К книге
Мы справились, парень: МемуарыГлава 9 Бродяга
25%
Глава 9 Бродяга
13

Суббота, сентябрь, вторая половина дня, Grand Hotel.

Мы с дедом Йейтсом сидели в баре и пили – не за стойкой, а там, где публика поприличнее. Мне сравнялось 23. Я был молод и беспечен. Равнодушен ко всему. Меня ждали важные дела. Какие именно – бог весть, но в 23 года все кажется невероятно важным.

Мне было не по себе: я знал, что дед Йейтс болен. Я видел его осунувшееся лицо. Я знал, что он умрет; я это чувствовал. И сказал, что мне пора.

– Куда торопишься-то? – спросил он.

– Завтра уезжаю в Лондон.

– Да, знаю. Идешь в колледж, да?

Я разозлился.

– Это не колледж. Это RADA. Королевская академия драматического искусства.

– Прости. Конечно, RADA. Но, может, зайдешь ко мне? У меня отличная лондонская пикша.

Он подхватил хозяйственную сумку с соседнего табурета.

– Только что купил. Свежайшая. Подумал, тебе захочется – перед отъездом-то.

Дед как он есть – вечно талдычит про свою любимую лондонскую пикшу. Подмигивает, тычет в бок, сыплет байками о старых добрых временах. Вылитый Джо Гарджери из «Больших надежд»: «Все будет чудесно, Пип, дружище!»

Но у меня были более важные дела. Я вырос из этой детской чепухи. Зачем он со мной как с маленьким?

– Нет, мне надо бежать.

– Бабуля хотела тебе кое-что передать.

– Не могу. Надо бежать. Я же сказал.

Его это обидело.

– Ладно. Раз надо – значит надо.

Мы вышли из бара. На тротуаре у поворота на Оквуд-лейн он спросил еще раз:

– Точно не хочешь зайти? Бабуля хотела тебе кое-что передать.

Нет. Мне нужно было от него сбежать. Убраться куда подальше. Он посмотрел на меня, улыбнулся и пожал плечами.

– Ладно. Раз надо – так надо. Ну, бывай. Пиши хоть иногда.

Он протянул руку – костлявую, слабую. Я почувствовал, как он вложил мне в ладонь – вдавил в нее – какую-то бумажку. Десять шиллингов.

– Спасибо, – сказал я, думая только об одном: хоть бы он опять не завел про пикшу.

– Ну что ж, ступай. Удачи в колледже. Выпей за мое здоровье.

– Спасибо, – сказал я. – Спасибо за деньги.

Я зашагал прочь, к кинотеатру Plaza. Какое облегчение. Я обернулся и увидел его – моего немощного старого деда, застывшего на тротуаре. Он стоял с хозяйственной сумкой, из которой торчала эта дурацкая свежая пикша. Помахал мне. Я махнул в ответ. Меня ждали важные дела.

Больше я его не видел. Через несколько недель он умер. Рак легких.

Когда отец сообщил мне по телефону, я не мог вздохнуть. Пришлось наглухо перекрыть все чувства. Ни слез. Ни горя. Ничего. Слишком много боли. Когда тебе 23, на всё это нет времени.

Мать считала, что я стал для него заменой младшей дочери Дженни.

Как-то в детстве я сказал ему, что хочу стать бродягой. Он рассмеялся: «Бродягой? А почему бы и нет? Всего-то и нужно – нож да веревка. Иди на все четыре стороны. И улыбайся почаще».

В фильме «Нежное милосердие»[22] бродяга скитается по бескрайним пустынным равнинам Техаса. Он горький пьяница, конченый человек. Две ночи проводит в придорожном мотеле при заправке, там же ввязывается в драку. Наутро просит хозяйку, молодую вдову, дать ему какую-нибудь работу за пару долларов. Обещает не пить. Вдова соглашается, и он понемногу начинает обживаться. У нее маленький сын Сонни. Муж погиб во Вьетнаме. Бродяга работает, к выпивке не притрагивается и через какое-то время женится на той самой вдове. Все вроде бы налаживается – пока не случается беда. Его 18-летняя дочь от первого брака погибает в автокатастрофе на севере Луизианы.

Ближе к финалу фильма есть одна сцена. Он работает граблями. Женщина – его новая жена – спрашивает, все ли нормально. А он не может понять, почему у него – никчемного бродяги, пьяницы, от которого одни проблемы, – все наладилось, а его невинная дочь погибла? Почему? Почему? Ответа нет. Великий актер Роберт Дюваль играет эту сцену с разрывающей сердце простотой: «Понимаешь, я не доверяю счастью. Никогда не доверял и доверять не собираюсь».

Я часто думаю: почему я ушел в тот субботний день? Я ведь знал, что мой дед – самый добрый человек из всех, кого я знал, – умирает. Но я ушел. Я не мог вынести горя. Запер его внутри на замок. Зачем вообще к кому-то привязываться? Все равно это всегда кончается слезами.

В том же месяце, в сентябре 1961-го, я стал студентом RADA. Первые дни были полны неразберихи. Нужно было ходить на занятия – дисциплины назывались «психология движения», «голос и речь» и так далее. Я учился фехтовать и танцевать, мне ставили дикцию. Я таскал с собой по всему Лондону «Мою жизнь в искусстве»[23] Станиславского как Библию.

Система Станиславского, которую он разработал в начале века, требовала от актера искать внутренние мотивы для выполнения конкретной задачи. Руководствуясь этой системой, мы, актеры, должны были копаться в собственных воспоминаниях и задавать себе семь вопросов о каждом персонаже. Кто я? Где я? Когда это происходит? Чего я хочу? Почему я этого хочу? Как я этого добьюсь? Что мне нужно преодолеть?

Согласно одной из трактовок – той, которую называют «Метод»[24], – система включала четыре процесса: расслабление, концентрацию внимания, воображение и эмоциональную память. Я так и не погрузился в «Метод» с головой – в том смысле, чтобы весь день напролет не выходить из образа, – но эта концепция меня зацепила. В итоге я выбросил на помойку многое из того, чему учился годами, и выработал собственные приемы. Но образование дало мне дисциплину, которой так не хватало, и понимание того, как подходить к тексту со всей серьезностью.

Ута Хаген[25] всегда говорила: «Когда пересекаешь сцену, убедись, что у тебя есть осязаемая цель. Двигайся не просто так, а ради чего-то – чтобы взять стакан, накинуть пальто. Ни одно движение не должно быть бессмысленным». Станиславский говорил о задаче, сверхзадаче и сопротивлении. Сверхзадача Гамлета – отомстить за отца. Сопротивление – в том, что его разъедают сомнения. Все эти подходы к осмыслению текста могут пригодиться актеру при подготовке, но в конечном счете ты должен сам найти свой подход к роли.

Со временем я выработал собственный метод заучивания реплик. Главное – перечитывать материал снова и снова, сотни раз, делая пометки на полях по мере запоминания. Как только страница выучена назубок, она получает звездочку. Не сомневаюсь, со стороны эти каракули выглядят как бред сумасшедшего – но, уверяю, за ними стоит очень четкая система, и она работает.

* * *

В RADA я на ходу выстраивал свой метод и нащупывал свой путь. Каждое утро садился на поезд рядом с моим тогдашним обиталищем – квартиркой в полуподвале высокого эдвардианского дома на Уэстборн-Гроув. Дом принадлежал Марджори и Фрэнку Уильямсам. Пожилой кокни, отец Марджори – «старый хрыч», как называл тестя Фрэнк, – приезжал из Уайтчепела на воскресный обед, обычно ростбиф с овощами.

В одно из таких воскресений Марджори позвала к столу и меня. С чего бы? Думаю, ей просто стало меня жалко – из-за моего голодного вида. Она сказала, что я неважно выгляжу. Я ответил, что все в порядке. Соврал, конечно: я был голоден. Не то чтобы умирал с голодухи, но есть хотелось. Большую часть денег я спускал в пабах, а потом частенько подумывал забраться в продуктовую лавку и стащить что-нибудь съестное. Так или иначе, в то хмурое воскресенье меня пригласили отобедать со старым хрычом Альбертом. Незадолго до того он овдовел. Сидел за столом неестественно прямо, не сняв матерчатой кепки. И, похоже, давно не мылся. Я протянул ему руку, но он только смерил меня ледяным взглядом выцветших голубых глаз. И спросил, какого черта я делаю в Лондоне.

У меня не хватило духу признаться, что я собираюсь стать актером. Промямлил что-то про учебу. По-моему, он даже не расслышал.

– Ты ведь уже взрослый, сынок, небось помнишь последнюю заварушку? – спросил он.

Дочь одернула его:

– Пап, ну не начинай опять про войну.

– А чего не начинать-то? Вы, молодые, жили как у Христа за пазухой. Все до единого!

Боевой был старикан, мать его. Марджори ушла на кухню готовить обед.

Фрэнк вышел за ней: то ли решил помочь, то ли нашел повод ретироваться. А старику только того и надо было – он тут же принялся потчевать меня своими байками:

– Я ж на Марне был. В этой мясорубке – ну, знаешь, воронки, грязюка, гниющие трупы…

«Ну, началось веселье», – подумал я.

А он завел про пулеметный огонь, про ужас смерти.

– Я же был совсем мальцом, – говорил он. – Сопляк сопляком, и боялся до усрачки. Снаряды рвутся, пулеметы строчат. От ужаса прямо столбенеешь. А одна ночка была прямо адовой. Полыхало так, что небо светилось как днем. И тут я вдруг хватаю винтовку и бегу. За дезертирство могли и к стенке поставить. Но я вскочил и понесся, как заяц. Далеко не убежал. Свалился в воронку, полную грязи. В этой жиже тонули – многие мои ребята так и сгинули. Ну вот, лежу я там. Сопляк сопляком. И вдруг замечаю, что в воронке я не один. Ракета вспыхивает – а потом снова темень. Гляжу – парень, чуть постарше меня. Фриц. У него винтовка, у меня винтовка. Оба трясемся. Я не знаю, что делать. А потом этот молодой фриц лезет в карман своей шинели, достает что-то и протягивает мне. Я взял – а его уже нет, пропал. Оказалось – он мне фотокарточку дал. Утром, когда рассвело, я ее разглядел: видно, жена этого бедолаги и маленькая дочка. Вся эта долбаная заваруха потом кончилась, а карточку я еще много лет хранил. Бог знает, кто он был, кто была его жена и та девчушка. Он был такой же, как я. Я годами бесился. Столько загубленных жизней… И ради чего? Потом я еще в госпитале валялся. Нас, целую ораву – человек 50–60, пригласили в Букингемский дворец. Не за медалями, нет – на встречу с королем и старой королевой Мэри. Собрали нас всех, значит, на дворцовой лужайке. А мы же все покалеченные. Мне еще повезло – только в ногах осколки. Ждали мы, ждали, а к нам так никто и не вышел. Ни король, никто. Больно занят, говорит нам эквери в мундире – личный помощник короля. Сует каждому какой-то пергамент. Его Величество, мол, поручил передать свою наисердечнейшую благодарность. Свою писульку я выкинул в Темзу с моста Ватерлоо. Вот тебе и вся воинская слава. Но того парня, фрица, я не забуду никогда.

Такие люди намертво врезались мне в память. Теперь я думаю: может, именно то, что я слушал их так жадно, без всякого усилия запоминая слова и интонации, и помогло мне потом сыграть столько разных персонажей. Когда раз за разом повторяешь текст, слова оседают где-то в глубине и становятся частью подсознания. Заучивание текста – это, конечно, труд, но в нем есть и своя магия.

* * *

В RADA я проучился два года, с 1961-го по 1963-й. Когда я поступил, там были весьма заметные студенты: Джон Хёрт, Иэн Макшейн, Дэвид Уорнер, Саймон Уорд. Но история повторялась: я не мог вписаться. Пытался было, но отчужденность словно держала меня под стеклянным колпаком. Я помалкивал и замыкался в себе. У меня был собственный тайный план. Я знал: стоит только раскрыть свои сокровенные мечты – и они тут же рассыплются в прах. Держи рот на замке. Так учил меня дед, Фред Йейтс. А еще замыкаться в себе помогала выпивка. Алкоголь начинал подчинять себе мою жизнь, и меня это вполне устраивало. Он помогал мне вживаться в роль одиночки, которую я так старательно играл.

Из-за этого добровольного затворничества я почти полностью пропустил все радостное безумие лондонских 1960-х. Бурлящие шестидесятые, свингующий Лондон, рождение The Beatles и The Rolling Stones, Карнаби-стрит[26], девочки-куколки в мини – все это прошло мимо меня, как в тумане. Это было время свободной любви, коротких юбок и политических маршей, время, когда Соединенное Королевство стремительно – и вопреки всему – превращалось в самое модное место на земле. Веселье, веселье и еще раз веселье. А я не уловил ни проблеска этого праздника, хоть до него было рукой подать. С тем же успехом все это могло происходить на Луне.

Мне нравилось просто слоняться по городу. Эджвер-роуд. Марбл-Арч. Гайд-парк. Напротив отеля Dorchester в Мейфэре, где обычно останавливались Бертон и Тейлор[27], стояла парковая скамейка. Я садился на нее и представлял, как вхожу через вращающуюся дверь.

«Ключ, пожалуйста, – говорил я мысленно. – Однажды, – думал я, – в один прекрасный день».

На всю эту возню со свободной любовью у меня не было времени. Я предпочитал общество мелких лавочников. Был там такой Джорджи Деннис – кокни до мозга костей, явно родившийся в пределах слышимости колоколов церкви Сент-Мэри-ле-Боу на лондонской Чипсайд. У Джорджа был свой цветочный магазинчик на Ватерлоо-роуд, напротив театра Old Vic. Я частенько к нему заглядывал, и он поил меня чаем.

Как-то раз Джордж рассказал мне историю про Ричарда Бертона – тех времен, когда тот играл Гамлета.

– Да-да, мне его прям жалко становилось, – говорил Джордж. – Сделаю ему, бывало, чайку хорошего и бутерброд с сыром, здоровый такой. Спрашиваю, мол, с деньгами-то у тебя как? Я б ему и пару фунтов подкинул, чего уж там. И вот однажды Ричард мне и говорит: «Слышь, Джорджи, дай-ка я тебе кой-чего покажу». Выводит меня за дверь и показывает через дорогу, на Old Vic. «Вишь серый Jag, Джорджи? Вон там? Моя красавица. Пять тыщ за нее отвалил. Как-нить прокачу тебя с ветерком». До чего ж приятный был человек. А теперь живет с этой, как ее там?.. Как ее звать-то?

– Элизабет Тейлор.

– Во, точняк. Хотя, знаешь, мне нравилась Сибил, первая его жена. До чего ж приятная была. До чего ж приятная. А нынче у них у всех – трах-бах и до скорого. Это Голливуд его попортил. Вот так оно теперь-то. Эти новые ребята, The Beatles там всякие… Девки визжат. Моя покойная мамаша в гробу бы перевернулась.

Я снимал квартирку на Рэндольф-Террас. Тридцать шиллингов в неделю. Последний этаж. Голые стены, спартанский минимум. Мне нравилось. Газовый камин, крохотный закуток под кухню. Правда, я никогда не готовил. Завтракал где-нибудь неподалеку от Old Vic. И пока вокруг меня стиляги гоняли на своих мотороллерах Vespa, парни щеголяли в костюмах на заказ, девчонки – в мини-юбках и сапожках, я заявлялся в театр в промокших ботинках и отсыревшей одежде. Дешевый пиджак, вельветовые штаны, галстук из Marks & Spencer, белая нейлоновая рубашка. Во мне не было ни грамма шика.

Подружек я время от времени заводил. Но ничего серьезного – сошлись и разбежались. Даже имен их не помню. Первой настоящей любовью стала однокурсница из RADA, родом из Спокана, штат Вашингтон. Само название этого города звучало для меня тогда экзотически – как тропический курорт: Спо-кан, Ва-шинг-тон. С тем же успехом это мог быть Эльдорадо. В 1962-м мы встречались полгода, потом она уехала домой на рождественские каникулы, а когда вернулась – бросила меня. Мне было 25, и я решил: все, больше никого не полюблю. Слишком больно.

Я воображал себя Аланом Лэддом из «Шейна» – вестерна, вышедшего за несколько лет до того. Герой уезжает верхом в вайомингскую пустыню, а мальчишка кричит ему вслед: «Вернись, Шейн!» Я возвращаться не собирался. Я поклялся, что отныне буду сам по себе, в гордом одиночестве на просторах бескрайнего, пустынного Запада.

Я с головой ушел в учебу. Научился играть наперекор тексту – произносить грустный монолог с легким оптимизмом или придавать вес ничего не значащим репликам. Сбавить обороты всегда успеешь, а вот почувствовать свой диапазон – полезно. И я уверовал: все должно быть мощным и полнокровным. Никакого бормотания под нос. Просто бей наотмашь. Потом, если захочешь, смягчишь. Актерская игра – это процесс отсечения, обнажения, поиска и отбрасывания лишнего. Начинаешь на пике – и постепенно счищаешь шелуху, выдираешь сорняки, пока не доберешься до той обнаженной сути, которая кажется единственно верной.

В RADA некоторое время преподавали два великих педагога – шведский танцовщик Ят Мальмгрен и Кристофер Феттес, родившийся в Эдинбургском замке. Впоследствии они основали Лондонский драматический центр. От них я узнал о теории движения, которую Михаил Чехов называл концепцией психологического жеста: она опиралась на идеи Рудольфа Лабана[28] и Станиславского. Суть была в том, чтобы найти движение, позволяющее воплотить персонажа, например ссутулиться, чтобы передать уход в глухую защиту, или, наоборот, выпятить грудь, демонстрируя уверенность.

Мальмгрен и Феттес были не самыми добродушными преподавателями. Настоящие надсмотрщики, беспощадные в своей критике – могли запросто разнести тебя в пух и прах. Но меня к ним тянуло. Я впитывал их технику молниеносно. Кажется, в то время я был единственным студентом, желающим ее впитывать. RADA была классической академией, зацикленной на идеальной технике, и многие студенты считали все эти психологические штучки полным бредом. А я, наоборот, начал внимательнее прислушиваться к собственным ощущениям – прошлым и настоящим – и следить за тем, как движется мое тело.

Когда я поступил в RADA, мне с ходу поставили диагноз «тяжелое движение» – так это у них называлось. Двигался я соответственно – ни дать ни взять валлийский регбист. Ят сказал – с сильным шведским акцентом, из-за которого любой его совет звучал как медицинский вердикт:

– Тебе надо вырабатывать более интровертную нервную систему. Иначе станешь экстравертом, а это очень скучно.

Я подумал: «Что за хрень он несет?» Но постепенно начал развивать в себе внутреннюю тишину и самоощущение – то, что он и призывал нас выносить на сцену.

Погружение в сценарий напоминало мне перебор камней на булыжной мостовой: поднять один, изучить, положить точно на место. И только потом окинуть взглядом всю дорогу, уже зная каждый ее дюйм. Лишь тогда ты пройдешь по этому маршруту в любую погоду, даже с закрытыми глазами.

* * *

Байки того старикана из пансиона о Второй мировой всколыхнули во мне детские воспоминания об этой, как он выразился, «заварушке».

В июне 1944-го – то было идиллическое лето, полное звуков и палящего зноя, – недалеко от нас, в замке Маргам, расквартировали американских офицеров; они готовились к высадке в Нормандии. Их пятнистые машины то и дело с ревом проносились мимо нашего школьного двора. Как-то утром мы, дети, играли на улице возле школы, и солдат из проезжавшего грузовика что-то нам крикнул. Он швырнул во двор бумажный сверток, но на площадке дежурила мисс Хамфрис, учительница четвертого класса, и она успела его перехватить. Мы так и не узнали, что было внутри – скорее всего, жвачка и сладости.

В один теплый воскресный вечер летом того же 1944-го мы с родителями отправились на прогулку к замку. Они шли по тропинке, вглядываясь в заросли, – искали соловья, чье пение раздавалось где-то совсем рядом. А я гонял взад-вперед по узкой дорожке на своем трехколесном велосипедике – знаете, один из тех детских велосипедов, где педали прикручены прямо к переднему колесу. Его смастерил для меня дед из деревяшек и всякого металлолома. Колеса он обтянул длинными полосками резины, а раму выкрасил в ярко-красный цвет.

Навстречу нам неспешно шли двое солдат. Когда они поравнялись с нами, один из них – высокий, здоровенный детина – спросил у отца дорогу. Им нужно в Суонси, объяснили они. Можно ли еще успеть на автобус? А если на автобус они уже опоздали, нельзя ли где-нибудь раздобыть лошадей?

Мы узнали, что их зовут лейтенант Куни и капитан Дерр, и родители, обсудив с ними возможные маршруты, пригласили обоих на воскресный обед на следующей неделе. В те суровые дни британским семьям настоятельно советовали принимать у себя американских солдат – в духе гостеприимства, взаимовыручки и дружбы. Те из них, кому посчастливилось вернуться домой в Америку, потом нередко присылали приютившим их британцам продуктовые посылки.

Лейтенант Куни обернулся к часовому, лениво привалившемуся к караульной будке, и крикнул:

– Эй, солдат, карандаш есть?

Тот пошарил по карманам куртки.

– А то, – сказал он и перекинул карандаш Куни.

Британцы посмеивались над расхлябанностью американских солдат и говорили, что у них «чересчур много денег, они чересчур много думают о сексе, и вообще их тут чересчур много». В американцах не было и тени официоза – разительный контраст с удушающей чопорностью британской армии. Куни просто поставил ногу на переднее колесо моего велосипеда, пристроил на колене куцый блокнотик и принялся записывать наш адрес. Он глянул на меня и подмигнул:

– Отличная у тебя тачка, парень.

В следующее воскресенье я услышал, как подъехал джип, и очень надеялся, что все соседские дети это тоже видят – особенно Питер Джонс из соседнего дома и Питер Мюррей из дома напротив. Я лежал на полу в гостиной и рисовал черным и красным карандашами британские и американские бомбардировщики, громящие Германию, и немецкие истребители, которые падают с неба, охваченные шлейфом пламени из красных штрихов.

Скрипнула калитка, потом раздался стук в дверь. Отец открыл, и из коридора донеслось:

– Привет честной компании!

Так капитан Дерр здоровался каждый раз, когда заходил к нам в гости, – а в последующие недели он заходил часто.

Затем последовал вопрос:

– А где пацан?

Дверь в гостиную распахнулась, и они вошли.

– Ну-ка встань и поздоровайся! – велела мать. – Не будь невежей.

Техасец Куни ее успокоил:

– Да ладно, все нормально. Пусть лежит.

А Дерр, парень из Орегона, присел передо мной на корточки и положил на пол ярко-красный носовой платок в белый горошек. Развязал его – и оттуда высыпались стеклянные шарики-марблс, целая дюжина. Таких красивых я в жизни не видел – ярко-желтые и зеленые, густо-синие и красные, оранжевые, фиолетовые, лиловые.

– Ну, скажи спасибо, – сказала мать. – Какая прелесть, правда? Поблагодари как следует.

Они заглядывали к нам еще не раз – иногда вдвоем, иногда поодиночке. Дерр научил меня правильно играть в марблс и делать крученый бросок – он называл это «твистер».

Как-то вечером Дерр зашел к нам, и мне разрешили лечь попозже. Он сидел в кресле с чашкой чая, а я лежал на диване между отцом и матерью. Меня уже клонило в сон, и их голоса доносились до меня откуда-то издалека – то наплывали, то отдалялись, растворяясь в дреме.

Я услышал, как отец сказал про Куни:

– Мрачный он какой-то, да? Иной раз слова из него не вытянешь. Не поймешь, что у него на уме.

Дерр ответил:

– Он до смерти боится, что больше никогда не увидит жену и маленького сына. Ему кажется, что он не вернется домой.

Отец спросил, не гложет ли Дерра тот же страх.

– Ну да, конечно, я тоже боюсь. У меня ведь тоже жена и два малыша. Одному пять, другому три. Говорят, скоро начнется что-то серьезное… Наверное… Не знаю, не могу говорить. Будет крупная заварушка, видимо. Где-то. Стараюсь держаться бодрячком, натягивать улыбку. Иначе просто свихнешься. Да всем страшно.

В полудреме перед моими глазами возникали бельевые веревки на задних дворах Уэрн-роуд, и я представлял, как Дерр говорит все это, лежа под белыми простынями, которые полощутся на ветру, и смотрит в ярко-голубое небо.

Еще несколько дней я ломал голову над тем, что же за «крупная заварушка» их ждет. Я видел Джеймса Кэгни и Хамфри Богарта в грандиозной перестрелке в финале «Парня из Оклахомы»[29], и это тоже перемешивалось со всем остальным, всплывая и исчезая в сумеречном полусне.

Через несколько дней калитку нашего дома открыли Куни, Дерр и еще один молодой солдат. Они увидели меня на велосипеде у окна гостиной. Дерр гаркнул свое «Привет честной компании!». Они вошли в дом, минут через 10 вышли – а следом мои мать и отец. Все пожали друг другу руки, и солдаты двинулись к выходу. Тут Куни обернулся ко мне и сказал:

– Води аккуратнее свою тачку, парень, и береги себя. Мы скоро выступаем, так что просто зашли попрощаться и сказать спасибо.

Они сели в джип, помахали нам и укатили. Мы с родителями стояли у калитки и смотрели, как машина исчезает за поворотом на Сталлкорт-роуд, в самом конце нашей улицы.

Вскоре после этого мы наткнулись на американских солдат в прелестном курортном городке Порткоул на побережье Южного Уэльса – они разминировали территорию. Командовали: «Так, все назад!» Потом: бум, бабах! И тогда они говорили: «Порядок, продолжаем». Я оторваться не мог. Часами готов был стоять и смотреть, как эти парни работают.

Наш сосед Берт Джон и отец снесли часть садовой стены – чтобы Берт с женой Клэр в случае чего могли быстрее добежать до нашего маленького бомбоубежища. Целую неделю они вдвоем копали глубокую яму в дальнем конце сада, прямо у стены, за которой начинался сад школьного учителя мистера Томаса. Мистер Томас начал было возмущаться, но отец велел ему отвалить и не совать нос не в свое дело. Над ямой Берт с отцом дугой уложили три П-образных листа гофрированной стали, строго по инструкции из брошюры Военного министерства «Построй убежище сам». Такие укрытия назывались убежищами Андерсона, в честь довоенного министра внутренних дел. Строились они, конечно, легко, но при прямом попадании немецкой бомбы толку от них было бы немного.

Когда конструкция была готова и закреплена, Берт с отцом накидали сверху на гофрированную крышу куски дерна и расставили сверху несколько цветочных горшков. Иногда по ночам родители укладывали меня спать с собой, между ними. И когда начинали выть сирены, отец хватал меня в охапку и тащил по садовой дорожке к нашему андерсоновскому чуду инженерной мысли. Там к нам присоединялись мистер и миссис Джон с дочкой Мэри и собакой по кличке Спот. Оказавшись внутри, Берт зажигал керосиновую лампу, и мы сидели, притиснувшись друг к другу, и ждали отбоя.

Иногда по дерновой крыше барабанили осколки зенитных снарядов или шрапнель. Сирены включали, когда бомбардировщики люфтваффе шли на цель. В Порт-Толботе располагались доки и сталелитейный завод, которые вполне могли заинтересовать немецкое командование, но нас так ни разу и не бомбили. И все же кузен моей мамы, Берт Уильямс, погиб – он служил в авиации Королевских военно-морских сил. А тяжелый гул немецких бомбардировщиков над головой мы слышали частенько.

В 1941 году люфтваффе разбомбило Суонси – родной город поэта Дилана Томаса. Погибло 250 человек. В следующее воскресенье отец повез нас туда – посмотреть, что стало с городом. Мы видели змеящиеся по улицам пожарные шланги, развороченные здания и разбросанную по тротуарам мебель.

Я был слишком мал, чтобы осознать весь ужас войны, но меня будили сирены воздушной тревоги, я видел Гитлера в кинохронике, а однажды слышал его голос по хрипящему радиоприемнику – то была прямая трансляция из Берлина.

Один из отцовских приятелей, мистер Риджуэлл из Нита, что в нескольких милях от Порт-Толбота, работал в компании United Yeast, производившей дрожжи. Почему-то он ко мне привязался. Как-то раз, шутки ради, он спросил, что бы я сделал с Гитлером, если бы его встретил. Восседая на столе для замеса теста в нашей пекарне, я заявил: «Шею бы ему свернул!» – и изобразил руками, как душу его.

Мистер Риджуэлл разразился аплодисментами и в награду выдал мне леденец.

Примерно тогда же отец возил хлеб в итальянскую лавку в Маргаме – чайную Конти. Мистер и миссис Конти перебрались в Уэльс еще в 1930-х и открыли маленькое заведение – продавали чай и итальянскую выпечку. И вот в один прекрасный день какие-то твердолобые соседи решили, что мистер и миссис Конти – враги, и взялись отравлять им жизнь. Эти безмозглые идиоты намалевали на витринах: «Убирайтесь в свою Италию! Вон отсюда!»

Проезжая мимо по своему обычному маршруту, отец увидел вандалов, которые как раз громили лавку. Он выскочил из фургона и налетел на них: «Я же вас всех знаю! Чертовы лицемеры! Эти люди ничего вам не сделали!»

По долгу службы отец был обязан и дальше возить хлеб семьям погромщиков – и развозил, но делал это с нескрываемым презрением. Больше ни с кем из них он не обмолвился ни словом.

Мужа моей тети Лорны, дядю Билли, призвали в Королевский наблюдательный корпус[30] – как и моего отца. Их вклад в военные действия заключался в обнаружении и отслеживании самолетов – британских и немецких – и передаче данных в штаб в Кардиффе. Я научился распознавать бомбардировщик Junkers 88, британский Lancaster, легкий бомбардировщик Mosquito и громадную американскую «Летающую крепость» – B–17. Иногда по воскресеньям, после обеда, меня брали на наблюдательный пост.

«Сегодня ночью Ливерпулю достанется», – сказал как-то отец. Он купил мне бинокль. И когда в небе не было самолетов, я рассматривал в него луну.

Я был совсем маленьким, но чувствовал, что эти голоса войны проникают в меня, что-то меняют внутри. Я часами просиживал у приемника. Мы обожали сатирическую передачу BBC «Это снова он»[31] с Томми Хэндли – она высмеивала тяготы военного времени и бюрократию. «Томми не дает нам свихнуться», – говорили люди. Отец вечно крутил ручку настройки приемника – не выносил пауз между передачами.

Я слушал трансляции с Нюрнбергского процесса. На скамье подсудимых сидели люди из ближайшего окружения Гитлера: Герман Геринг, Рудольф Гесс, Иоахим фон Риббентроп и другие. Я жадно ловил новости о поимке и аресте Уильяма Джойса – предателя-американца, известного как Лорд Хо-Хо, который начинал каждый свой эфир словами: «Говорит Германия. Говорит Германия». Его судили и казнили.

Однажды мать вернулась домой, а я встретил ее новостью:

– Геринг покончил с собой в тюрьме. Принял цианистый калий, чтобы не попасть в петлю.

– Господи, откуда ты это знаешь? – ахнула она. – Ужас какой! Девять лет ребенку. Тебе ни к чему слушать новости.

Но меня завораживало все – и сами события, и голоса дикторов, которые о них рассказывали. По воскресеньям я слушал программу Джин Меткалф[32]: «Добрый день, дорогие слушатели. У микрофона Джин Меткалф, и мы начинаем очередную трансляцию ваших любимых семейных мелодий на радиоволне Британских вооруженных сил. "С песней в сердце"[33], Роджерс и Харт».

В кинотеатрах выпуски хроники British Movietone News создавали у всех ощущение причастности к происходящему: рев фанфар и голоса знаменитых комментаторов – Лесли Митчелла, Джеффри Самнера, Дональда Грея и Хью Томаса, – чеканивших свежие сводки. Эти безупречно британские интонации навсегда врезались мне в память.

Как и ощущение нависшей угрозы. Миллионы людей были уничтожены. Один только Советский Союз потерял 24 миллиона человек. Вся Европа лежала в руинах. А потом, в мае 1945-го, все кончилось. Когда была объявлена победа, отец с дядей Билли всю ночь запускали фейерверки, ракеты и сигнальные шашки. Воздух пропитался запахом бездымного пороха. На улицах устраивали гуляния: жгли костры, выставляли длинные дощатые столы с лимонадом и бланманже для детворы. Отец взял меня с собой в Лондон. Мы остановились в отеле Regent Palace и обнаружили, что он битком набит шумными американскими солдатами – одни ждали отправки домой, другие со страхом готовились к переброске на Тихий океан, воевать с Японией.

(Вскоре после Дня Победы теплым воскресным днем возле паба в Ньюнхеме, что в графстве Глостершир, мы – мама, папа, мамины родители и я – устроили небольшой пикник: раскисшие сэндвичи с листочками салата, термос теплого чая с молоком. Отец и дед прислонились к машине, поставив свои кружки с пивом из паба прямо на крышу. И я услышал, как дед зачитывает вслух заголовок из Daily Express: на Японию сбросили атомные бомбы.)

А потом как-то в июне 1945 года мы с матерью возвращались в Маргам на двухэтажном автобусе. Дождь лил как из ведра. На остановке у кинотеатра Plaza в автобус зашел американский солдат. Поверх формы на нем был накинут непромокаемый плащ. Он забросил тяжелый вещмешок на боковое сиденье и сел напротив нас. Кондукторша Мэрион – мы, школьники, отлично ее знали – подошла взять плату за проезд: шесть пенсов. Солдат никак не мог разобраться в британских монетах и просто протянул ей горсть мелочи на ладони.

– До почты в Маргаме, пожалуйста. Оттуда ведь можно к замку пройти?

– Простите, но мы туда не доезжаем, – сказала Мэрион. – И можете не платить.

– Не хотите ли зайти к нам? – предложила мать. – Муж вернется к пяти, он подбросит вас до Касл-Драйв.

Солдат пошел с нами. Плащ он повесил на вешалку в прихожей. Мать заварила ему чаю и усадила в отцовское кожаное кресло. Когда отец вернулся домой, солдат представился:

– Здравствуйте, меня зовут Сэм Аррут. Ваша жена угостила меня чаем. Мне нужно явиться в замок Маргам.

Мы узнали, что задача Сэма – собирать солдатские жетоны и вести учет убитых и раненых, чтобы поддерживать порядок в учете. Отец спросил его о танковой бригаде, к которой были прикомандированы Куни и Дерр во время Арденнской операции[34].

Сэм постарался сообщить эту новость это как можно мягче.

– Их просто смели. Скорее всего, они не вернулись.

Они не вернулись. Какая трагедия. Какая бессмыслица. Потом пришло короткое письмо от миссис Куни: «Спасибо вам за ваше гостеприимство».

Те дни были насквозь пропитаны горечью потерь и голосом Веры Линн – «Мы встретимся снова» и «Когда огни зажгутся вновь»[35].

Мало-помалу жизнь вернулась в привычное русло, потянулись блеклые серые будни послевоенного времени. В 1946-м отец принял управление пекарней у деда, и они поменялись жильем. Дедушка Хопкинс и бабушка – мы звали ее Нянюшкой – переехали в наш дом в Маргаме, а мы заняли их жилье в центре Порт-Толбота. Пекарня располагалась на заднем дворе – массивная глыба из серого камня и красного кирпича. Небо здесь всегда было серым.

Я тосковал по пригороду Маргама, где жил с самого рождения в канун нового 1937 года. Маргам веками оставался сельской глушью – краем пастбищ и вересковых пустошей. Здесь находилось цистерцианское аббатство, основанное в 1147 году. Перед каждым домом был палисадник, скрытый за каменной оградой с решеткой или за живой изгородью из бирючины. Родители купили наш дом на Верн-роуд всего за £250. Мы жили в одном конце улицы, в доме 77, а сестра отца Мириам с мужем, дядей Джеком, – в другом, в доме 39. На соседней улице, Брэкен-роуд, в доме 12, жили тетя Лорна и дядя Билли.

По воскресеньям мать с отцом брали меня гулять – мы бродили по окрестным паркам, по полям, по лесам до Касл-драйв. Вместе с отцом я собирал ежевику на Стар-Лейн, заходя все дальше в сторону долины Бромбил. Но стоило нам переехать в город, в Порт-Толбот, как я почувствовал себя отрезанным от всего, что знал, хотя уехали мы не так уж далеко. Я мечтал вернуться в Маргам, а если не получится – уехать куда угодно, лишь бы подальше отсюда.

Во время отпуска в 1947 году мы открыли для себя деревушку Уиллерси в графстве Глостершир. Это были пасторальные места, словно из стихотворения Джона Бетжемена[36]. Отец вез нас на машине – мою мать, ее родителей и меня (я сидел на заднем сиденье, кое-как втиснувшись между бабушкой и матерью). Время едва перевалило за полдень воскресенья, а следующий понедельник был нерабочим (первый понедельник августа – традиционный британский выходной). Мы свернули на парковку отеля Lygon Arms в деревне Бродвей. Мать наготовила сэндвичей с огурцом, которые я терпеть не мог – меня от них буквально выворачивало. Послеполуденный час казался аркадским сном: странная тишина и далекий гул голосов. Безвременье. Отец с дедом зашли в бар за пивом и принесли его к машине. Дед всегда давал мне глотнуть из своей кружки.

Бабуля возмутилась, что он приучает меня к спиртному: «Хочешь, чтоб он спился, как твой братец Джим?»

Я услышал, как церковные часы пробили час дня. Мы просидели в машине целый час. Потом отец сказал:

– Пора назад.

Тишина.

Дед предложил осмотреть окрестности.

– Куда спешить-то?

Мы выехали из Бродвея и катили мимо полей и лугов, пока не добрались до котсуолдской деревушки Уиллерси. У меня возникло чувство, будто я здесь уже бывал. Откуда-то знал это место. Странное ощущение. Отец припарковал машину у деревенского пруда. В конце дороги стоял дом. Напротив – гостиница New Inn. В ней тоже было что-то знакомое. В саду висела табличка: «Комнаты с завтраком».

И вдруг я попросил: а можно мы тут переночуем? Отец удивился.

– Ты хочешь здесь остаться?

– Да.

Дед сказал:

– А почему бы и нет? Давайте узнаем, есть ли свободные номера.

У них нашлись две спальни. Мы остались на ночь. А наутро произошло главное событие. Отец сказал бабушке с дедом:

– А оставайтесь-ка здесь на недельку. Мы съездим в Уэльс, а в следующее воскресенье за вами вернемся.

Так прошли наши первые каникулы на той ферме. Хозяевами были мистер и миссис Инголлс – оба тихие, неразговорчивые. Миссис Инголлс стирала белье в огромном медном тазу.

У них работали трое пленных немцев: убирали двор и кормили двух свиней в деревянном загоне. Один из них, рыжий парень лет 20 из Дюссельдорфа, учил меня поднимать тяжести – самодельную штангу из скрепленных железок.

– Теперь будешь сильный, ja?

Я провел на той ферме два лета с бабушкой и дедом. Военные песни Веры Линн до сих пор звучат у меня в голове.

«…Я знаю – мы встретимся снова, в какой-нибудь солнечный день».

Предыдущая главаГлава 13 из 51Следующая глава