Доченька.
Слово ударило сильнее пощёчины. Оно было фальшивым, как дешёвая позолота на этом старинном зеркале, и я едва не рассмеялась. Смех подступил к горлу, горячий, горький, и я проглотила его обратно.
Слишком поздно для «доченьки». Слишком поздно для чая. Слишком поздно для всего.
— Госпожа, — осторожно произнесла одна из служанок. Та, что постарше, с седой прядью в тёмных волосах. Она не поднимала глаз от платья, и в этом была её маленькая, тихая милость. — Боюсь, так мы ничего не сделаем.
Мама нахмурилась. Морщинка между бровей — я знала эту морщинку, она появлялась, когда что-то шло не по плану.
— Что значит — ничего?
— Пятно прошло глубже, чем казалось. Зелье берёт только верхний слой. Пока платье на барышне, мы не доберёмся до изнанки. Придётся снять.
Мать кивнула. Быстро, деловито. Как будто речь шла о занавеске, а не о моём свадебном платье.
— Конечно. Снимайте.
Она посмотрела на меня. И на долю секунды, на крошечное, ничтожное мгновение, я видела, как в её глазах мелькнуло что-то настоящее. Не ласка. Не вина. Раздражение. Раздражение оттого, что я — живая, мокрая, дрожащая — мешаю процессу спасения ужасно дорогой ткани.
Но оно исчезло так быстро, что я могла бы убедить себя, что мне показалось.
— Ирьяночка... Подними ручки...
Я подняла руки. Медленно. Пальцы служанок принялись расстёгивать десятки крошечных пуговиц на спине. Одна за другой. Я чувствовала, как ослабевает давление корсета, как рёбра наконец получают возможность вздохнуть. Но вздох не пришёл. Внутри было слишком пусто для дыхания.
Корсет ослаб.
Платье медленно соскользнуло с плеч.
Тяжёлый мокрый атлас потянул за собой нижние юбки, кружево, подкладку — всё, что наслоилось на мне за эти часы. Ткань сползала по коже, холодная, липкая, и я чувствовала, как она забирает с собой последнее тепло. Платье собралось у моих ног тяжёлой, мокрой грудой.
Мне на плечи накинули халат. Мягкий, светлый, с пушистой изнанкой, которая коснулась кожи — и я вдруг задрожала. До этого момента я не знала, что замёрзла. Холод жил во мне так давно, что стал частью меня, и только тепло чужой ткани показало, как сильно я окоченела.
Зубы пытались стучать. Я стиснула челюсти.
Мать сама налила воду из графина. Хрусталь звякнул о край стакана — тихо, аккуратно. Она опустилась передо мной на колени.
На колени! Женщина, которая ни разу в жизни не опускалась передо мной, которая всегда стояла надо мной — в прямом и переносном смысле, — теперь стояла на коленях на холодном паркете и протягивала мне стакан.
— Вот... Выпей, дорогая.
Вода в стакане была прозрачной, с крошечными пузырьками на стенках. Я смотрела на неё. Потом подняла глаза и посмотрела матери в лицо.
Её улыбка казалась тёплой, ободряющей, материнской.
— Не хочу.
Улыбка не дрогнула. Но что-то за ней дрогнуло.
— Ирьяночка...
— Я не хочу пить воду, которую предлагает мне женщина, ещё десять минут назад называвшая меня дрянью и мерзавкой.
Слова вышли ровными. Я сама не ожидала, что мой голос способен на такую точность.
Её улыбка дрогнула.