К книге
АлфавитРАССКАЗЫ. Смех жизни
54%
РАССКАЗЫ. Смех жизни
7

Жизнь моя сложилась нехорошо. Если бы у меня были враги, которых у меня нет, они были бы совершенно удовлетворены.

Я распространяюсь об этом к тому, что сегодня утром в помойном контейнере мною был найден любопытный пакет. Но для того, чтобы всем было ясно, с какой такой стати человек таскается по помойкам, я вынужден начать не с пакета, с которого, собственно, следовало бы начать, а с того, что жизнь моя сложилась нехорошо.

Я родился в приличной семье. Вообще это значит, что отец не пропивает получек и не приводит домой посторонних женщин, а от матери не услышишь черного слова. Но наша фамилия еще отличалась тем, что у меня были домашние учителя, что каждое лето мы снимали дачу по Ярославской дороге и что моей сестре прочили артистическую карьеру. Из-за этого я прежде много о себе понимал и так полагал, что либо я сделаюсь выдающимся человеком, либо я не знаю, что я с собой сделаю…

Когда мне было пятнадцать лет и я уже начал соображать, я бросил девятый класс и поступил на завод, где делали электрические счетчики и пылесосы. С той поры я живу один.

На заводе я проработал полтора года. В начале зимы, когда еще с вечера я начинал думать о том, как утром буду мучительно просыпаться, как потом выйду в холодную, темную улицу, как буду тащиться в сонном трамвае и, наконец, восемь часов подряд мазать специальным раствором черные кнопочки, от которых рябит в глазах, я — прямо скажу — не выдержал характера и уволился по собственному желанию.

Некоторое время я бил баклуши. Потом я работал слесарем на заводе, который назывался механическим, хотя на нем делали консервные банки, потом устроился полотером и месяца два ходил с лимонным лицом по милости какой-то особенной, несмывающейся мастики, потом я работал на ипподроме, — короче говоря, где только не носил меня черт и чего я только не делал.

Сейчас я работаю дворником. Мой участок простирается от парикмахерской до дома № 24 по С-кому переулку. Зарабатываю я шестьдесят два рубля пятьдесят копеек. Другому этих денег, надо полагать, не хватит даже на карманные расходы, но мне в самый раз. Во-первых, я не привередничаю и ем что попало, во-вторых, я плачу за жилье около семидесяти копеек, в-третьих, я замкнутый человек. Последнее означает, что самые жестокие траты, которые у людей так или иначе связаны со знакомствами и вождением всевозможных компаний, у меня отсутствуют вообще. Я ни с кем не вожусь; родители меня на дух не переносят, новых друзей у меня как-то не завелось, а со старыми я раздружился.

Если и есть такие люди, с которыми я в приятельских отношениях, то это двое дворников, соседей по участку в С-ком переулке, и техник-смотритель Озорников. Мне нравятся эти люди, и я даже скучаю, если мы долго не видимся. Я затрудняюсь объяснить причину этой привязанности, ибо все их достоинства заключаются только в том, что в них нет одного недостатка, который есть во всех, кого я знал или не знаю, а именно: им не интересно, кто из нас четырех умней. Наконец, в них просто много забавного. Например, один любит рассказывать анекдоты. Они нелепы и несмешны, но занимательны тем, что все начинаются одинаково.

— Значит, старый профессор женился на одной невесте… — говорит мой приятель, кладя руки к себе на колени и делая такое лицо, как будто собирается рассказать нечто необычайно веселое.

Другой мой товарищ носит фамилию Шуйский и говорит «мы Шуйские», что замечательно уже само по себе, а техник-смотритель Озорников то и дело поражает меня неожиданными сентенциями. Скажем, третьего дня шел дождь, и я пожаловался на погоду. Озорников посмотрел в окно и проговорил:

— Погода что мать родная. Какая есть, такая и слава богу.

Ну, как не полюбить человека, который может сказать такую чудную вещь?

Однако все то, о чем толковалось выше, представляет собой, так сказать, внешнюю сторону моей жизни, — другая, которая скрыта от постороннего глаза и которая, собственно, и есть моя жизнь, это запойное чтение книг. Читать я научился необыкновенно рано, года в четыре, и с той поры серьезно занимаюсь только чтением книг. Из книг я предпочитаю жизнеописания великих людей.

Когда я усаживаюсь за чтение, то прежде всего совершаю целый подготовительный церемониал: я занавешиваю окно, чтобы в комнате было сумеречно, зажигаю настольную лампу, ставлю возле себя трехлитровую банку подслащенной воды и долго устраиваюсь в кресле, которое подобрал на помойке в прошлом году.

Устроившись в кресле, я тяжело вздыхаю и начинаю читать. Тут со мной приключается чудесная перемена: я приятно совею, мое нутро собирает в чуткий комок, от которого по всему телу распространяются волны, волны, и в первую же минуту я настолько отрешаюсь от того, что меня окружает, что, произойди тогда что-нибудь постороннее, скажем, скрипни сама собой половица, я могу потерять сознание. То есть в первую минуту чтения я не испытываю ничего, кроме блаженства, но во вторую минуту мне почему-то начинает казаться, что я эту книгу уже читал, хотя я знаю наверняка, что я ее не читал. Потом мне начинает казаться, что эта книга написана вовсе не автором, означенным на обложке, а, как это ни удивительно, мной. Возможно, это происходит из-за того, что я переживаю книжные перипетии даже острее и натуральней, чем сочинитель, и если говорят, что Флобер чувствовал вкус мышьяка, когда отравлял свою мадам Бовари, то мне при чтении этого эпизода казалось, что я умираю. О всяческих ужасах уже нечего говорить. Представьте себе тихую зимнюю ночь, себя самого в пустой и едва освещенной комнате, зловещее гудение в дымоходе и чувство исключительного одиночества. Представьте теперь, что кто-то кашлянул у вас за спиной, и вы поймете, что происходит со мной, когда я читаю, допустим, о приходе Родиона Раскольникова к старухе. То есть чтение доставляет мне не просто удовольствие, а мучительное удовольствие, на манер того, которое доставляет безответная любовь, но как всякий законченный любовник, у которого даже от тени возлюбленной кружится голова, я пью свою чашу, несмотря ни на какие обстоятельства и последствия. Говоря о последствиях, я имею в виду, например, несуразные сновидения, которые вечно мне досаждают. Скажем, нынешней ночью мне снилось, как будто я поймал громадную рыбу. Эта рыба просила, чтобы я ее отпустил на том основании, что она редкостный экземпляр.

Словом, чтение — это все, что есть у меня в жизни, и я горько жалею об отсутствии такой профессии, как читатель. Ведь посудите, до чего было бы хорошо, если бы человек целыми днями читал умные книги, а ему платили бы за это рублей пятьдесят — сущие пустяки по сравнению с выгодой обзавестись десятком-другим людей, которые прочитали все умные книги. Жаль, что покуда такой профессии не существует, читать приходится совершенно бесплатно. Досадно также, что, вместо того чтобы читать, я вынужден ежедневно прожигать три с половиной, а то и четыре часа жизни, которые уходят на уборку моего участка в С-ком переулке, но все же это гораздо лучше, чем полдня натирать полы или мазать специальным раствором черные кнопочки, гораздо лучше. Конечно, о зиме даже не хочется вспоминать, но летом всего и делов, что, бывало, сметешь окурки и прочую пакость на мостовую, соберешь все это метлою в кучу и в два-три приема отнесешь в помойный контейнер, — теперь, полагаю, ясно, что к помойным контейнерам я имею самое прямое, так сказать, рабочее отношение, и нет ничего зазорного в том, что любопытный пакет, о котором, собственно, речь, был обнаружен мной в таком скандалезном месте.

Первым делом я вытащил из пакета десятка два почтовых открыток. Судя по штемпелям, первая открытка была отправлена в 1913, а последняя в 1924 году. В течение двенадцати лет они приходили по неизменному адресу: Москва, Остоженка, 1-й Ильинский переулок, дом Бельцовой, квартира 4, каким-то Помехиным. Где они теперь, эти Помехины, и осталось ли от них что-нибудь, кроме открыток Всемирного почтового союза с изображением городского сада в Батуми, какой-то пары с пасхальными физиономиями, вида города Могилева и тому подобными буржуазными глупостями. Может быть, давно уже все лежат на Ваганькове?.. бог их знает.

Надписи на открытках довольно забавного содержания: «Дорогая сестрица! Шлю тебе привет из прекрасной Флоренции. Завтра поеду в Рим. Думаю там прожить две недели. Кланяйся маме. Твой брат Александр». Или: «Христос воскрес, дорогая тетушка! Поздравляю Вас с праздником и желаю выиграть 50 тысяч. Ваш любящий племянник Александр». На открытке, помеченной восемнадцатым годом и изображающей бурное море с реющими альбатросами, которые кажутся подвешенными на веревочках, написано следующее: «Дорогая сестрица! Теперь мой адрес — город Смоленск, Революционный трибунал Западного фронта. Если будет время, то посмотри на рынке и купи такие две книги: М. Барабанов „Формулы обвинительных пунктов“, 3 р. и В. Белецкий „Формулы обвинительных пунктов по уложению о наказаниях“, 1 р. 85 коп. Впрочем, сколько теперь возьмут за них, не знаю. Брат Александр». Самая поздняя карточка, изображающая барчуков, которые играют в какую-то вымершую игру, кажется бельбоке, содержит такую надпись: «Дорогая тетушка! Поздравляю Вас с днем Вашего Ангела и желаю благополучия. Александр».

Но не почтовые карточки были главной моей находкой. На дне пакета я обнаружил пухленькую тетрадку, завернутую в номер «Московских ведомостей». На первой странице было написано крупными красивыми буквами: «П. Вещь. „Смехъ жизни“. Романъ въ двухъ частяхъ». Я прочитал это и онемел. Находка поразила меня. Я безо всяких церемоний бросился к креслу и в какие-нибудь четыре часа прочитал тетрадь от корки до корки.

Роман оказался никуда не годным. Начинался он так:

— Послушайте, с кем это вы сидите? — был первый вопрос, с которым обратилась княжна Ксения Воргольская, едва только Цесси переступил порог ее ложи.

Раньше чем ответить, молодой человек поздоровался со всеми, бывшими в ложе, и тогда уже обратился к Ксении — будем называть ее так, как звали все в семье.

— А что это вас так интересует? — вместо ответа спросил он ее.

— Да мне это очень интересно, — возразила та, — кто это?

Далее на протяжении целой главы они продолжают возражать и не отвечать на вопросы, так что в конце концов совершенно запутываются. Сначала я даже подозревал, что оба окажутся переодетой прислугой, судя по тому, что княжна не имеет обыкновения здороваться, а человек с кошачьим именем Цесси сначала здоровается с половиной театра и только затем обращает внимание на княжну. Но главное — им решительно не о чем говорить. Я читал и живо себе представлял, как этот П. Вещь мучительно придумывает, чего бы еще потуманней сказать княжне, кусает перо и тяжелыми глазами выглядывает на улицу. Честное слово, я бы на его месте и правда объявил обоих прислугой, такое превращение, во всяком случае, выглядело бы забавно, но вместо этого вскоре появляется «стройный брюнет» Василий Шагорский, приват-доцент Московского университета, что опять-таки невозможно, поскольку на вопрос княжны: «Вы ученый?» — этот тип отвечает: «О, да, и очень». Кроме того, на следующей странице он говорит слова, я полагаю, неслыханные в ученом мире. «Но, боже мой, — говорит Шагорский, — неужели вы думаете, что я всецело отдался науке? Это мне доставляет известное занятие, да, но жизни моей отнюдь не наполняет». Далее княжна Воргольская ни к селу ни к городу попадает под автомобиль. Это тем более нелепо, что в описываемые времена попасть под автомобиль было так же сложно, как теперь угодить под лошадь. И тем не менее роман меня взволновал. Я долго не мог понять, что именно меня взволновало, пока не сообразил, что роман написан рукой того самого Александра, который слал Помехиным почтовые карточки. «Так вот в чем дело!» — сказал я себе и стал думать о том, что побудило этого тихого и, вероятно, беспутного человека, который должен был носить толстовку с коротким галстуком и галоши, исписать нелепостями целую пухленькую тетрадку? Чем объяснить то обстоятельство, что какие-то люди полвека хранили никому не нужную рукопись где-нибудь в сундуке и зачем тогда выбросили в помойный контейнер на неминуемую погибель? Наконец, какой неизвестный закон природы привел ее в мои руки и куда она проследует дальше, если я ее из озорства не отнесу в туалет? Но главное — что побудило этого человека исписать нелепостями целую пухленькую тетрадку? Этого я никак не мог взять в толк. Я неподвижно просидел в своем кресле до поздних сумерек, а мысли мои путались, разбегались и, в конце концов, оказались так далеко, что я уже думал о том, что если о жизни и можно сказать что-то определенное, так это то, что она проходит. Проходит, проходит, потом и вовсе пройдет, и не останется от тебя ничего, ни синь пороху. И тут мне явилось вот какое окаянное соображение… Как ни совестно сознаваться, но я подумал, что меня самого мучительно подмывает написать что-то такое, чему можно было бы дать многозначительное название и подзаголовок — роман в двух частях.

Предыдущая главаГлава 7 из 13Следующая глава