К книге
Мы справились, парень: МемуарыГлава 21 Голоса в голове
49%
Глава 21 Голоса в голове
25

Как-то днем мне позвонил мой агент Эд Лимато[117] из William Morris:

– Привет, Тони. С тобой хочет поговорить Оливер Стоун[118].

– Оливер Стоун? – удивился я. – С какой стати?

– Он снимает фильм про Никсона[119].

– Про президента Никсона?

– Да.

– А я-то тут при чем? – Я никак не мог сообразить, какую роль мог бы получить британец в фильме о Никсоне.

– Он хочет, чтобы ты сыграл Никсона.

Об Уотергейте я, к слову, знал немало – внимательно следил за новостями и последующим падением Никсона. Смотрел по BBC, как он объявляет об отставке, произносит свою длинную, сбивчивую прощальную речь перед сотрудниками Белого дома и напоследок вскидывает руки в знаменитом жесте V[120], прежде чем вертолет уносит его в политическое небытие. Это было в августе 1974 года; неделю спустя я уже был на Манхэттене, играл в «Эквусе», а в местных магазинах приколов вовсю продавались резиновые маски Никсона. И вот 21 год спустя мой агент заявляет, что Оливер Стоун хочет, чтобы я этого Никсона сыграл. Идея казалась полным абсурдом.

– Никсона? Как это? А ничего, что я британец? Стоун что, спятил?

– Нет. Он хочет, чтобы его сыграл именно ты. Примешь звонок?

– Да, конечно.

Оливер перезвонил через 10 минут. Он был где-то в Европе. Раньше мы никогда не разговаривали, но я восхищался его фильмами – «Джон Ф. Кеннеди. Выстрелы в Далласе», «Рожденный четвертого июля», «Взвод»[121].

Разговор вышел коротким. Он не стал ходить вокруг да около:

– Я хочу, чтобы ты сыграл Никсона.

– Никсона?

– У тебя с этим проблемы?

– Вообще-то да. Я британец. Американский актер подошел бы лучше, тебе не кажется?

– Я хочу, чтобы его сыграл ты.

– Ладно. Но почему я?

– Да потому что ты такой же чокнутый, как Никсон. Я читал твои интервью в журналах и газетах – ты там вечно распинаешься про паранойю и кучу комплексов. Это же вылитый Никсон. Слушай, я в субботу буду в Лондоне, остановлюсь в Hyde Park Hotel. Давай встретимся там за завтраком, поговорим.

Он повесил трубку.

Дженни велела мне включить голову. «Даже не думай соглашаться, – твердила она. – Ты же не можешь играть Никсона. Ты просто выставишь себя на посмешище».

Она была права. К тому же, думаю, ее не прельщала сама мысль о моем участии в американских фильмах – и на то были веские причины. Дженни не питала теплых чувств к нашей прежней жизни в Калифорнии, да и вообще к Америке. Она чувствовала себя там чужой. Я понимал ее, но сам был устроен иначе. Я грезил Калифорнией еще мальчишкой. Я обожал суровую необъятность этой страны, напористость и жесткость американцев, их болтовню и бешеную энергию. Все это идеально подходило моей натуре. В Нью-Йорке и в Голливуде я чувствовал себя как дома.

В субботу я встретился с Оливером Стоуном. Утро выдалось зябким. Когда я надевал пальто, Дженни бросила мне вслед: «Не дай себя заболтать. Просто скажи "нет"».

Я пошел через Найтсбридж в сторону Гайд-парка. У памятника Веллингтону вдруг остановился. Задумался о выборе: согласиться на «Никсона» или нет? Остаться в Британии означало и дальше играть в одних и тех же привычных постановках в театре и на телевидении: Чехов, Ибсен и далее по списку. Грех жаловаться – по тем временам я был невероятно удачливым человеком. Но что-то не складывалось. Я не вписывался в эту картину. Меня вечно куда-то несло. И вот у меня на руках предложение поработать с неистовым Оливером Стоуном. Сумасшедший он или нет, я не знал, но ходили слухи, что режиссер он жесткий – отчаянный и безбашенный…

«Да».

Я пришел в отель. Эд Лимато организовал встречу в десять утра в главном ресторане. Я сел за столик и стал ждать. Вскоре вошел Оливер и опустился на стул. Никаких расшаркиваний и розовых соплей. Первое, что он произнес:

– Ну что, струсил, да?

– Нет, – ответил я. – Я его сыграю.

– Вот и отлично.

Ударили по рукам. Дело в шляпе.

– Когда начинаем? – спросил я.

– Через три недели, на студии Sony в Лос-Анджелесе. Но прилетай за две недели – примерки, пробы. Я пришлю тебе видеоматериалы по Никсону. Идет?

– Идет.

Вот и весь разговор. Оливер Стоун никогда не чешет языком понапрасну – просто ставит перед фактом: соглашайся или отказывайся.

Дженни была удивлена и весьма расстроена тем, что я согласился на эту роль. Я понимал ее тревогу, но мне хотелось вернуться в Америку. Так уж вышло.

Спустя 10 дней я улетел в Калифорнию. Я понятия не имел, во что ввязываюсь. Сценарий был более или менее готов. Хороший сценарий, кстати. Но меня швыряло из крайности в крайность. Настроение скакало то вверх, то вниз. Отступать было поздно. Я в деле. Утверждение остальных ролей шло полным ходом. Джеймс Вудс[122] – Холдеман[123]. Дж. Т. Уолш[124] – Эрлихман[125]. Джоан Аллен[126] – Пэт Никсон. Эд Харрис[127] – Говард Хант[128]. Э. Г. Маршалл[129] – Джон Митчелл[130]. Состав подобрался впечатляющий.

Начались примерки костюмов и пробы грима. Оливер Стоун передал мне видеозаписи Никсона. Я пересматривал их со своим фирменным маниакальным упорством: воспроизведение, перемотка, повтор. Разбирал жесты Никсона, его манеру говорить. По ночам крутил записи его голоса в надежде, что звук и картинка просто ввинтятся мне в подкорку.

Иногда мне казалось, что я сойду с ума. На репетициях – никакой отдачи: мои попытки поймать правильный акцент не приносили успеха. Наняли специального педагога. Она продержалась две недели. Эта дама производила впечатление смертельно подавленной и мрачной особы. Вдобавок она была безжалостным надсмотрщиком, помешанным на муштре. Любая ошибка в произношении встречалась вздохом, мученической улыбкой и неизменным: «Нет, нет, нет, все не так. Вы никогда с этим не справитесь». Весь мой сценарий она исчеркала фонетическими пометками – они выглядели как какие-то древние руны. В один прекрасный день я вежливо попросил ее оставить меня в покое. Больше я этого выносить не мог. Напоследок она бросила: «Ну что ж, удачи. Она вам понадобится, дружочек».

Оливер прослышал об этом и позвонил.

– Что стряслось?

Я рассказал.

– Хорошо. Педагог вам не нужен. В пятницу у нас застольная читка. Мой ассистент скажет адрес. Это в Санта-Монике.

И повесил трубку.

Застольная читка. Мать моя.

Ассистент перезвонил – продиктовал адрес и время. Застольная читка – это, по сути, ориентир для режиссера и продюсеров. Актеры просто сидят за длинным столом. Никакой игры не требуется – просто читаешь текст с листа. И все равно меня корежило от одной мысли об этом жутковатом ритуале.

Голоса у меня в голове устроили настоящую трескотню. Ты для этого не годишься…

Утро пятницы. Читка. Ну, поехали. В офисе на верхнем этаже коммерческого здания в Санта-Монике собрался весь актерский состав. Компания что надо. Я, британский актер, оказался среди тяжеловесов американского кино. Ни с кем из них я прежде толком не общался – так, мимолетные рукопожатия.

Я кое-как пробубнил свой текст от начала до конца. Никто, похоже, и ухом не повел. Может, они все оглохли? В святая святых моей птичьей башки все так же щебетали голоса. Сваливай отсюда. Жена была права. Зачем ты вообще на это подписался?

Так прошло два часа.

– На этом всё. Обед. Возвращаемся в два.

Мое чтение никто не прокомментировал. Я вышел из комнаты и двинулся к лифту. Навстречу – Джеймс Вудс.

– Отличный немецкий акцент, – бросил он и скрылся в кабине лифта вместе с Дж. Т. Уолшем.

Я помедлил. Не хотелось ни к кому присоединяться за обедом и за болтовней.

Через минуту я зашел в другой лифт. Следом ввалился здоровенный грузный мужик.

– Привет. Пол Сорвино[131].

Мы обменялись рукопожатием. А что мне еще оставалось? Пока мы спускались на первый этаж я ляпнул какую-то банальность:

– Хорошая была читка.

Сорвино хмыкнул:

– Думаешь? А по мне – полный отстой.

Ну вот. Ничего хорошего это не сулило.

– Можно честно? – спросил Сорвино; я не успел сказать, что прекрасно обойдусь и без этого, как он выдал: – У тебя совершенно не тот голос.

Мы вышли в открытый пассаж и оказались прямо перед греческим ресторанчиком.

– Можно, я составлю тебе компанию? – спросил он.

Мы сели за столик у окна. Сорвино устроился спиной к стеклу. Есть мне не хотелось. Он заглянул в меню. Подошел официант. Сорвино заказал кебаб. Я – кофе.

– Не против, если я буду с тобой предельно откровенен? – спросил он.

– Валяй.

И он вывалил на меня свое мнение:

– Я это говорю для твоего же блага. У тебя все речевые модели совершенно мимо. Я Никсона знаю. Я на нем собаку съел. Паранойя, Уотергейт, его речь о Чекерсе[132] – я знаю о нем очень много. Он был полный псих.

Тут я заметил за окном Джеймса Вудса и Дж. Т. Уолша. Они стояли буквально в 10 сантиметрах за спиной Сорвино, нас разделяло лишь стекло. Они корчили дикие рожи – вываливали языки, косили глазами – и тыкали пальцами в затылок Сорвино. Но весь этот спектакль предназначался мне одному; Сорвино ни о чем не подозревал. Он с чавканьем уплетал свой кебаб – зрелище, при котором я предпочел бы не присутствовать. Пока он методично закатывал меня в асфальт, разъясняя, какую фатальную ошибку я совершил, согласившись играть Ричарда Милхауза Никсона, изо рта у него во все стороны летели куски баранины. Наконец я поднялся, расплатился за кофе и вернулся в офисное здание. Стоило мне шагнуть в лифт, как Джимми Вудс и Дж. Т. Уолш протиснулись следом.

– Слушай, Боров тебя доставал? – спросил Вудс.

– Кто?

– Боров. Твой новый дружок, Сорвино-Потный.

– Похоже на то. Он считает, что я совершенно не гожусь на Никсона.

– И что? Да пошел он. Завидует. Его жирная задница так и не взлетела.

Вернувшись в офис, где была читка, я спросил Оливера Стоуна, можем ли мы поговорить наедине. Мы зашли в небольшой кабинет, и я предложил Оливеру идеальный выход: пусть он меня выгонит. А роль отдаст роль кому-нибудь другому.

Оливер – ни слова в ответ.

– Я не хочу запороть тебе фильм.

Пауза. Потом он произнес:

– Тебе этот жирдяй мозг выносил? Можешь не отвечать. Знаю, что он. Он ведет себя как младенец. Не бери в голову. И – нет, я тебя не выгоню, и сам ты никуда не свалишь. Они на твоей стороне, эти ребята – Джимми, Джей-Ти. Все до единого. Слушай, я же говорил тебе, что ты идеально подходишь на роль Никсона – потому что ты такой же чокнутый, как он. Параноик, трус. Ну и что? Я тоже был трусом, да и остался. Я такого дерьма навидался во Вьетнаме – до конца жизни хватит. Так что, какая бы хрень ни ломала тебя в прошлом – детство там, все эти заморочки, – плевать. Используй. Это твои осколки. А жирдяя – в задницу. Просто вычеркни его.

Я вернулся в офис. Сорвино, видимо, учуял, что происходит что-то непонятное: он вдруг взвился и начал орать, предупреждая всех, чтобы с ним не связывались. Подготовка шла своим ходом: пробы грима, примерка костюмов. Меня по-прежнему мотало из стороны в сторону из-за сомнений, но я твердил себе: по большому счету, все это не имеет значения. Это же кино! Кому какое дело? Развлекуха. Ничего серьезного. Попкорн.

В пятницу после обеда прошли последние проверки в декорациях Овального кабинета. Гримеры из кожи вон лезли, чтобы все выглядели предельно достоверно. Перед самым вызовом на площадку я бросил взгляд в зеркало. Что-то отдаленно никсоновское – но не более того. Черный костюм. Прическа.

«Что ты пытаешься доказать? – спросил я себя. – Что ты – президент Никсон? Да брось». Я не президент Никсон. Это уже какая-то шизофрения. Сумасшедшие иногда воображают себя Наполеоном или Юлием Цезарем. Мне не нужно было им становиться. Достаточно было изобразить его настолько убедительно, чтобы вся история заиграла.

По дороге на площадку – последние проверки – я вдруг ощутил некий сдвиг. Я ссутулился, плечи сами как-то подались вперед. Я вошел в павильон, и все на меня уставились. Оливер Стоун сказал:

– Ну? Я же говорил, что ты – это он. Я еще в Лондоне сказал, что ты такой же поехавший параноик, как старина Ричард Милхауз. Получилось.

– Хм, – сказал Джимми Вудс. – А ведь роль-то не так далека от тебя самого, верно?

Что-то щелкнуло у меня в голове, и дальше съемки пошли как по маслу. Все то время, пока мы делали этот фильм, я ощущал присутствие Никсона – словно он стоял у меня за спиной и подталкивал вперед. В конечном счете я рад, что взялся за эту роль: она помогла мне расширить актерский диапазон. Но, положа руку на сердце, куда уютнее мне было в негромких фильмах Мерчанта-Айвори[133].

В «Остатке дня»[134] и «Говардс-Энде»[135], в сценах с Хеленой Бонэм-Картер и Эммой Томпсон[136], я играл персонажей, для которых чувство собственного достоинства и долг всегда стояли выше любви. Для мужчин той эпохи подобный выбор не был чем-то необычным. И в обоих картинах, на мой взгляд, режиссеру Джеймсу Айвори удалось добраться до самой сути специфического британского уклада. Оба фильма обнажают тихую трагедию, к которой может привести целая жизнь, положенная на алтарь самопожертвования.

В «Говардс-Энде» – семейной драме о классовых различиях и условностях эдвардианской Англии – я играл Генри Уилкокса, застегнутого на все пуговицы бизнесмена. Он мертвой хваткой держится за старые представления о благопристойности, даже когда это отдаляет его от семьи и не пускает любовь в его жизнь.

Один молодой парень, выполнявший на съемках роль мальчика на побегушках, как-то сказал мне:

– Вы вечно играете злодеев.

– С чего ты взял, что Генри Уилкокс – злодей? – ответил я. – Ты хоть что-нибудь знаешь об эдвардианской Англии? Где ты учился – в Гарварде? И тебе там не рассказывали про ужасы этого мира? И теперь ты называешь этого персонажа злодеем?

Для роли меня нарядили в твидовый костюм. Девушки из отдела грима и причесок подстригли меня, а потом одна из них сказала:

– Вам хотят приклеить усы.

– Нет! – сказал я. – Терпеть не могу эту дрянь.

Но она все равно их приклеила. Я глянул в зеркало. Оттуда на меня смотрел совершенно другой человек – этакий вояка-делец. Голос сам собой переменился, стал голосом чопорного эдвардианца. Усы сделали персонажа.

В фильме «Остаток дня» (его действие разворачивается в Англии 1930-х годов) я сыграл старшего дворецкого мистера Стивенса – человека, который настолько слепо предан служению своему хозяину, что закрывает глаза на его связи с нацистами. Много лет спустя Стивенс пытается наладить отношения с бывшей экономкой, но годы, потраченные на безжалостное подавление собственных эмоций, не проходят даром.

Я прочел роман Кадзуо Исигуро «Остаток дня» еще до того, как узнал о планах экранизации. Как-то раз на приеме в Вашингтоне я оказался за одним столом с Айзеком Стерном, Грегори Пеком и легендарным режиссером Майком Николсом[137] – тем самым, который снял «Выпускника» и «Кто боится Вирджинии Вулф?»[138]. Николс обмолвился, что собирается выступить сопродюсером экранизации «Остатка дня».

– Тебе надо сыграть дворецкого, – сказал он.

– Мне? Да я просто прочитал книгу, – сказал я. – Мне виделся скорее типаж Джереми Айронса[139], а не коренастый сын пекаря из Порт-Толбота.

– Ну, – сказал он, – по-моему, ты идеально подходишь.

Режиссером оказался Джеймс Айвори, и он захотел снова собрать вместе меня, Эмму Томпсон, с которой мы работали на «Говардс-Энде», и всю нашу прежнюю команду.

Роль и впрямь села на меня как влитая. Дворецкий Стивенс – человек, наглухо запертый внутри себя. Он просто не представляет, как можно существовать, не служа кому-то. Он рассуждает так: зачем рисковать и обрекать себя на боль, которую приносит жизнь? На боль любви? На боль душевной близости с другим человеком? У него вся жизнь разложена по полочкам. Стивенс находится в полной безопасности у себя дома, в своем крошечном королевстве. Это был вылитый я. (Разумеется, в каком-то смысле я остаюсь им до сих пор – точно так же, как остаюсь и Ганнибалом Лектером. Я вмещаю в себя всё. Как и каждый из нас. Актеру нужно лишь получить доступ к той части, которая скрыта внутри него.)

В самом финале фильма в дом залетает голубь, и новый наниматель Стивенса Джек Льюис ловит его и выпускает на волю. Стивенс провожает птицу взглядом. Многие гадали, что именно символизирует этот голубь. Для меня это – его душа. Мне нравится представлять, как в этот самый миг Стивенс отпускает себя на волю, а затем продолжает жить в полном покое лет до 90.

В самом начале съемок мы отработали сцену с Эммой Томпсон: она со мной заигрывает, а я твержу, что хочу, чтобы меня оставили наедине с книгой. Она спрашивает, что именно я читаю.

«А я буду шокирована?» – интересуется она. Забирает книгу у меня из рук, улыбается и подходит так близко, что я мог бы поцеловать ее, если бы захотел. Моя рука почти непроизвольно тянется к ее волосам – но так и не касается их. Просто замирает в воздухе – а я стою, вжавшись в стену и застыв на месте.

Мы сняли эту сцену минут за 30, двумя камерами. За окном лил дождь, и это помогло создать нужную атмосферу. Дождь, смерть, бренность, любовь – между ними определенно есть какая-то связь.

Иногда на съемочной площадке присутствует эксперт по теме фильма. На «Остатке дня» нашим консультантом был пожилой джентльмен, служивший дворецким и у принцессы Дианы, и у королевы Елизаветы. Он сказал мне: «Когда вы входите в комнату в качестве дворецкого, с вашим появлением она должна казаться еще более пустой».

Наш эксперт рассказывал: если королева говорила «Доброе утро, Джон. Как поживаете?», он отвечал лишь «Прекрасно, мэм». Затем они обсуждали распорядок дня, и он мог, пожалуй, высказать свое мнение о каком-нибудь блюде в меню, но на этом его вольности заканчивались. Эта работа требовала абсолютной дисциплины. Я умел молчать и привнес этот навык в свою роль.

Как-то раз, бродя по огромному английскому поместью, где мы снимали «Остаток дня», я заметил в роскошной библиотеке потайную дверь.

– Джеймс, можно я кое-что попробую? – спросил я. – Может, для меня будет логично воспользоваться этой дверью?

Кадр уже выставили, так что он ответил:

– Ну ладно, а сколько времени уйдет на перестановку?

Оказалось – еще час.

– Хорошо, хочешь войти в эту дверь после обеда?

– Да, – сказал я. – Давайте.

Так мы и сделали.

– Прекрасно. Снято, – сказал он.

Из уст Джеймса Айвори это высшая похвала. Он не из тех, кто сыплет комплиментами. Он – художник. Помню, как приехал к этому огромному дому и увидел, что вся прислуга в черно-белой униформе уже выстроилась в ряд на улице, ожидая прибытия аристократов. Это было ошеломляющее зрелище. «Похоже на живописное полотно», – подумал я.

В один из первых дней съемок у нас была сцена, где мой герой едет на запад – на встречу с героиней Эммы Томпсон.

– Водить умеешь? – спросил Джеймс.

– Да, умею.

– Ну и отлично, просто поезжай вон туда.

Один дубль.

– Так, хорошо, теперь сюда.

Я поехал.

– Отлично. Еще разок.

Готово.

В сцене в ресторане, которую мы снимали позже на старом викторианском морском курорте в Северном Девоне, мой персонаж пытается убедить героиню Эммы Томпсон вернуться в дом в качестве экономки. Когда прозвучало «Стоп!», Джеймс Айвори вдруг сказал:

– Погоди-ка, ты что, меня тут изображаешь? Голос у тебя прямо мой.

– Да нет, что ты! – ответил я.

Но когда я уходил с площадки, кто-то из съемочной группы шепнул мне:

– Но ведь изображаешь, да? Джеймса?

– Еще бы, – усмехнулся я.

Джеймс с педантичной точностью выстраивал всё в этих исторических интерьерах и перед каждым кадром непременно делал практически ювелирные поправки, словно наносил легкие мазки кистью:

– Так, цветы передвиньте сюда. Нет, чуть-чуть назад. Стул разверните вот так. Хорошо. Отлично…

Наблюдать за работой великого режиссера для меня до сих пор сродни потрясающему волшебному представлению. Я видел множество режиссерских манер и подходов, но больше всего меня тянет к тем, кто точно знает, чего хочет. Некоторые актеры ноют, когда им почти не оставляют свободы действий, но когда в седле гений, натянутые поводья – лучший друг актера.

Такой дотошный взгляд есть у Гая Ричи, у Стивена Спилберга, у Кристофера Нолана, у Майкла Бэя. Спилберг, кстати, пришел на церемонию, когда я получал американское гражданство в апреле 2000 года. Мне было 62. Он снимал на видеокамеру, как я приношу присягу, и женщина-соседка восхитилась, какая у него замечательная камера.

– Я еще подрабатываю съемкой обрядов бар-мицва, – сообщил он ей.

Стоит мне начать перечислять актеров, которыми я восхищаюсь, – и меня уже не остановить. Тэрон Эджертон был великолепен в роли Элтона Джона в «Рокетмене»[140]. Эд Нортон. Билли Бёрк. Оливия Колман…

И Джонатан Прайс, с которым мы вместе снимались в «Двух папах»[141]. Мы с Джонатаном оба валлийцы: он с севера, я с юга. Тут можно славно развлечься, доказывая, что истинные валлийцы – это южане, а северяне – это…

Впрочем, Джонатан пока своих доводов не привел.

Марк Гэтисс. Сальма Хайек. Майкл Гэмбон. Марк Уолберг. Эмма Томпсон. Джош Бролин. Шон Пенн. Вайнона Райдер. Роберт Дауни-младший. Джуди Денч – пожалуй, лучшая актриса на свете. Сильвестра Сталлоне я знаю не слишком близко, но время от времени мы пересекаемся. Меня всегда восхищала его железная целеустремленность – оставаться сильным, не сдавать позиций, не позволить отдать главную роль в написанном им же сценарии «Рокки»[142] кому-то другому.

Майкл Кейн – еще один ветеран, отдавший ремеслу всю свою жизнь и прошедший дистанцию до конца. Как и я, он понял, что кино позволяет жить полнее, чем театр; в его случае это означало коллекционирование живописи (он как-то обмолвился, что больше не может позволить себе играть в театре – у него появилась жгучая потребность купить Ван Гога). Я, разумеется, восхищаюсь и теми, кто по-прежнему служит театру, – как, например, великий Иэн Маккеллен. Я был счастлив сняться с ним в «Костюмере»[143], фильме замечательного режиссера Ричарда Эйра. Мы с Иэном примерно одного возраста, и он просто неудержим. Не знаю, доведется ли нам еще когда-нибудь поработать вместе. Очень надеюсь, что да. Тот единственный совместный фильм стал одним из самых ярких моментов моей жизни.

После «Никсона» я взялся за еще одну нетипичную для себя роль – в картине «Прожить жизнь с Пикассо»[144]. На роль испанского мачо и бабника я подходил не слишком, но сам художник меня бесконечно завораживал, и я обожал слушать истории о нем. Вот одна из них: Ричард Бертон пригласил Пикассо на обед, и тот заявился с целой свитой. Бертон не говорил ни по-испански, ни по-французски и заметно нервничал при мысли, что придется оплачивать банкет на такую ораву. Зря волновался. Когда принесли счет, Пикассо набросал рисунок на салфетке и протянул ее официанту – одним росчерком карандаша с лихвой покрыв всю сумму. Вот это я понимаю – шик.

Однажды Пикассо привез свою молодую подругу Франсуазу Жило[145], которая и сама по себе была блестящей писательницей и художницей, в трущобы Монмартра. Они пришли навестить старуху, умиравшую в своей сырой, промозглой каморке. Ее тело гнило заживо. Зубы давно выпали. Пикассо поцеловал ее и оставил немного денег.

Уходя, Жило спросила:

– Зачем вы познакомили меня с этой женщиной?

– В 1901 году мой друг, испанский поэт Карлес Касагемас[146], покончил с собой из-за ее красоты, – ответил он.

* * *

Мама тогда разменяла девятый десяток и жила одна в Уэльсе. Как-то мне позвонили с предложением дать интервью для телепрограммы 60 Minutes, и продюсер поинтересовался, не соглашусь ли я провести съемку в Уэльсе. Они хотели поговорить и с мамой – включить ее в сюжет. Она согласилась; ей сделали макияж, уложили волосы. Ведущий держался так деликатно, что мама чувствовала себя совершенно свободно. Съемки проходили прямо у нашего старого дома на Верн-роуд.

И вот Сэм Аррут – тот самый солдат, которого мой отец когда-то подбросил до замка, – сидел у телевизора в своем доме в Майами и смотрел этот выпуск. Он узнал дом, узнал маму и вдруг сообразил, что мы – это часть той самой истории в Уэльсе, случившейся полвека назад. Он нашел меня через моего агента, а когда я вернулся в Калифорнию, они с женой прилетели ко мне в гости. Мы провели чудесный день, вспоминая отца и то далекое лето в Уэльсе.

* * *

После съемок фильма о Пикассо я оказался в числе претендентов на роль в одном проекте – что-то про дикую природу. На ту же роль рассматривали Роберта Де Ниро и Дастина Хоффмана, и нам всем заботливо дали это понять. Я рассчитывал получить ответ к определенному дню. Следующим утром сам позвонил агенту.

– Есть новости? Срок был вчера.

– Все еще ждут, пока Бобби или кто-то там еще соизволит определиться, – сказал он.

– Ну вот что, – сказал я. – Позвони им и передай: спасибо огромное, но довольствоваться объедками с чужого стола я не намерен. Я уезжаю в Аризону к друзьям.

Я сел в машину и поехал в Финикс. Добрался часам к семи вечера. И меня накрыло невероятное чувство покоя. Мне больше не нужно было думать об этих людях. Не нужно было гадать: нравлюсь ли я им? Дадут ли мне роль?

Я лежал в ванне – собирался на ужин с друзьями, – когда в дверь номера постучали. Приятель крикнул:

– Тони, возьми трубку! Тебя агент разыскивает.

Агент был на седьмом небе от счастья.

– Привет, Тони, роль твоя. И денег дают больше. Слушай, тебе бы почаще отказываться.

Продюсеры передали, что хотят сменить название фильма – рабочее, мол, звучит скучновато. А вскоре мне приснился сон: утес, причудливые скальные выступы. Проснувшись, я позвонил агенту:

– Если им нужно название – пусть будет «На грани»[147].

Вскоре он перезвонил. Продюсеры сказали: «Надо же, мы как раз сегодня утром пришли к тому же».

Не успел я оглянуться, как мы с Алеком Болдуином[148] уже готовились к съемкам в Канаде. Позади были «Никсон» и «Прожить жизнь с Пикассо». Я пахал без передышки.

Однажды утром я проснулся и просто рухнул на пол. Решил – инфаркт: боль была поистине адская. Упал на одно колено. Меня отвезли в больницу в Лос-Анджелесе, диагностировали грыжу межпозвоночного диска. Врач сказал: «Оперировать не буду. Отдыхайте – само пройдет». Я, разумеется, не послушал. Сел в машину и погнал в Канаду – снимать «На грани».

В рамках подготовки к роли мне пришлось брать уроки плавания – и диск снова дал о себе знать. К началу съемок боль стала невыносимой. Алек Болдуин, глядя на мои мучения, остановил работу.

– Так дело не пойдет, – сказал он. – Оно того не стоит.

Потом пошел к продюсерам:

– Послушайте, мы тут снимаем двухчасовое попкорновое кино. А человек загибается. Либо вы отправляете его в больницу, либо я ухожу.

Меня отвезли в канадскую клинику и прооперировали. Когда я очнулся после наркоза, боли не было.

– Можно мне обратно на площадку? – спросил я.

Меня продержали в палате два дня, но потом мы вернулись к работе, и я чувствовал себя превосходно.

Дикая природа Альберты не знала пощады – мы промерзали до костей. Съемки были тяжелые, но мне ужасно понравилось. Отлично работалось с Алеком и с медведем Бартом – тем самым, который снимался в «Легендах осени», «Медведе» и «Белом Клыке». Этот медведь и впрямь умел играть.

Работа шла непрерывным потоком. После съемок «Маски Зорро» со Стивеном Спилбергом в Мексике я перелетел в Нью-Йорк – на очереди был фильм «Знакомьтесь, Джо Блэк»[149]. Снимать на улицах Нью-Йорка – одно удовольствие, я был просто счастлив. Та сентиментальность, которой наделен мой герой Уильям Пэрриш, мне самому совершенно не свойственна, и тем не менее играть его оказалось на удивление легко. Сильный, упрямый, очень богатый и очень влиятельный делец, который один растит двух дочерей.

Одна из них заводит с ним разговор о грядущем замужестве – она собирается выйти за человека, которого не любит. И он говорит ей: «Любовь – это страсть, одержимость, неспособность жить без этого человека. Влюбись по уши – вот мой совет. Найди того, кого будешь любить до безумия и кто ответит тебе тем же. Как его найти? Отключи разум и прислушайся к сердцу. А в тебе я пока не слышу никакого голоса сердца. Потому как правда, детка, в том, что без этого жизнь вообще не имеет смысла. Пройти весь этот путь и ни разу не влюбиться по-настоящему – значит не прожить эту жизнь вовсе. Но ты должна хотя бы попытаться – ибо если не попробуешь, считай, что ты и не жила».

В моей собственной жизни любовь приносила чудовищную боль.

Мы с Дженни прожили вместе 25 лет, прежде чем решили разойтись. Она была рядом в самые черные, беспросветные дни моего пьянства. Осталась со мной, когда я завязал. И все равно брак не выдержал.

В АА предупреждают: когда бросаешь пить, партнер нередко начинает тебя за это же и винить – даже если одновременно испытывает благодарность. Думаю, так было и с Дженни. Однажды мы крупно поссорились – я привел домой новых друзей после собрания.

«Я терпеть не могу этих людей!» – помню, как она выпалила это, едва за ними закрылась дверь.

«Ну отлично, тогда я снова начну пить. Ты этого хочешь?» – ответил я. Это было не очень-то ласково.

Конечно, ее это бесило. Ей и так досталось больше всех, пока я пил. А теперь, с головой погрузившись в трезвость, я вдруг повадился общаться с этими «святошами», как она их называла. Для меня их общество было спасательным кругом и неиссякаемым источником открытий, но для человека со стороны – смертной тоской. Я видел, как у нее стекленеют глаза, когда я начинал рассказывать о том, что узнавал о влиянии алкоголя на свою жизнь.

Мы купили дом в Лондоне – ей Лондон нравился куда больше, чем Лос-Анджелес. Она обставила его с безупречным вкусом. А я сидел, пялился на эти шторы и думал: я тут сдохну. Меня душила эта квазироскошь. Я думал только об одном: надо бежать.

Не могу объяснить, чтó именно сжимало кольцо вокруг меня. Может быть, страх смерти. Для нее все это было невыносимо. Она была замужем за человеком, на которого совершенно нельзя положиться. Она закрывала глаза на все мои выходки. О моих изменах она узнала лишь много лет спустя. Был ли у нее кто-то на стороне – я не знаю. Хочется верить, что был. Я бы ни за что не стал ее осуждать. Мне было бы отрадно знать, что в те годы ей доставалось хоть немного счастья – вопреки мне. Это очень грустная история, потому что Дженни заслуживала лучшего. Правда заслуживала. Она изменила мою жизнь, а я все испоганил. И вина за это целиком на мне.

И я снова сбежал – на этот раз от Дженни, из уютного лондонского дома на Александер-Плейс в Кенсингтоне. Снялся в фильме в Риме, а затем уехал один в Америку. Оглядываясь назад, я жалею об этом. Мне грустно. Я мог бы повести себя достойнее, но не сумел.

К моменту развода я был полной развалиной. Я бежал от изматывающих съемок, от разрушенных отношений с женщинами, от собственного неумения доверять, от невротической потребности в одиночестве. Трезвость спасла мне жизнь – и все-таки внутри меня словно что-то умирало. Как же так? Я добился всего, чего хотел. Покончил с алкоголем. Чего же я до сих пор так и не понял?

Предыдущая главаГлава 25 из 51Следующая глава