Тогда начался период жизни, столь волшебный, что даже счастье последних недель казалось ничтожным в сравнении с ним. В Неджибе, в этой великой любви, было изумление, что вело его к непрерывно растущей жизни и легкости; после того, как ему казалось, что он достиг предельной степени восторга, теперь наступили мгновения, всегда превосходившие прежние, и он вынужден был признать, что никогда еще не был счастлив так долго и так сильно.
До сих пор у него не было отношений, что длились бы так долго и не были бы изранены ненавистью, равнодушием или отвращением. Любовь Суад всегда устремляла его к новой жизни, к жизни, полной поклонения, дававшей волнующее чувство неведомого, к преданности, не похожей на другие, ибо любовь эта была чиста и непорочна, и он не мог в ней сомневаться.
Так, октябрь стал для него месяцем счастья, неведомого и незнакомого ему доселе в жизни. Этот месяц, с утренними туманами, с пароходами, ревущими, как чудовища, разрывающими туман, – месяц, похожий порой на весну, но вдруг агонизирующий красками всех времен года и, в конце концов, измученный черными зимними вечерами, – навсегда отпечатается в его памяти до самой смерти.
Неопределенные «ничто» последних дней, что прежде, приумножая поэзию и романтику, ввергали его в сомнения и отчаяние, теперь, своей надежностью и реальностью, дарили Неджибу радость обетованного соединения. Сомнение «Откуда знать?», что приходило и давило его радость, когда он твердил: «Для меня, только для меня!»; тревога «Что будет?», которая убивала его в самые радостные мгновения, – все это теперь исчезло, уступив место уважению и преданности двух сердец, безмерно любящих друг друга, доказывающих это, и их производным: наклонам, взглядам, улыбкам.
У них уже не было ничего тайного, отдельного друг от друга. Для Неджиба все было настолько ясно, что его наблюдения о том, что с Сюрейей у Суад дело обстояло иначе, доставляли ему безумное счастье. Были даже такие вещи, о которых Сюрейя не ведал, но которые знали Неджиб и Суад, – и это словно проявляло и приумножало силу и страсть их связи, повергая их в исступление.
Живя так, творя счастье из всего, он изнывал от печали, что однажды эта жизнь кончится. Но в глазах Суад была такая бесконечная лазурь, что, глядя в них, он задыхался от желания закричать: «Но знаешь ли ты, я на все готов ради тебя, на все!»
В случайных встречах, в прощаниях у них бывали такие взгляды, что они трепетали от чувств благодарности и обожания. От осознания, что лишь они могут осчастливить друг друга и делают это, – от потребности, рожденной этим знанием, от чувства уверенности, что они, вместе или врозь, всегда мыслят друг о друге и счастливы этим, – даже расставания становились счастьем. Находясь порознь, они не расставались в полном смысле этого слова. Пламенная связь между ними становилась еще теснее, эта связь повергала их в исступление каплей печали и тоски разлуки. Они жили в волнении этих секунд, проходящих в счастье осчастливить существо, у которого нет иной мечты, иной мысли, иной надежды, кроме возлюбленного. Они жили в спешке, в желании умчаться туда, вновь потерять сознание в тех взорах. Тогда разлука обретала трепет волнения пред новым свиданием. Можно было сказать, что среди других они любили друг друга еще сильнее и еще откровеннее провозглашали это, ибо наедине их по-прежнему изнуряла тревога за сохранность своей чистоты. Однако оба привыкли к этому, и случалось, они рассказывали друг другу что-то, признаваясь в своих первых воспоминаниях.
Когда Неджиб рассказывал Суад, как сердечно привязался к ней, почему полюбил ее, – повествуя медленно, едва слышными, отрывистыми словами, – она замирала над своим шитьем, занятая, словно совсем не слушая его. Это дошло до того, что они начали бояться смешать две этих фазы своей жизни. Они трепетали от страха забыться и совершить оплошность при Сюрейе и няне. Например, если прежде за столом Суад говорила: «Почему вы не взяли это, Неджиб Бей?» – то теперь в ее слова вплетался взгляд, лишь умоляющий и настаивающий, – и однажды вечером Сюрейя вмешался в этот разговор лишь своим взглядом, но оба побледнели и окаменели. В такие моменты Неджиб, скрывая свое волнение, стараясь казаться естественным, подыскивая ненужные слова, проводил дурные мгновения, недовольный собой и ими.
Когда Неджиб и Суад, плененные своими чувствами, увлекались, подобные удары служили предостережением. Неджиб сам чувствовал, что совершаемое, как ни назови, как ни приукрась, – не есть добро. И вот, препятствуя себе, он не мог избавить душу от этой мерзости. Под этими взорами Сюрейи он не мог сохранить силу сопротивления, не мог скрыть, сколь запятнана и уязвлена их любовь. Да, при всех своих благих намерениях, при всех возвышенных стремлениях, это не казалось ему добродетелью, а приносило в сердце только подавленность и тоску.
Неджиб вышел из комнаты и под воздействием этой мучительной мысли, оставшись один, предавался еще более горьким размышлениям, в которые вмешивались темные и смутные чувства, подвергаемые скрупулезному анализу. Порой он строил странные и дикие философские измышления. Поскольку Неджиб все еще упорствовал в мысли, что природа все направляет к любви и соединению, а препятствия по сути – лишь выдуманные, неосновательные опасения или даже бесполезные оценки, он не понимал, отчего сам остается столь несчастным и подавленным, и сердился на свою слабость и безволие.
Хотя он был решительно настроен оградить свое существо от всяких преград ради ожидаемого и обещанного счастья, постановить, что все, кроме любви, суетно, и не придавать значения ничему иному, он, повинуясь некоторым неодолимым чувствам, приносил в жертву и это, довольствуясь духовной стороной любви, и, принося ей в жертву все, вновь страдал от этого.
Рядом с Сюрейей ему хотелось воскликнуть: «Нет, не смотри на меня так, Сюрейя, не смотри с такой любовью и мягкостью!.. Ах, если бы ты знал…»
Особенно после того, как он всецело завладел Суад, видя, какую драгоценную собственность отнял у Сюрейи силой, Неджиб чувствовал себя совершенно неловко в его присутствии.
Порой размышляя и находя многое безосновательным, все же против воли уступал и покорялся и сам себе говорил:
«Неужели я заблуждаюсь и в своих мыслях?»
Но нет, это было умозаключение, основанное на последних выводах и доказательствах разума, логики, науки и философии.
Тогда, не в силах найти и дать ни смысла, ни причины, он готов был подумать, что нечто может быть истинным, не будучи прекрасным и добрым, что чувство оказывало более верное воздействие, нежели разум. Поскольку мы повинуемся более чувствам, чем разуму, Неджиб, понимая, что так называемые «общественные препятствия и порядки» касаются самой причины, ее необходимости и существования, – склонял голову:
«Да, вот она, честь, это несомненно она, честь!.. Я не только не признаю это слово, я совершаю «это», совершаю, так как вынужден, прогибаюсь под этим. Смотри, даже покоряясь, я все же полон боли. Как ни отрицай, эти вещи дурны, безобразны. По сути безобразны. И душа моя, и сердце мое не выносят этого уродства, этой порочности, – значит, честь есть, значит, честь существует!»
В то время как многие, не ведая истока и сути, преклонялись перед словом «честь» лишь в своих поступках, он, по логике событий, ощущал самую суть того, что означало это слово, и становился его рабом, и оттого оказывался рабом еще более покорным и смиренным, чем они. После этих размышлений, встречаясь с Суад, под ее тревожным, утонченным и преданным взглядом Неджиб смеялся над тем, что в одиночестве, в кошмарах и мраке ночей все видел в черном свете, видел, что действительность, слава Аллаху, не столь мучительна, как он воображал, и находил свое счастье столь чистым и возвышенным, что мог увлечься, забывая порой свои думы.
Но мало-помалу это становилось состоянием души. Особенно Неджиба смущала неопределенность и невыразимость их положения. Он находил его весьма смутным, неискренним, лживым. Если прежде они могли оправдываться хотя бы добрыми намерениями – теперь он уже не мог отрицать, что все это было малодушно и лицемерно. Кого же они обманывали таким образом? Как ни приукрашай, он видел, что их действия все же подлые, что оба хотели их скрыть, что их поступок по-прежнему вызывал жалкие содрогания, а затем – взаимный стыд и подавленность, краску, бледность, учащенное сердцебиение, – и видел в этом, помимо преступления, еще и бессилие, притом ненужное, безобразное бессилие.
Этим фарсом они не могли обмануть никого, кроме себя. Потому что другие, видимо, уже и раньше догадывались, в то время как они сами жаждали умереть на губах друг друга. Даже их потупленные взгляды не могли этого скрыть.
Однажды Суад подняла голову, невольно приблизившись к самому его уху и оказавшись напротив трепещущих губ Неджиба, его помутневших глаз, жутко побледнела. В таком положении у них не было даже возможности ухватиться за последнее оставшееся им средство спасения – за искренность, чтобы быть в состоянии сказать: «Да, мы любим и волей-неволей становимся пленниками своей любви!»
Потом Неджиб с любопытством думал: «Неужели и Суад страдает?» Но не видя тому признаков, он, хотя и склонялся к мысли, что она скрывает свои чувства, чтобы не предаваться боли, порой доходил до того, что винил ее.
Однажды он понял, что ошибался. Как-то раз он к слову сказал что-то о своей любви, печально повествуя о тоске и лишениях. Среди прочего упоминание одного лишь имени Сюрейи заставило обоих содрогнуться. Романтика сменилась раскаянием. Он услышал, как Суад, не в силах поднять глаз, после тяжкого молчания горько промолвила:
– Мы поступаем дурно. Дурно, дурно…
Так значит, и она страдала? Значит, оба они понимали, что творят зло, оба в какой-то мере презирали друг друга в едва заметной степени, но затем вновь страстно тянулись друг к другу, вновь собирались вернуться друг к другу… В те секунды, когда они чувствовали, как между ними разверзаются эти ужасные пропасти, когда они становились почти противны себе и друг другу, они испытывали крайнюю муку. Суад, видя, как он по-прежнему общается с Сюрейей с той же простотой и искренностью, по-дружески, сжималась внутренне и, боясь найти его дурным, думала:
«Как он еще может с ним видеться? Хоть бы не виделся, а бежал!..» – и порой желала, чтобы Неджиб уехал, немедленно уехал.
Она была недовольна и, испытывая необходимость признаться себе в том, что вина лежит больше на ней самой, Суад, недовольная в первую очередь собой, чувствовала себя подавленной. Тогда ей хотелось упасть на грудь Сюрейи и, рыдая, выкрикнуть:
«Взгляни на меня, ради Аллаха, выслушай! Пусть он не приходит, больше не приходит, я не хочу, чтобы он приезжал!»
Ах, если бы Неджиб это понял и перестал к ним приезжать, если бы, видя, что это убивает ее, пожалел бы и из жалости не приезжал… Но Неджиб ничего не понимал и продолжал приезжать. И чем чаще он к ним приходил, тем четче Суад, подобно всем женщинам, впервые полюбившим по-настоящему, видела, что с каждым днем сердечная привязанность ее к нему растет и становится все сильнее, и чувствовала потребность благодарить судьбу за то, что любит его.
Неджиб же перед глубокими и печальными взорами Суад в мгновения, когда он ее боготворил, и в минуты, когда тосковал по ней, трепетал от страха увидеть в ее глазах отблески презрения и изнывал, думая: «Она может разлюбить, я ей противен, как же ничтожен я в ее глазах!»
Но был ли он прав? Если положение их и впрямь дурно, разве лишь он один виновен? Видя, как долго и как сильно она любила Сюрейю, он удивлялся: «Значит, она и не любила, потому как, если бы любила, не полюбила бы меня, просто не смогла бы». Он изумлялся, как Суад могла скрывать это, как могла притворяться, что так его любит, и ворчал: «Вечная Далила, способная на любое предательство!» Как же тогда доверять? Если не верить и ей, то на что опереться?
«Но они живут предательством!» – склонял он голову в изумлении.
Неджиба угнетало и превращало некогда простую тревогу в определенную муку нечто иное – страх, что размышления мало-помалу могут отравить всю его любовь, всю его жизнь. Ах, если даже любовь, столь чистая и светлая любовь, сама себя уничтожает, – что тогда делать в жизни, за что еще хвататься, чтобы жить? Если даже любовь, способная дарить человеку те волнения, тот возвышающий огонь, та красота вот так сама готовит себе погибель, зачем тогда жить?
Тогда он подумал: «Жить так невозможно, вот что!» Ему захотелось вновь повторить, что любовь и честь несовместимы, что истинная вина – в рабстве у общественных уз, в том, что он, проявляя щепетильность, травит свою жизнь. Но вот он не мог этого сделать, ибо видел, что в тот день, когда губы его коснутся ее губ, он падет так низко, что в ее глазах ничто не будет иметь ни важности, ни ценности. Ему казалось предательством даже прикоснуться к этой женщине, что столь долго сидела рядом с ним молча и степенно, – не то чтобы намеренно, решительно завладеть ею.
«Истинное зло в том, что душа и желает, и не может вынести этого желания!» – решил он.
У людей есть состояние, когда они пресыщаются или чувствуют отвращение к тому, что необходимо для жизни и счастья, – и вот именно в этом он находил безысходность своей жизни.
«И жить могу лишь с нею, но и жить с ней не могу! Это и есть наказание! Я словно травлюсь своей же пищей!» – впадал в отчаяние Неджиб. Но затем, когда Суад глубоким тоскливым взором освобождала его от материальных забот, он забывал все, кроме нее, и тогда, словно желая отомстить за печально проведенные часы, любил Суад, желал любить ее, и, видя, как все тучи рассеиваются и уходят, успокаивался.
Однажды Сюрейя уехал в Стамбул. По возвращении он застал их одних, и Неджиб, быть может, под влиянием своих мук, предположил, что Сюрейя обиделся, что-то заподозрив. Неджиб и прежде много мучился, предполагая, что Сюрейя, застав его с Суад, может заподозрить неладное, – и теперь, увидев признак этого, ощутил в себе сильное унижение. Ему казалось столь трудным, столь невыносимым бояться Сюрейю, видеть в его глазах справедливое отвращение, что, знай он, что не совершил непристойности, – тотчас бы вскочил и убежал. Но он вынужден был остаться. И вечер для него был полон мук и страданий.
За обедом Сюрейя рассказал, что его родители переехали с виноградника в город. Неджиб, воспользовавшись этим, хотя мысль пришла ему лишь сейчас, но словно заранее решив, сообщил, что и он завтра тоже переберется в Стамбул.
– Ну да, зима почти наступила, – ответил Сюрейя. – Посмотрим, может быть, на следующей неделе и мы съедем!
От этих слов Неджибу стало легче, потому что его уже пугала беспорядочная жизнь, которая ждала его в Стамбуле, и к нынешним его мукам прибавлялось еще и это будущее беспокойство. Он часто думал с болезненной дрожью, каким утомительным, нестерпимым мучением станет жизнь с этими визитами сюда.
Но Неджиб знал, что Суад вовсе не хочет переезжать в Стамбул, – много раз она ему об этом говорила. Поэтому после слов Сюрейи он взглянул на нее. Суад, размышляя о том, что, если они уедут в Стамбул, все погибнет из-за Хаджер, – радовалась желанию Сюрейи провести зиму в деревне и в случае его нежелания оставаться была решительно настроена уговорить его остаться. Потому, когда Неджиб сначала сказал, что уезжает в Стамбул, она взглянула на него с обидой, что он не предупредил ее заранее, а услышав затем слова Сюрейи, сильно удивилась и, ошеломленная, лишь спустя время смогла спросить:
– Но почему? Мы ведь собирались остаться на зиму.
Сюрейя, занятый тем, что кончиком ножа намазывал горчицу на кусок мяса на своей вилке, пожал плечами с улыбкой и сказал:
– Собирались остаться, но… Теперь не останемся!
И затем он долго жаловался, говоря, что ему здесь уже наскучило, да и погода стоит скверная. Пока он говорил, Суад впервые почувствовала, что как бы она ни поступила, все равно не сможет переубедить Сюрейю. И с внезапно нахлынувшей яростью, с потемневшими глазами она промолвила:
– Но разве вы сами именно поэтому и не хотели здесь быть?
Когда Сюрейя в конце концов не смог привести ни одной веской причины для переезда, то заговорил о своей конторе. Он объяснял, что столько времени не появляться в конторе нехорошо, что отговорки о длительной болезни будут дурно восприняты, но было видно, что он и сам понимает, что все это сказки.
Суад, внезапно придя в крайнюю ярость от этой лжи, нерешительности, от этих капризов, – ведь она знала, что, если бы Сюрейя действительно захотел остаться, ничто из этого не могло бы отвратить его от решения, – в отчаянии, против воли с упреком на лице, ответила:
– Вовсе нет, вы просто хотите уехать! Все это – пустые отговорки!
Тогда Сюрейя, обернувшись к Суад с гневом в голосе, который ему плохо удавалось скрыть, сказал:
– Да, я хочу уехать, именно поэтому мы и уедем. – И взглянул так, словно говоря: «Хотите еще что-нибудь сказать?» Это значило: «Замолчите!»
Для Неджиба, заметившего, как Суад побледнела и сникла от этого оскорбления, как наполнились слезами ее глаза, это было чувство, в котором мешались предельная ярость и предельная жалость. Сначала он находил свое положение крайне щекотливым. Неджиб сначала предположил, что Сюрейя ревнует ее к нему, он думал, что сам виновен в этом его состоянии. Затем, он так привык видеть Суад столь возвышенной, что готов был поверить, будто она может заставить всех вокруг выполнять свои желания, и не мог помыслить, чтобы ее желания были отвергнуты. Потому, видя ее теперь столь слабой, униженной, Неджиб не мог вынести этого. Он оправдывал сейчас ее супруга и радовался, что Суад сейчас уличена в неверности и даже себе самой кажется виновной. Видя ее столь бессильной, уверенный в мысли, что будь она горда, она не была бы столь безмолвной и слабой, – он испытывал страдание от того, что видел Суад такой униженной, ведь он так превозносил ее. Но будучи свидетелем того, что она борется ради его счастья, для него, что эти жалкие слезы, стоявшие в ее глазах и не смевшие пролиться, из-за него, что она сносит это унижение ради него, он не мог не думать: «Бедная Суад, в какие же тупики я тебя завел!»
Потом на мгновение Неджиб разозлился на Сюрейю, видя, что все это она терпит из-за мужа, что, не будь его, даже вещи, причиняющие ей страдания, делали бы ее счастливой, и захотел сказать: «Но раз она хочет меня, и я – ее… То зачем?»
Ведь если кто-то и был виновником этой катастрофы, то не он ли сам? Разве не он пришел и разрушил их мирное гнездышко, когда они жили счастливо или спокойно?
После обеда с такими горькими думами, с уставшим рассудком, лишь развлекая их молчание и тоску, он вскочил в ожидавшую его коляску – и почувствовал облегчение. Неджиб видел, что истинная мука начнется теперь и, гадая, что будет дальше, – находил все вокруг дурным и мучительным.
Пока он ехал от них, уставший от всего, готовый заплакать, Суад, напротив, была готова с крайней горячностью защищать свое счастье. Для этого она вновь начала упрашивать Сюрейю и, видя его непреклонность, повела себя несколько вспыльчиво.
– Я никуда не поеду! – говорила она, но уже порядком утомилась, выискивая для этого причины.
Это была первая ссора в их жизни. Сюрейя сперва изумился этому упорству, этой ярости, потом разгневался, но повел себя холодно и решительно. Суад, у которой угасла надежда на успех, все больше тонула в ярости, понимая, что останется с горьким, бесполезным отчаянием. Впервые, готовые ко всему для самозащиты, они смотрели друг на друга как два чужих друг другу человека, как два врага, способных уничтожить друг друга. И из этой схватки уязвленной вышла только одна Суад. Более всего ранило и терзало ее то, что Сюрейя «мог бы остаться, если бы только захотел», и, видя, что муж делает ей больно и обижает ее лишь потому, что она не желает уезжать, она до того распалилась, что в сердце ее родилась потребность мести. Ей пришло на ум, что причиной жалоб и ненависти Сюрейи к своему отцу было это чувство властности.
«Ты же жаловался на него, а теперь сам делаешь то же самое со мной!» – подумала Суад, ей захотелось сказать мужу: «Значит, ты тоже плохой. Разве ты сам не называл своего отца плохим? Так зачем же сам поступаешь так же?»
Выходит, то, на что каждый жалуется в другом, может оказаться и в нем самом, и, не замечая этого, человек считает обычным в себе то, что порицает в других. Но почему же другие не кричали ему об этом в лицо? Неужели и она не сможет прокричать об этом Сюрейе?
Чувствуя, как под гнетом этой несправедливости, пока она не кричит, ее гнев растет и она задыхается, впервые в жизни Суад, бессильная и безмолвная перед мыслями о смысле брака, в конце концов вынуждена была понять этот смысл. Брак не представлял собой ничего иного, кроме рабства – оправданного или нет – у некоего лица, именуемого мужем, а так называемое счастье в таком браке не представляло ничего иного, кроме безоговорочного подчинения всем прихотям супруга. Такой брак вызывал в ней отвращение. Теперь Сюрейя казался ей врагом, и она изумлялась: «Неужели он всегда был таким?» До сих пор у нее не было случая понять это, ибо она всегда была послушна, всегда старалась угадать и исполнить желания мужа еще до того, как он их озвучит. Так значит, причина, по которой супруг казался ей дружелюбным и чутким, крылась в этом? На деле же, как выяснилось нынешним вечером, он был себялюбив и холоден. Значит, все это время, не зная его, она жила, напрасно уверенная в нем и счастливая, принимая внешние проявления за счастье и полагая себя довольной и счастливой. И вот в Сюрейе оказались черты, злые наклонности, которых она никак не ожидала, и они не проявлялись раньше, так как не представлялось случая. Тогда она, схватившись за голову, простонала:
– А я и не знала, что он совсем другой человек!
Суад боялась, боялась за свою прожитую с ним жизнь, за свое доверие к нему.
– Как же я жила, о Аллах? – дрожала она. – Неужели я была способна управлять своей жизнью?
Так она размышляла, думая при этом, не была бы она счастливее с другим. Любил ли ее Сюрейя? Была ли она ему мила? Вот до сегодняшнего дня она была в этом уверена, а теперь сомневалась и говорила: «Нет!» Она не любила его настолько, чтобы, как хотелось бы женщине быть любимой выдающимся и милым ей мужчиной, – принести все в жертву. Суад замечала это – муж не только не жертвовал всем, но и не мог поступиться ни единой своей прихотью. Это была либо детская прихоть, либо привычка. А она-то принимала это за супружескую любовь. Значит, она сама была лишь игрушкой, да еще и такой, которую он находил смешной. Игрушкой ради для него самого, ради ее женского начала, ради любви в ее сердце? Нет, тысячу раз нет – мужчина, полюбивший ее хоть на минуту, не совершил бы сегодняшнего оскорбления. Если бы он любил, у него был бы взгляд, как у Неджиба, – тоскливый и влюбленный, как порывы его души.
Таким образом, осознание того, что лучшие, самые достойные счастья и любви годы ее жизни прошли в заблуждении и пропали даром, что она не сможет сказать хотя бы такие слова: «Я была немного счастлива», – сокрушало все надежды Суад. Понимание того, что, не будь она сама мягкого нрава, приветлива и покорна, она не имела бы и этого подобия покоя, что все случившееся произошло по ее собственной глупости и покорности, – потрясало ее горькой жаждой мести и глубокой потребностью выплакаться. Вместе с этой осторожностью в Суад была и горькая уверенность, что с неизбежным отъездом в Стамбул все кончится, – ибо как ни поступай, это не могло продлиться долго. И вот, когда через три дня пришлось переезжать, она, не в силах сдержать слез от горя, выходила из дома, сердце ее содрогнулось от боли, словно все счастье ее жизни прошло и закончилось именно здесь.