Мужчина один на сцене. Он произносит: «Ты рождаешься в культуре трагедии. Трагедия впиталась в твои кости. Страна немыслимой красоты. И с первого же мгновения жизни печаль проникает в тебя».
«Господи боже, – подумал я, – вот это текст». Невероятно талантливый драматург и режиссер Дэвид Хэйр прислал мне пьесу «Правда» – сатиру на культуру таблоидов 1980-х, написанную в соавторстве с Говардом Брентоном. Я сразу понял: хочу играть Ламберта Ле Ру. Ле Ру – беспринципный белый южноафриканец, медиамагнат, отчасти списанный с Руперта Мердока.
Я позвонил Дэвиду:
– Господи, какая потрясающая роль!
– А почему ты хочешь ее сыграть? – спросил он.
– Ле Ру уверен в себе и действует как бандит, но он заставляет шестеренки крутиться, – сказал я. – Он произносит вслух то, что мы не смеем сказать. Он говорит то, о чем мы не смеем даже помыслить.
– Есть пожелания по сценарию? – спросил он.
– Нет, – сказал я. – Он безупречен. Великолепно написан. Хотя, раз уж ты спросил, я как раз хотел поделиться одной мыслью. Я читал, что у Гитлера было больше тысячи книг, но он ни одной не прочел, потому что был абсолютно убежден в собственной правоте. Может быть, Ле Ру мог бы сказать что-то вроде: «В моем доме тысяча книг. Но мне незачем их читать. Я уже всё для себя решил».
Дэвид согласился, и эта реплика вошла в сценарий.
В этом и есть своеобразие психологии демагогов. Продираясь сквозь душевные надломы, которые все мы переживаем в детстве, я и сам перенял этот эгоистичный принцип: «Каждый сам за себя». И я знаю, как мгновенно нащупать в себе эту безжалостность. К тому же ребенком я пережил Вторую мировую войну. Я видел падение Германии – этого колосса разрушения, порожденного безумием. Но парадокс в том, что именно чужое безумие гипнотизирует и ведет нас за собой. И пьеса ставила закономерный вопрос: что же требуется любому из нас, чтобы не поддаться этому мороку и противостоять катастрофе?
Но согласиться на роль означало вернуться в Национальный театр. На сцену Лоренса Оливье. Я изрядно нервничал – все-таки когда-то наломал тут дров. И все же они позвали меня обратно, да еще в такую прекрасную компанию. Когда началась читка, я понял, что Дэвид – великолепный режиссер и актерский состав он собрал безупречно.
Когда дошла очередь до моей сцены, я произнес с южноафриканским рыком:
– Ты рождаешься в культуре трагедии.
Я потрудился на славу, чтобы сделать злодея притягательным – даже в его чудовищности. Хотя, пожалуй, перестарался: один из актеров тут же подал голос, вызвавшись идти за мной в бой: «А можно мне запрыгнуть в седло к Тони?»
Все рассмеялись.
– Ах ты ж сукин сын, – сказал мне Дэвид. – Этот парень – антигерой.
– Нет, он герой! – возразил я. – То, как он произносит вещи, от которых нас бросает в дрожь, завораживает.
– Он чудовище! – сказал Дэвид.
– Нет, он человек, и от этого еще страшнее. Он чудовище, но не в том смысле, что он – воплощение зла. Просто он убежден в своей правоте. И знает, что у каждого есть своя цена.
Конечно, это скользкая дорожка. Но я думаю, именно это и обнажает пьеса: слабое место нашей психологии. Появляется неудержимая, неостановимая личность – громила, который рявкает зычным голосом: «Хотите жить или умереть? Кто хочет жить – идите за мной!» Такой человек способен подчинить себе весь мир.
Посмотрите на Наполеона. Или на Сталина. Его называли канцелярской крысой. Да неужели? Он поднял Россию на дыбы. Он раздавил немецких нацистов одной лишь силой воли.
Есть замечательная сцена в «Шпионе, пришедшем с холода» – экранизации романа Джона ле Карре с Ричардом Бертоном и Клэр Блум в главных ролях. Великий актер Оскар Вернер в роли Фидлера кричит на Ричарда Бертона – Алека Лимаса: «Вы кем себя возомнили, черт вас дери? Как вы смеете являться сюда и командовать мной точно Наполеон? Вы предатель! До вас это доходит? Человек в розыске, отработанный материал, разменная монета – самая мелкая валюта холодной войны. Мы вас покупаем, продаем, списываем. Мы можем вас просто пристрелить! И ни одна птица не встрепенется на деревьях за окном. Ни один фазан не повернет головы посмотреть, что там упало».
Именно такой накал и беспощадность были в «Правде», но «Правда» при этом оставалась невероятно смешной, и я терпеть не мог, когда кто-то жаловался на резкость ее посыла.
Я вспомнил, как Джон Осборн ответил одной жеманной журналистке из лондонской Times, которая спросила, не считает ли он, что его пьеса «Оглянись во гневе» может кого-то оскорбить.
Осборн сказал: «Милая моя, жизнь сама по себе – оскорбление».
Играть в «Правде» было одно удовольствие, и за ней последовала череда отличных ролей: «Антоний и Клеопатра» с Джуди Денч, «Большие надежды» (где мне досталась моя любимая роль во всей книге – Мэгвич!), «Отелло», «Бункер».
А потом пришла новость: Ричард Бертон скончался в возрасте 58 лет – не прошло и 10 лет с того вечера в гримерке «Эквуса» (брак с Хант продержался всего шесть лет). Какой печальный конец. Он умер в Швейцарии от обширного кровоизлияния в мозг, и злоупотребление алкоголем, безусловно, сыграло свою роль. Если бы не милость Божья, я бы к тому времени точно отправился на тот свет – счастье, что я успел завязать.
После смерти Ричарда я поехал в Бель-Эйр к Элизабет Тейлор. В 1976 году мы с ней, а также с Кирком Дугласом и Бертом Ланкастером снялись в телефильме «Победа в Энтеббе» – о захвате самолета террористами. Я всегда восхищался ею. В 1956 году, когда ей было 23, она сыграла в фильме «Гигант» – за три часа экранного времени ее героиня старела на 25 лет. Меня всегда поражало, насколько органичной актрисой она была; очень жаль, что хроника ее бракосочетаний на страницах бульварной прессы так часто затмевала в глазах публики масштаб ее таланта.
Когда я приехал к ней, она была в скверном состоянии из-за серьезных проблем со спиной и потому дни напролет смотрела телевизор, сидя на обезболивающих. Чтобы поприветствовать меня, она приподнялась в постели. Но даже в преклонные годы, даже немощная, она по-прежнему смотрела на мир теми же потрясающими фиалковыми глазами и держалась с королевским достоинством.
– Как долго ты знал Ричарда? – спросила она меня.
– Да не то чтобы я хорошо его знал, – ответил я.
– Люди были к нему так жестоки, – сказала она. – Твердили, будто он продался. Чушь собачья! Да он взял недосягаемую, черт возьми, высоту.
– Мне жаль, что он умер, – сказал я.
– Да, это очень грустно, – ответила она, – Хотя он, конечно, был скверным мальчишкой.
Несколько лет спустя в Порт-Толботе я столкнулся с возвращавшимся со смены шахтером, который меня узнал. Он оказался шурином Бертона и пригласил меня в дом.
– Когда он приезжал в гости, мы вечно не знали, какую из его свадебных фотографий ставить на каминную полку, – рассказал он. – Мы со счета сбились, сколько раз он был женат. Ох, и лихой был по части женщин.
Вскоре после этого, на съемках фильма «Муссолини и я» в Риме, я поймал себя на мыслях о тех, кто жил до меня, и о том, кем в этом мире хотел бы стать я сам. Я старался быть не таким непробиваемым стоиком, как мой дед, но при этом менее вспыльчивым и более осознанным, чем отец. Я хотел обладать масштабом личности Ричарда Бертона, но без его порочности.
В то время я постоянно ворчал по поводу сценария, да и вообще по любому поводу, как вдруг до меня дошло: я в Риме, у меня есть работа, я живу в роскошном отеле De la Ville над Испанской лестницей и прямо сейчас сижу в цветущем саду, залитом солнцем. Как тут быть чем-то недовольным? Я что, ненормальный?
Именно в этих поисках ко мне пришла своего рода мантра. Я заснул, а когда проснулся, в голове вертелись слова, которые потом повторял себе каждый день – много лет подряд.
Мне нет дела до того, что обо мне говорят или думают другие. Я тот, кто я есть, и делаю то, что делаю, – в свое удовольствие и по доброй воле. Потому что люблю это. Все это – игра, великолепная игра, игра жизни с самой собой. Мне нечего доказывать. Нечего выигрывать, нечего терять. Не надо себя изводить, все это мелочи. Никаких великих дел не существует. Сам по себе я – ничто, и сам по себе я ни на что не способен. Все творит и преображает лишь та искра, что горит внутри нас. Сам по себе я – ничто. И потому я просто делаю свое дело, выжимая максимум из того, что мне дано.
Я твердил это снова и снова и обнаружил, что этот новый настрой открыл мне путь к новым ролям и новому опыту, которые обогатили мою жизнь.
В середине 1980-х я снимался в Лондоне в фильме «Черинг-Кросс-Роуд, 84» по очень популярной книге 1970 года. Он о платоническом романе в письмах между лондонским букинистом и читательницей из Нью-Йорка. Забавная, трогательная история, в финале которой читательница приезжает в книжную лавку и узнает, что букинист умер. Это очень английский фильм о нереализованном потенциале и благопристойности, о людях, которые тихо живут, а потом умирают. Мне кажется, именно такие фильмы по-настоящему разбивают сердце.
Примерно в то же время я ехал на такси по Лондону. Машина остановилась у пешеходного перехода на Бердкейдж-Уок рядом с Букингемским дворцом – королевской резиденцией. Гвардейцы стояли на посту. Люди возвращались на работу после ланча. Стоял прекрасный теплый день. Стекло в окне водителя было опущено. Он что-то напевал себе под нос. Внезапно водитель окликнул меня через раздвижное стекло между сиденьями. Он не поворачивался, но говорил громко, чтобы я слышал. С роскошным ист-эндским акцентом.
– Поглядите-ка на эту публику. Все такие серьезные, важные, да? Все при деле, много о себе думают, ну и все такое. Вон тот парень прямо перед нами – молодой, при полном параде, важный до невозможности. Или та девушка: хорошо одета, симпатичная – явно сама себе нравится. Ну и вся эта компания вон там, в старом дворце. У них свои дела, не спорю, но вот что забавно: когда-нибудь, рано или поздно, всех их не станет, как и нас с вами, и на наше место придут другие. Такова жизнь.
Я на этой работе 30 лет. Лондон знаю как свои пять пальцев. Родился в Уайтчепеле. На войну попал совсем пацаном – лет 20 с небольшим. А теперь уже двое внуков, в следующем году на пенсию. Я каждый день наблюдаю за людьми. Люблю поболтать. Мой отец в Первую мировую тоже был юнцом, сущим мальчишкой. Ему там крепко досталось – битва при Ипре, контузия, ну вы понимаете. За короля и отечество. Вернулся, женился на маме. Пытался устроиться в жизни, как все те ребята, которые пришли с фронта. Только ни работы, ни хрена, благодарим покорно. Прежним он уже не стал. Спился насмерть. Да. А я вот, что забавно, всю жизнь не унывал. И жена моя такая же. Говорит, пора мне завязывать. Осесть где-нибудь.
– «…Хотя все знают – неизбежна смерть / И в срок придет», – откликнулся я.
– Что-что?
Я повторил:
– «…Хотя все знают – неизбежна смерть / И в срок придет».
– Ну, обнадежил, нечего сказать. Спасибо, друг, утешил. Но вообще так и есть, да. Кто это сказал?
– Шекспир. «Юлий Цезарь».
– А, точно. «Друзья, сограждане, внемлите мне». Мой старик обожал эти строки. Он много чего читал. Больше всего – Редьярда Киплинга.
В конце концов мы добрались до Слоун-сквер. Я расплатился и оставил щедрые чаевые. Таксист рассмеялся.
– Спасибо, приятель. Ты ведь актер, да? Я тебя где-то видел. По телику?
– Да, вполне может быть.
Мы пожали друг другу руки.
– Удачи, приятель, – сказал он. – Буду за тобой приглядывать. До новой встречи. Ну, бывай, улыбайся почаще и не забывай мыть руки перед едой.
И он уехал.
Вот так в одно мгновение я будто снова оказался на углу Бичвуд-роуд и Маргам-роуд. Будто снова слышал журчание ручья Арналлт прямо за кирпичной стеной, и Брайан Мур впервые рассказывал мне о смерти. Как же сильно я изменился с тех пор. Теперь, говоря о смерти, я мог цитировать Шекспира, тепло пожать руку Мрачному Жнецу и даже его рассмешить.