьезностью проговорил:
– Оспаривание завещания – процесс долгий и сложный, синьора Бьянки. С учетом всей ситуации я бы не стал вам советовать идти на такой шаг. Даже если покупатель согласится расторгнуть договор, что крайне маловероятно, это грозит вам серьезным штрафом. Синьора Бьянки, вы недавно вышли замуж. Полагаю, сумма, которую вы должны получить, вам сейчас очень пригодится.
– Синьор Фурбони, мне не деньги нужны и не участок. Мне нужен дом. Вы наверняка можете хоть как-то мне помочь.
– Синьора Бьянки, эти документы уже нельзя лишить юридической силы.
– Но вы можете хотя бы спросить покупателя, просто на всякий случай? – взмолилась я. – Он подписал договор почти год назад. Вдруг у него обстоятельства изменились? Вдруг он что-то другое решил купить и только обрадуется возможности отказаться от сделки? – Я слышала, что в голосе у меня звенит отчаяние. – Пожалуйста, синьор Фурбони, поймите, как это для меня важно. Я родилась и выросла в стенах «Парадизо» и по-прежнему считаю его своим домом. Все мои воспоминания так или иначе связаны с этим местом. Его достраивал мой отец. Если бы не сумасбродное тетино решение, я бы «Парадизо» ни за что не продала. Скажите хотя бы, кто покупатель?
– Застройщик из Кремоны. Он уже приобрел несколько объектов недвижимости в Пьеве-Санта-Кларе. Видите ли, дома в вашей деревне сейчас начали пользоваться спросом. Оттуда недалеко до вокзала в Маццоло, и…
– Застройщик? Что он сделает с «Парадизо»?
– Не знаю, синьора Бьянки. Возможно, под снос дом не пойдет, но его наверняка перестроят на современный лад. Насколько я понимаю, сейчас он очень обветшал.
Я представила, как застройщик разрушит плоды папиных трудов или даже весь дом целиком, и меня охватил ужас.
– Пожалуйста, синьор Фурбони. Просто спросите его. Прошу вас, объясните ему, как дорог мне этот дом.
Юрист вздохнул и дернул себя за ус.
– Хорошо, – согласился он. – Вижу, вам это действительно важно. Я сделаю все, что от меня зависит, но обещать ничего не могу. Заходите завтра, и я расскажу, как все прошло.
Когда я вышла от нотариуса, у меня засосало под ложечкой. Дожидаясь поезда, я вытащила папину фотографию, обвела пальцем овал родного лица и попросила:
– Помоги мне, папа.
Я успела сесть на автобус до Пьеве-Санта-Клары, и он довез меня до Северной дороги, вот только водитель забыл, что я попросила его остановиться у «Парадизо». Препираться с ним я не стала. Доехав до деревни, я купила у зеленщика охапку весенних цветов и направилась на кладбище. Я обходила могилы родных и всем оставляла по маленькому букетику – бабушке и дедушке, маленьким двоюродным братьям и сестрам, дяде Аугусто, Эрнесто, а еще папе с мамой. Перед могилой дзии Мины я замешкалась, но все же положила немножко цветов и ей, Джельсомине Понти, рожденной в 1901-м и умершей в 1962-м.
С тех пор как я узнала девичью фамилию тетки, меня терзало любопытство. Будь она кем угодно, кроме Маркезини, я бы не стала особо задумываться, но теперь обошла все кладбище, пытаясь найти кого-то с той же фамилией. Однако кроме тех Маркезини, что лежали в мавзолее, так никого и не обнаружила.
В мавзолей я последний раз заглядывала в детстве, с папой, и, судя по ступенькам и порогу, которые успели порасти мхом и дикой ромашкой, сюда уже долго никто не наведывался.
Я положила оставшиеся цветы на могилу Амилькаре Маркезини и некоторое время разглядывала его фотографию. Выглядел он старомодно, но очень красиво. Тщательно уложенные волосы словно кто-то вырезал из кости, почти как у папы на фотографии. Я вдруг поняла, что по-прежнему держу ее в руке.
Я переводила взгляд с папы на Амилькаре Маркезини, и меня охватило странное чувство – как будто земля вдруг ушла у меня из-под ног. Я опустила голову, чтобы удостовериться, что она никуда не делась, и в этот момент взгляд мой упал на выбитую в полу надпись. In Paradisum Deducant te Angeli, «Да отведут тебя ангелы в Рай».
Я снова и снова перечитывала эти слова, и чем дольше всматривалась, тем отчетливее становилось одно из них – Парадизум, Рай. Остальные слова исчезли, будто растаяли, а Парадизум превратился в Парадизо. Парадизум, Парадизо…
Я оперлась рукой о стену. Мрамор холодил кожу, и я немного пришла в себя, внезапно осознав, как сильно перехватило дыхание. Я поцеловала папину фотографию, а затем провела пальцами по надписи «Амилькаре Маркезини» и поцеловала и его портрет тоже. На стекле остался отпечаток моих губ.
– Помогите, – повторила я.
Когда у меня за спиной открылась дверь, я взвизгнула от неожиданности и напугала мужчину с точно такой же охапкой цветов.
– Грациэлла! – ахнул он.
Мы уставились друг на друга. Он смотрел на меня изумленными глазами, но, думаю, я выглядела не менее ошарашенно. Передо мной стоял Джанфранческо. Еще некоторое время он молча на меня таращился, но потом наконец взял себя в руки.
– Прости. – Он сжал мою ладонь и поцеловал меня в щеку. – Веду себя как болван неотесанный. Просто я так удивился, когда тебя увидел, да еще и тут. Ты как?
– Неплохо, – ответила я. – А ты?
– Не жалуюсь.
Он положил букет рядом с моими цветами, а затем поцеловал кончики пальцев, прижал их к портрету Амилькаре и поднес к глазам, рассматривая смазанный розоватый след.
– Это что, помада? Ты поцеловала моего отца?
– Да.
Джанфранческо улыбнулся.
– Он бы в восторг пришел, – заверил он и добавил: – Мне ужасно жаль, что твоя мама умерла. Я поздно об этом услышал, иначе приехал бы на похороны. Я даже не знал, что она болела. Просто не верится, она ведь совсем молодая была. А когда мне обо всем рассказали, ты уже переехала. – Он кашлянул. – Боюсь, до меня деревенские новости редко доходят. И про твою тетю я тоже только что узнал. Соболезную.
– Спасибо. Папа говорил, у него на этом кладбище столько знакомых, что на небесах ему одиночество не грозит. Вот и я сейчас примерно так же себя чувствую. – Я показала Джанфранческо снимок, который держала в руках: – Я столько лет мечтала найти папину фотографию, чтобы не забыть, как он выглядел. И вдруг нашла.
– Ты его таким и запомнила?
– Да. Просто тут он моложе.
– Ну вот теперь у тебя есть на что посмотреть и что в руках подержать, – сказал Джанфранческо. – Но не забывай, сколько всего у тебя в голове. В воспоминаниях. Самое ценное живет там.
Я думала совершенно так же, вот только у меня все самое ценное жило не в одной лишь голове, а еще и в «Парадизо».
Мы сидели на ступеньках мавзолея, подставив лица солнцу. Рядом прыгали и чирикали воробьи.
С нашей последней встречи прошло почти восемь лет. Джанфранческо превратился в элегантного, учтивого мужчину в светлом льняном костюме и соломенной шляпе.
– Ты, говорят, замуж вышла, – сказал он.
– Да. У меня дочка есть, Лючия. А у тебя есть дети?
– У меня? Нет, конечно. Нет у меня никаких детей. Я даже не женат еще.
– Как – не женат?
– Я женюсь только в июле. А где ты сейчас живешь?
– В Помаццо. Это городок неподалеку от Болоньи.
– И что привело тебя в Пьеве-Санта-Клару?
– Нужно «Парадизо» продать, – грустно ответила я.
– Серьезно? Вот так совпадение. Я тоже дом продаю, поэтому и приехал.
– «Кашину Маркезини»?
– Да. Наконец-то. Она совсем обветшала. Прошлой весной в часовне рухнула крыша, да и с сыростью мы уже не справлялись. Денег на ремонт у меня нет, и даже начни я тратить на дом все до последней лиры, это бы никак не помогло. Колодец решетом и то проще вычерпать.
– Какой ужас! Твоя семья в этом поместье столетиями жила.
– Да. Но деваться некуда. – Джанфранческо вздохнул. – Домом слишком долго никто не занимался. Он еще после дедушки остался в плачевном состоянии. Отец любил говорить, что он родился не с серебряной ложкой во рту, а с серебряным ножом у горла. Он кучу денег наодалживал, чтобы ферму в порядок привести. Проживи он подольше, хозяйство наверняка начало бы приносить доход, но он так и не успел со всем разобраться и не оставил после себя ничего, кроме долгов. Вот продам поместье и как раз последний выплачу.
– Ты здесь какой-то другой дом купишь?
Джанфранческо покачал головой.
– Нет, – безучастно ответил он. – Разделаюсь с долгами и сколько смогу отдам матери, чтобы остаток жизни она прожила безбедно. А потом куплю что-нибудь в Милане. Там теперь вся моя жизнь.
– Ясно. Значит, время Маркезини в Пьеве-Санта-Кларе подошло к концу. Возможно, время Понти тоже.
– Мне даже думать об этом больно, – признался Джанфранческо. Слова его больше напоминали вздох.
– Кто покупает у тебя «Кашину Маркезини»?
– Промышленник из Пармы. А «Парадизо» кто?
– Застройщик из Кремоны.
Повисло грустное молчание.
– Наверное, всему на свете однажды приходит конец, – наконец проговорил Джанфранческо. – Ничто не остается неизменным. Одни лишь воспоминания у нас никто не отнимет. Никогда не забуду, сколько счастливых дней мы с тобой провели в Пьеве-Санта-Кларе. Чудесные времена были! Я про них постоянно думаю.
– И я.
– Мы тогда не осознавали, до чего мы свободны, правда? Мне так не терпелось побыстрее повзрослеть. Когда твоей дочери тоже придет пора стать юной девушкой, скажи ей, пускай не торопится. – Он вдруг осекся. – Грациэлла, ты что, плачешь?
Я перевела взгляд на трещины в ступеньках и сорвала росток дикой ромашки. Я могла бы излить душу, но знала, что стоит мне начать – и я совсем расклеюсь.
– Я к Помаццо так и не привыкла, – призналась я. – И переезжать мне не хотелось.
Джанфранческо протянул мне платок и приобнял за плечи.
– Конечно, не хотелось. Ты здесь родилась и выросла, и для тебя продать «Парадизо» все равно что совсем лишиться корней. Я ведь то же самое чувствую. Сперва Милан казался мне страной чудес. Столько интересных людей. Столько событий. Но на самом деле жизнь там напрочь изматывает. Я бы все отдал за возможность вернуться сюда, в родной дом. И тоже пару раз плакал, врать не буду.
Я вытерла слезы и взглянула на платок.
– Это тот, что я для тебя вышила? – недоверчиво спросила я.
– Тот самый, да. Он слегка протерся, а в одном месте даже порвался. Но я его, наверное, тысячи раз стирал, а твоя вышивка все равно никуда не делась. Да, цапли с вывернутыми ногами смахивают на уток, но в этом как раз вся и прелесть. Это мой любимый платок.
Я посмотрела на неумело вышитый узор, и на мгновение мне снова сделалось четырнадцать: я сидела на крыльце, а Джанфранческо говорил, что каждый раз, сморкаясь, будет меня вспоминать. Интересно, вспоминал или нет?
– Я спросила у юриста, можно ли расторгнуть договор, – сказала я. – Но он предупредил, что это чревато большим штрафом.
– А кто юрист?
– Нотариус Фурбони. У него в Кремоне контора.
– Фурбони я знаю. У него семейная фирма. Мои родные пользуются ее услугами еще с тех времен, когда дед был жив. Продажей моего поместья тоже Фурбони занимается. Хочешь, я почитаю твой договор?
– Если тебе не сложно. Документы у меня дома.
– Ты землю тоже продаешь?
– Да.
– Ту, что вдоль дороги? Поля, которые твоя тетя обычно сдавала в аренду?
– Да.
– Ты же знаешь, что областной совет собирается выдать разрешение на застройку земель, расположенных в непосредственной близости к дорогам?
– Нет, не знаю.
– Неудивительно, что застройщик хочет купить эти поля, учитывая, сколько новых домов там можно уместить. Сейчас все больше народа переселяется из Кремоны в пригород. Там недвижимость дешевле, а от Пьеве-Санта-Клары недалеко до железной дороги.
– Вот и Фурбони то же самое сказал. – Я помолчала. – Правда, меня еще кое-что волнует.
– Что?
– Может, конечно, это и ерунда, но все равно как-то странно. Я всегда думала, что тетина девичья фамилия Огли, но нотариус говорит, что по отцу она Маркезини. А Огли – это фамилия семьи, которая ее воспитала.
– Ну мы же не единственные Маркезини в Италии.
– Да, ты прав. Я просто удивилась. Говорю, может, это и ерунда, но я сейчас походила по кладбищу и, кроме вашего мавзолея, никаких Маркезини не нашла.
– А в деревне их больше и нет. В окрестностях Кремоны живет несколько семей с такой же фамилией, но в прямом родстве мы с ними не состоим. А отец твоей тети – он кто был? И откуда?
– Не знаю. Известно только, что ее отдали на воспитание Иммаколате Огли, потому что мать родила ее не в браке и умерла при родах.
– А как звали ее мать?
– Тоже не знаю. Сейчас, конечно, стыдно, что я упустила что-то настолько важное, но дзиа Мина ни разу не упоминала ее имя. Иммаколата тоже мне не рассказывала, а сейчас ее уже и не спросишь – я слышала, она в прошлом году умерла.
– Мы много о чем забываем спросить, пока не стало слишком поздно, – сказал Джанфранческо. – Но если мать твоей тети была работницей у нас на ферме, ее имя наверняка сохранилось в записях. Не исключено, что к нам нанимался кто-то по фамилии Маркезини. Совпадение, конечно, интересное, но отнюдь не невозможное. Хочешь, я проверю?
– Да необязательно. У тебя, должно быть, и так дел предостаточно. И все это, наверное, и впрямь пустяки, – решительно ответила я. – Просто… я ведь и не знала, что она была Маркезини. И это странно.
Мы грелись на солнце и болтали, но едва разговор заходил о моей жизни, как я меняла тему.
– Я закончил учебу, – сказал Джанфранческо. – Сначала отучился на факультете классической филологии, потом мировой литературой занялся. Докторскую вот недавно защитил. – Он потер лоб. – Под конец меня уже от всего этого подташнивало.
– Значит, ты теперь профессор Джанфранческо Маркезини?
– Да, – ответил он, – но в бесполезной области. По правде говоря, у меня такое чувство, будто я учился и учился, но толкового ничего так и не выучил. По крайней мере, в реальной жизни от моей науки пользы мало. – Он повернулся ко мне: – Ты была права.
– Когда?
– Помнишь, я тебе рассказал, что собираюсь изучать классическую филологию в университете, а ты спросила, не лучше ли поступить в сельскохозяйственное училище? Ты оказалась права, это бы мне куда сильнее пригодилось. И времени заняло бы меньше. Дом я, может, и не спас бы, но хоть ферма уцелела бы. А сейчас все, чем я могу похвастаться после стольких лет учебы, – скучная канцелярская работа в министерстве образования. – Джанфранческо опустил голову и сложил руки на коленях. – Хотел бы я пойти по стопам отца, – продолжал он. – Конечно, у него своих забот и проблем хватало, часто весьма серьезных, но он любил работать в поле, на природе. И принадлежность к роду Маркезини имела для него большое значение. Многие поколения его рода жили на этой земле, и он должен был сберечь ее и передать потомкам. Это наш общий долг, он у нас в крови. И теперь мне стыдно – я в том числе поэтому так долго отца не навещал.
Джанфранческо дотронулся до портрета Амилькаре Маркезини.
– Он был бы вне себя от горя, узнав, что мы продаем поместье. Сам-то он ни за что такого не допустил бы. Уверен, он бы придумал какой-нибудь способ этого избежать. Но в том-то и беда, что я не вижу другого выхода.
Время пролетело настолько стремительно, что когда часы на церкви пробили шесть, мы с Джанфранческо удивленно уставились друг на друга. Оказывается, проговорили мы целых четыре часа.
Мы вышли с кладбища и зашагали по Северной дороге. Джанфранческо катил огромный велосипед, когда-то принадлежавший Амилькаре Маркезини.
– Ты надолго приехала? – спросил Джанфранческо, когда мы подошли к «Парадизо».
– На несколько дней, если все пойдет так, как хотела тетя. По-хорошему, надо бы ее вещи разобрать, но я молюсь, чтобы завтра Фурбони сказал, что покупатель передумал.
– Тогда и я за это помолюсь.
– Помолишься? А куда делся агностик?
Джанфранческо улыбнулся:
– В этом и заключается красота агностицизма. В нем все допустимо!
Мы остановились у ворот, и Джанфранческо окинул «Парадизо» долгим взглядом.
– Грустно, что теперь тут никого не осталось, – сказал он. – Раньше жизнь у вас так и кипела. Всегда кто-то заглядывал, и скучать было некогда.
– Надеюсь, однажды я смогу все вернуть.
– А что это вон там, на каштане?
– По-моему, гнездо цапли.
– Очень странно. Цапли обычно колониями живут. Я раньше одиночных гнезд и не видел.
Я с радостью проболтала бы с Джанфранческо еще несколько часов – о цаплях, особенностях их гнездования или о чем угодно другом, – но тут он сказал:
– Попробую сейчас порыться в документах. Может, завтра к тебе загляну, если где-нибудь обнаружу имя твоей тети.
– Обнаружишь или нет – в любом случае заглядывай. До завтра!
Он поцеловал меня в щеку и покатил по дороге. Сердце у меня колотилось так, словно хотело вырваться на свободу и броситься следом. Я прижала руку к груди, пытаясь его унять.
– Может, подожди я тогда чуть-чуть, ты бы ко мне вернулся? – тихо проговорила я, когда Джанфранческо превратился в точку на горизонте.
Вечером я зашла к Поззетти и позвонила Марине.
– Мы чудесно провели день, – заверила она. – Гуляли по парку, и Лючия вдоволь наигралась. Потом вернулись домой, поужинали, и она задремала прямо на диване. Сейчас она уже у меня в кровати, спит без задних ног.
Джино я звонить не стала – мне было нечего ему сказать. Поззетти пригласили меня остаться на ужин, но они наверняка стали бы спрашивать, что у меня нового, а рассказывать, как мне живется в Помаццо, не хотелось. Поэтому я сидела на крыльце и ела консервированную вишню дзии Мины прямо из банки.
Несмотря на неутешительные новости, полученные утром от нотариуса, встреча с Джанфранческо принесла мне умиротворение. Мои былые злость и обида рассеялись, уступив место дружеской нежности.
Завтрашнюю встречу с ним я предвкушала так, как давно уже ничего не предвкушала. Впрочем, до утра ждать не пришлось – Джанфранческо вернулся тем же вечером, в полвосьмого. С собой он привез сумку с документами.
– Я тут поискал, – начал он, – и нашел твою тетю. И ее маму тоже.
– Быстро ты.
– Ты же меня знаешь, мне всегда нравилось решать всякие задачки. А уж перед такими, где можно в старых документах порыться, мне точно не устоять.
Он вытащил из сумки конторскую книгу в кожаном переплете и положил на стол. Когда мы ее открыли, по кухне поплыл затхлый запах библиотеки синьора Маркезини.
– Это ревизские записи, каждый год сюда заносили имена всех работников фермы. Вот твоя тетя: Джельсомина Маркезини, рожденная третьего июля 1901 года от Одетты Коломбино. Одетта Коломбино тоже работала на шелкопрядной ферме. Дата ее смерти – третье июля 1901 года, значит, она умерла при родах. Ее дочь, твою тетю, почти сразу же отдали на воспитание Иммаколате Огли.
Все это, за исключением имени тетиной матери, я и раньше знала.
– А там сказано, кто отец дзии Мины?
– Нет. На этом месте пропуск. И работников по фамилии Маркезини я не нашел. Зато нашел еще кое-что про Одетту Коломбино. – Джанфранческо вернулся на несколько страниц назад и провел пальцем по длинному списку имен. – Она была подкидышем. Тут ничего не говорится ни о ее родителях, ни о том, откуда она родом. По всей видимости, ее подкинули на ферму еще младенцем, после чего Маркезини отдали ее на воспитание Иммаколате Огли.
Я опешила.
– Как это? Иммаколата ведь еще сама, наверное, девочкой была.
Джанфранческо оторвался от записей и удрученно посмотрел на меня.
– Одетту Коломбино подбросили на нашу ферму в 1889 году. Следовательно, твою тетю она родила очень рано – в двенадцать лет.
– В двенадцать?!
Я вдруг с болью поняла, почему Иммаколата всю жизнь так себя корила за то, что не узнала вовремя о беременности своей подопечной. У меня сердце разрывалось, когда я думала о напуганной крошке Одетте, которой, когда она была лишь немногим старше моей Лючии, пришлось прятаться на шелковичной плантации, чтобы в одиночестве родить ребенка, и о дзии Мине, носившей бремя стыда и винившей себя безо всякой на то причины.
Мы молча смотрели на записи и думали об одном и том же.
– А ты знал, что это твой дед назвал мою тетю Джельсоминой? – спросила я немного погодя.
– Нет, впервые слышу. А ты откуда знаешь?
– Иммаколата рассказала.
– А что, подходящее имя. Так раньше называли шелковицу.
– А еще, если верить Иммаколате, твой дедушка очень тепло относился к дзии Мине.
– Надо же. На моей памяти о нем еще никто хорошо не отзывался.
Джанфранческо засиделся допоздна. Он прочел договор о продаже «Парадизо», подписанный дзией Миной, и подтвердил слова Фурбони: за расторжение мне пришлось бы заплатить, и немало.
– Я к тебе завтра заеду. – Джанфранческо поцеловал меня в щеку и сжал мою ладонь. – Надеюсь, ты меня порадуешь хорошими новостями.
Я смотрела, как его фигура растворяется в темноте, а дверь закрыла, лишь дождавшись, когда стихнут его шаги.
Потом я стала рыться в теткиных документах, надеясь найти что-нибудь полезное или упоминание о ком-то по фамилии Маркезини, однако попадались мне в основном квитанции, причем все – на теткину фамилию в браке, Понти.
Внезапно мне пришла в голову неожиданная мысль: если тетя была незаконнорожденной дочерью фермерской работницы – неизвестно кем подкинутой девочки, умершей в двенадцатилетнем возрасте, – от кого она тогда унаследовала «Парадизо»?