Кровь на рукаве к вечеру потемнела.
Она уже не была красной. Стала бурой, почти чёрной, будто ткань сама решила помнить Микулу лучше, чем дружина, Ждан и все, кто утром стоял во дворе и спорил, можно ли женщине трогать рану.
Малуша пыталась отстирать пятна в тазу у печи. Тёрла так усердно, что вода плескалась на пол.
— Оставь, — сказала я.
— Княгиня Яромира увидит.
— Она и так знает.
— Княгиня Яромира всегда знает, но всё равно сердится, когда видит.
Я почти улыбнулась.
Почти.
На столе передо мной лежал сложенный кусок старого полотна, который Всеслава велела взять для Микулы. Мы принесли его из кладовой, но я так и не успела передать. Сначала Малуша боялась, что нас снова позовут. Потом боялась, что не позовут. Потом я заметила, что край свёртка сложен странно.
Слишком плотно.
Как будто внутрь что-то спрятали.
Я развернула ткань только после того, как Малуша отвернулась к тазу.
Внутри лежал обожжённый край страницы Огнеславы.
Тот самый.
«…пятая не должна пить…»
Ниже, обрывком:
«…если огонь станет синим…»
Всеслава не отдала его в кладовой. Сказала, что нельзя. Закрыла ларец. Заперла сундук. Посмотрела так, будто я слишком живая для этой правды.
А потом спрятала страницу в полотно.
Ключница.
Женщина, которая всю жизнь открывала двери другим, наконец приоткрыла одну для меня.
— Госпожа?
Малуша стояла у печи и смотрела на обожжённый край так, будто тот мог вспыхнуть прямо у меня в руках.
— Это откуда?
— Из кладовой.
— Всеслава дала?
— Не вслух.
Малуша села на лавку.
— Значит, совсем плохо.
— Почему?
— Потому что Всеслава никогда ничего не даёт просто так. Даже куска хлеба. Если дала — значит, либо долг старый, либо страх новый.
Я провела пальцем рядом с буквами, не касаясь чернил.
Пятая не должна пить.
Что именно? Чашу у огней? Настой? Вино Святозара? Всё подряд? В этом доме список опасных напитков рос быстрее, чем здравый смысл.
Если огонь станет синим…
Синий огонь. Химия? Минералы? Медные соли? В моём мире пламя могло менять цвет от примесей. Здесь это назовут знаком богов. И если кто-то знает, как сделать огонь синим, то может заставить весь двор поверить чему угодно.
Например, что пятая жена проклята.
Или выбрана.
Или должна умереть.
Я достала из тайника за печью бересту Огнеславы, костяной гребень из дальнего терема, зубец Рогнеды и пучок чёрной сонницы. Разложила перед собой.
Малуша побледнела.
— Госпожа, уберите. Если кто войдёт…
За дверью поднялся засов.
Мы обе замерли.
Слишком поздно.
Дверь открылась.
Вошёл Ратибор.
Один.
Снег уже растаял на его плечах, оставив тёмные пятна на мехе. Лицо было спокойным. И от этого мне стало хуже. Гнев можно было встретить. Спокойствие князя всегда означало, что он уже решил, куда ударить.
Его взгляд упал на стол.
Береста.
Гребень.
Зубец.
Чёрная трава.
Обожжённая страница.
Малуша тихо охнула.
Ратибор не сказал ни слова.
Он подошёл к столу и взял в руки бересту. Прочитал. Перевернул. Увидел имя Огнеславы.
Потом взял обожжённый край.
И только тогда посмотрел на меня.
— Где взяла?
— Что именно?
— Не играй.
— В вашем доме слишком много мёртвых вещей, княже. Уточняйте.
Его глаза потемнели.
— Всё. Отдай.
— Нет.
Малуша издала такой звук, будто внутри у неё оборвалась тонкая верёвка.
Ратибор медленно положил бересту обратно на стол.
— Ты не понимаешь, что держишь.
— Следы.
— Оружие.
— Против кого?
— Против всех.
Он сказал это тихо, но в комнате стало тесно.
Я встала. Ноги ещё болели после дня, спина тянула, тело Милены просило сесть и перестать испытывать судьбу. Но я уже слишком хорошо знала: если сейчас сяду, он заберёт всё. Не потому, что сильнее. Потому что привык.
— Эти вещи принадлежали вашим жёнам.
— Моим жёнам, — повторил он.
Впервые эти слова прозвучали не как власть.
Как рана.
Но я не отступила.
— Тогда почему они спрятаны по щелям, сундукам, печам и чужим рукам? Почему их имена запрещены? Почему первая жена вышила пять волчьих голов, хотя была первой? Почему Рогнеда царапала дверь? Почему Лада оставила слишком удобную варяжскую монету? Почему смерть Огнеславы переписали другой рукой?
Ратибор застыл.
На последнем вопросе.
Значит, не всё знал.
Или знал, но надеялся, что я не узнаю.
— Кто показал тебе монету? — спросил он.
— Вопрос не в монете.
— Для меня — в монете.
— Потому что её нашёл Твердята?
Теперь он совсем не шевелился.
За его лицом что-то работало — быстро, опасно, без единого лишнего движения. Князь считал не слова. Последствия.
— Всеслава, — сказал он.
Не вопрос.
Я промолчала.
— Она теряет осторожность.
— Может, ей надоело быть осторожной вместо честной.
— Осторожные живут дольше.
— Первые четыре тоже?
Он резко шагнул ко мне.
Малуша отступила к стене.
— Я говорил тебе не приближаться к их именам.
— Вы говорили много запретов.
— Потому что ты лезешь туда, где один неверный шаг поднимет кровь.
— Их кровь уже подняли. Просто вы велели всем делать вид, что пол чистый.
Он ударил ладонью по столу.
Гребень подпрыгнул. Чёрная сонница рассыпалась сухими листьями. Малуша зажала рот рукой.
— Ты ничего не знаешь!
— Тогда расскажите!
Тишина после моего крика оказалась страшнее его удара.
Я сама не ожидала, что сорвусь.
Ратибор смотрел на меня. Близко. Тяжело. В его глазах была ярость, но за ней — что-то ещё. То, чего он всегда избегал показать. Усталость. Боль. И страх, который не полагался человеку с мечом и княжьей гривной.
— Рассказать? — тихо спросил он. — Что Добраву хоронили три дня, потому что её род требовал открыть тело, а моя мать стояла у дверей и говорила, что княгиню не будут резать после смерти? Что Ясна кричала в колыбели, а я не мог зайти в горницу, потому что там пахло молоком и травами?
Я замолчала.
Он взял платок с лавки, тот самый, которым Малуша вытирала воду, и сжал в кулаке так, будто держал горло прошлого.
— Рассказать, как Рогнедин род прислал людей с топорами, когда её нашли у воды? Они не хотели правды. Они хотели моей головы. Им было легче сказать, что Волчий князь утопил жену, чем признать, что их дочь умерла в доме, где каждый молчал.
— А Лада?
Его лицо закрылось.
Сразу.
— Не произноси её имя.
— Почему? Потому что сбежала?
— Потому что о живых иногда надо молчать крепче, чем о мёртвых.
Я не сразу поняла.
Потом слова дошли.
О живых.
Лада жива?
В груди словно открылась холодная яма.
— Вы знали.
— Я много чего знаю.
— И всё равно позволили всем считать её беглянкой? Предательницей?
— Это спасло ей жизнь.
— Или спасло вам лицо?
Он резко повернул голову.
Попала.
Я видела.
И пожалела не о словах — о том, что они оказались правдой только наполовину. А половинчатая правда иногда ранит хуже лжи.
Ратибор подошёл к окну. На несколько секунд я видела только его спину: широкие плечи, тёмный мех, рука на поясе. Человек, который привык держать дом, землю, дружину, мать, ребёнка, мёртвых жён и живую вину — всё на себе. И всё равно не удержал.
— Ты думаешь, я стёр их, — сказал он, не оборачиваясь.
— А разве нет?
— Я прятал то, что могло убить живых.
— И этим помог тем, кто убивал.
Он обернулся.
Гнева уже не было.
Это было хуже.
— Да.
Одно слово.
Тяжёлое.
Настоящее.
Я почувствовала, как внутри что-то дрогнуло. Не жалость. Нет. Жалость к нему была бы слишком простой. Скорее понимание: передо мной не чудовище из слухов. И не невиновный страдалец.
Передо мной человек, который каждый раз выбирал молчание — и каждый раз называл это спасением.
— Тогда почему сейчас снова хотите забрать следы? — спросила я тише.
— Потому что если их увидит Святозар, Черноречье получит повод обвинить меня до пятой ночи. Если увидит Велемудр, огни скажут то, что ему нужно. Если увидит Ждан, ты не доживёшь до утра. Если увидит Твердята…
Он замолчал.
— Что?
— Тогда кто-то другой не доживёт.
Мы стояли друг напротив друга, а между нами лежали мёртвые имена.
Добрава.
Рогнеда.
Лада.
Огнеслава.
И я — пятая.
Ещё живая.
Пока.
Ратибор протянул руку к обожжённой странице.
Я накрыла её ладонью.
— Нет.
— Милена.
— Вы уже забирали у них голос.
— Я заберу это, чтобы у тебя осталась жизнь.
— Мне нужна не такая жизнь.
— Другой может не быть.
— Тогда я хотя бы буду знать, за что умираю.
Он смотрел на мою руку. Потом на лицо.
Долго.
И вдруг сказал:
— Ты не похожа на неё.
Я не спросила, на кого.
На Милену.
На Добраву.
На остальных.
На всех женщин, которые в его доме учились молчать.
— Может, поэтому я ещё жива.
Он осторожно взял мою руку за запястье.
Не как Святозар.
Не больно.
Но крепко.
Тело Милены всё равно напряглось. Ратибор почувствовал. Его пальцы чуть ослабли.
Он поднял обожжённую страницу.
Я могла вырвать. Закричать. Ударить.
Не сделала.
Потому что он оставил на столе бересту. Гребень. Зубец. Чёрную траву.
Взял только страницу Огнеславы.
Почти уступка.
Почти доверие.
Почти кража.
— Я верну, — сказал он.
— Когда?
— Когда буду уверен, что ты не сожжёшь этим дом.
— Дом уже пахнет дымом, княже.
Он посмотрел на меня так, будто вспомнил что-то очень старое.
— Кто сказал тебе эти слова?
— Какие?
— Про дым.
Я нахмурилась.
— Никто.
Но по его лицу поняла: кто-то говорил.
Добрава?
Фраза всплыла из чужой памяти — не моей, не Милены. Может, из плата. Из нитей. Из того, что этот дом слишком долго носил в себе.
Ратибор спрятал страницу за пояс.
— Слушай внимательно. Про Добраву спрашивай только у тех, кто её любил. Про Рогнеду — только у тех, кто её боялся. Про Огнеславу — ни у кого при свете.
— А про Ладу?
Он подошёл к двери.
На пороге остановился.
— Если хочешь жить, не ищи Ладу.
Я сжала край стола.
— Почему?
Ратибор не сразу ответил.
За дверью скрипнул снег. Где-то вдалеке протяжно завыл волк. Малуша стояла у стены, бледная, как полотно, которое так и не дошло до раненого Микулы.
Князь обернулся.
— Потому что Лада опаснее мёртвых.
Дверь закрылась.
Засов лёг снаружи.
А я осталась в дальнем тереме с тремя мёртвыми следами, одним украденным посланием и живой женщиной, которую весь дом заставил считаться исчезнувшей.
Лада.
Третья жена.
Не мёртвая.
Опасная.
И теперь я знала точно: искать надо именно её.