К книге
Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины IIГлава V
41%
Глава V
9

Граф Валентин Эстерхази, которого принцы послали своим представителем в Петербург, был в свое время одним из самых блестящих кавалеров версальского двора. Он происходил из знатного венгерского рода, владевшего громадными богатствами. Его дед, принимавший деятельное участие в восстаниях венгров против Габсбургской монархии в начале XVIII века, был изгнан из отечества на вечные времена, и все его имения были конфискованы. Он умер на чужбине, в Турции, где нашел убежище на старости лет. Впоследствии его потомкам было даровано прощение, но имения возвращены не были. Единственный сын старого изгнанника переселился во Францию, женился на француженке из старинной дворянской семьи и поступил на французскую военную службу. Будучи контужен во время одной из кампаний Людовика XV, он умер несколько дней спустя, оставив семью без всяких средств. Его сыну, молодому Валентину Эстерхази, посчастливилось найти могущественного покровителя в лице своего соотечественника, графа Берчени, занимавшего высокое положение во французской армии. Берчени его усыновил и воспитал как родного сына. Семнадцатилетним юношей Валентин был назначен эскадронным командиром в гусарский полк, и это назначение положило начало блестящей военной и придворной карьере: через десять лет, в течение которых он принимал участие в нескольких походах, отличаясь большой храбростью и находчивостью, он был уже полковником сформированного им гусарского полка – гусаров Эстерхази, и одновременно – своим человеком при дворе. Ловкий и честолюбивый, Эстерхази обладал необыкновенной способностью завязывать отношения с лицами, власть имущими, и использовать свои связи, как служебные, так и родственные, в интересах своей карьеры. Насколько он в этом успел, видно между прочим из того, что, когда в 1770 году, во время переговоров о предстоящем браке дофина, будущего Людовика XVI, с эрцгерцогиней Марией-Антуанеттой, нужно было послать доверенное лицо в Вену, для того чтобы передать эрцгерцогине портрет жениха, это почетное поручение было возложено на Эстерхази. «Я прибыл в Вену, – пишет он в своих мемуарах, – допущенный в общество эрцгерцогини, я присутствовал на ее ежедневных вечерних приемах и принимал участие в игре в лото, которой ее тогда обучали. С этого времени началась та благосклонность, которой она постоянно удостаивала меня в течение всей моей жизни и доказательства каковой я непрерывно получал, вплоть до 10 августа 1792 года, того ужасного дня, жестокие последствия которого будут навсегда пятном для Франции». Эстерхази не преувеличивал: он действительно вошел в тот небольшой избранный кружок золотой молодежи, который составлял постоянное общество дофина и его супруги. С восшествием на престол Людовика XVI его положение при дворе еще упрочилось; мало того, между молодой королевой и им установились близкие, можно сказать, дружеские отношения. Королева относилась к нему с исключительной симпатией, она заботилась о его повышении по службе, ходатайствовала за него перед королем, и даже однажды в трудный момент, когда он проигрался в карты, выручила его из беды, выхлопотав для него крупное пособие из казны. Граф д'Эстерхази платил ей неизменной преданностью, которая не поколебалась и в самые мрачные дни революции. Мария-Антуанетта знала, что она всегда может рассчитывать на Эстерхази: еще осенью 1791 года, когда королевская семья, лишенная свободы, окруженная соглядатаями, следившими за каждым ее шагом, проживала в Тюильрийском дворце почти что в заключении, королева поддерживала с Эстерхази тайную, шифрованную переписку, обращалась к нему с поручениями для своих друзей и объясняла ему свои взгляды на то, что должно быть сделано для спасения монархии. В письмах королевы мы находим также неоднократные выражения тех дружеских чувств, которые она питала к Эстерхази и его семейству. «Целую добрую мадам Э. и ваших детей, – пишет она ему 11 августа. – Когда я их снова увижу, как счастлива я буду тогда иметь возможность сказать вам самому, что у вас нет на свете друга, который был бы вам более искренне предан, чем я».

Не только во Франции достиг Эстерхази такого выдающегося положения, он сумел при помощи своих австрийских родственников добиться крупного успеха и при венском дворе. Представители семьи Эстерхази, оставшиеся верными Габсбургскому дому, обладали большими состояниями и занимали высокие должности в Австрии. Родной дядя графа Валентина, Николай Эстерхази, был имперским послом в России и играл крупную роль при дворе императрицы Елизаветы Петровны. Во время своих неоднократных поездок в Вену граф Валентин всегда встречал со стороны своих австрийских родственников самый радушный прием: они помогали ему и деньгами, и своим влиянием при дворе. Тут сказывались и семейная связь, крепко спаивавшая в среде венгерской аристократии членов одной семьи, и интерес к молодому родственнику, столь заметно выдвинувшемуся при французском дворе. Император Иосиф II относился к нему чрезвычайно благосклонно, возник даже вопрос о переходе его на австрийскую службу, но Эстерхази не решился принять это предложение. Только императрица-мать, строгая Мария-Терезия, не могла простить графу Эстерхази преступления его деда и весьма неодобрительно смотрела на близость, установившуюся между ее дочерью Марией-Антуанеттой и внуком старого повстанца.

Небольшого роста, худощавый, смуглый, с неправильными чертами лица, большими темными выразительными глазами под густыми черными бровями, Валентин Эстерхази по наружности был типичным мадьяром. Что касается его нравственных свойств, то мы уже видели, что одной из его отличительных черт было большое честолюбие. Он сам в своих воспоминаниях говорит, что с юности стремился выдвинуться, обратить на себя внимание, «заменить недостающий опыт большим усердием и быть везде и всегда первым». Вместе с тем он обвиняет себя в трех недостатках: вспыльчивости, расточительности и излишнем пристрастии к удовольствиям. Недоброжелатели считали его большим интриганом и человеком алчным. Все это было проявлением его кипучей, страстной натуры; но он умел себя сдерживать, когда надо, прикрывая чересчур резкие черты своего характера слоем изящной французской культуры.

В 1784 году, уже в сорокапятилетнем возрасте, граф Эстерхази женился на 18-летней девушке, графине д'Альвейль, одной из самых богатых невест Парижа. Брак оказался весьма счастливым: Эстерхази до конца своих дней оставался нежным, любящим мужем и заботливым отцом семейства.

К началу революции граф Эстерхази занимал должность военного губернатора пограничной с Австрийскими Нидерландами провинции Эно (Hainaut), состоя в то же время членом военного совета в Париже. До апреля 1790 года он оставался на своем посту в Валансьене, стараясь поддерживать дисциплину в войсках и противодействовать революционному брожению среди населения. В эти критические времена он выказал большое хладнокровие и изумительную распорядительность. Только убедившись, что власть окончательно ускользает из его рук, он подал прошение об отставке и приехал в Париж. Эстерхази был убежденным приверженцем королевского абсолютизма, он придерживался самых крайних реакционных взглядов и с одинаковой ненавистью относился как к революционерам, так и к сторонникам конституционной монархии. Двор в это время как раз искал сближения с представителями либеральных течений. Лафайет представлял свои планы спасения монархии, с другой стороны шли переговоры с Мирабо. Графу Эстерхази благодаря его близости к королевской семье приходилось быть не только свидетелем, но и отчасти даже участником этих попыток. Но, по всему его образу мыслей, они ему претили. «Пребывание в Париже было для меня нестерпимым, все, что я видел, меня возмущало», – пишет он в своих воспоминаниях, он перевез свою семью в Англию и осенью сам последовал за нею. Но в Англии ему не сиделось: из Парижа шли слухи о предстоящем бегстве короля, с другой стороны доходили сведения о каких-то приготовлениях принцев; казалось, что вот-вот что-то должно начаться, и Эстерхази хотелось быть ближе к месту действия, ближе к границе. Он перебрался в Ахен, являвшийся тогда одним из главных центров эмиграции. Там он получил записку от королевы, сообщавшей ему, что король желает, чтобы он ни во что не вмешивался, пока принцы действуют одни и лишь от своего собственного имени, но что, как только иностранные державы к ним присоединятся, он может предложить принцам свои услуги. Нечего делать, нужно было вооружиться терпением.

Граф Валентин Эстерхази. Гравюра XVIII в.

Однако недолго пришлось ему пребывать в Ахене. Граф д'Артуа, очень желавший привлечь его на свою сторону и знавший об инструкциях, полученных Эстерхази от Людовика XVI, в начале июня обратился к нему с письмом, извещая его, что недавно он имел свидание с императором[25], что приближается момент, когда можно будет приступить к действиям, и что теперь, согласно тому, что было сообщено Эстерхази от имени короля, Эстерхази может к нему присоединиться. Получив это письмо, Эстерхази, тяготившийся вынужденным бездействием, немедленно выехал в Кобленц, куда он прибыл за несколько дней до графа д'Артуа. С этого времени Эстерхази окончательно переходит в лагерь принцев и становится одним из наиболее выдающихся их политических агентов. Мы уже видели, при каких обстоятельствах состоялось решение послать его в Петербург.

30 августа 1791 г. Эстерхази, снабженный письмами графа д'Артуа на имя императрицы и принца Нассау-Зигена на имя князя Платона Зубова, в сопровождении майора русской службы Рата, на которого возложены были все хозяйственные заботы в пути, выехал из Дрездена и после двухнедельного путешествия 13 сентября вечером прибыл в С.-Петербург. Хороших гостиниц в то время в Петербурге не существовало. Иногородние, приезжая в столицу, останавливались по старинному русскому обычаю у своих родных и знакомых, а для лиц более состоятельных нанимали в городе заблаговременно квартиры[26]. Эстерхази не без труда удалось найти помещение у французского трактирщика Юге (Huguet). На следующий день по прибытии Эстерхази написал письмо Зубову, спрашивая, как ему надлежит поступить, чтобы быть представленным императрице, «так как я не мог», – пишет он в своих воспоминаниях, – «обратиться к г. Жене, французскому поверенному в делах и ревностному революционеру»; майору Рату было поручено вручить это письмо князю вместе с письмом принца Нассау-Зигена. «Тем временем, – продолжает Эстерхази, – я вышел пешком с наемным лакеем и велел себя провести по всем достопримечательным местам города. Я прошел по Сенатской площади, по мосту через Неву, мимо Биржи, по Дворцовой площади, по набережной, вдоль Эрмитажа, через Летний сад, по набережной Невы до Аничкова дворца (?) и вернулся в мою гостиницу по Большому (Невскому) проспекту. Эта подробность может показаться малоинтересной в тот момент, когда на меня были возложены столь ответственные поручения, но я это пишу для того, чтобы вам еще более напомнить, как важно быть деятельным[27], потому что не подлежит сомнению, что императрица была изумлена, что, будучи в Петербурге всего несколько часов, я видел столько вещей и что это дало ей хорошее представление о моем деятельном характере, каковое свойство она очень ценила, и что, быть может, эта прогулка была отчасти причиной тех милостей, которые она не переставала мне оказывать до конца своей жизни».

Нужно вспомнить, как малоподвижны были по большей части вельможи того времени, привыкшие передвигаться не иначе как в парадных каретах со слугами на запятках, чтобы оценить по достоинству всю необычайность такой прогулки пешком, да к тому же еще в незнакомом городе, на следующий день по приезде и в сопровождении одного лишь наемного лакея. Эта прогулка, и в особенности рассказ о ней в воспоминаниях Эстерхази, несомненно прибавляют яркую черточку к его характеристике.

Эстерхази, влюбленный в свою молодую жену, оставшуюся в Турне, сильно по ней скучал и писал ей чуть не ежедневно. По этим письмам, а также по его воспоминаниям мы можем следить за каждым его шагом при дворе Екатерины. Описание первого приема его у императрицы так наглядно рисует отношение ее к представителю эмигрантов и изобилует такими своеобразными подробностями, что мы приведем его почти полностью.

Ответ Зубова не заставил себя долго ждать. «Он ответил мне очень вежливо, – пишет Эстерхази, – что если я заеду к нему в четыре часа, то он меня повезет к императрице, которая примет меня в своем Эрмитаже – великолепном и громадном дворце, украшенном лучшими картинами, которые она собрала отовсюду, и где она велела построить галерею, во всем подобную Ватиканской, где лоджии Рафаэля были скопированы величайшими художниками. Едва успел я пройти семь или восемь зал, как я был введен в салон, где находилась императрица одна, без всяких орденов, одетая и причесанная весьма просто. Взяв от меня письмо, она пригласила меня сесть в кресло рядом с нею, и мы провели примерно час, разговаривая о делах. После этого она говорила со мной о моем дяде, который был здесь послом, о Венгрии, наконец, о разных других более или менее интересных вещах, но с такой благосклонностью, с такой простотой, что я чувствовал себя с нею столь же непринужденно, как когда я беседую с королевой. Она мне сказала, что у нее в 9 часов будет маленький спектакль с очень небольшим числом приглашенных и что она мне предлагает на нем присутствовать. Затем она призвала Зубова и, спросив меня, знаю ли я господ Кобенцля и де Сен-При, которые находятся здесь, послала пригласить их на спектакль, чтобы судить об их удивлении, когда они вдруг увидят меня среди приближенных российской императрицы, тогда как они и не подозревали, что я нахожусь в Петербурге.

П.А. Зубов. Художник И.Е. Эггинк

В промежутке времени она предложила показать мне свой Эрмитаж, и я никогда не видал столько художественных произведений, собранных вместе. Признаюсь, однако, что еще больше меня поражало то, что первое лицо, которое я видел в России, была императрица, что я сразу почувствовал себя с нею настолько непринужденно и что гений, столь обширный, государыня с столь великим характером, казалась в моих глазах женщиной чрезвычайно любезной, с умом приятным и величайшей простотой манер. Наконец, после по крайней мере часовой прогулки по этому дворцу, как будто бы по владениям частного лица, которое с особой любезностью пожелало бы показать мне свой дом, она остановилась в биллиардной, села между Зубовым и мною и послала за имперским послом, которого я хорошо знаю и который приходится нам родней, так как его мать урожденная Пальфи. Будучи близоруким и видя мой мундир и голубую ленту, он принял меня за г. де Сен-При; когда императрица сказала ему хорошенько посмотреть, кто стоит рядом с ним, тогда он меня узнал, и ты не можешь себе представить его изумление. Минуту спустя прибыл г. де Сен-При, который был не менее удивлен… Вскоре собрались остальные приглашенные. Три дамы, оба маленьких великих князя и человек двадцать мужчин, не больше, составляли все общество. Мы вошли в великолепный театральный зал; императрица села во втором ряду на стул, посадила возле себя графа Кобенцля по одну сторону, а меня по другую, старшего из своих внуков – перед собою налево, а г. де Сен-При – направо, Зубова – рядом со мною, а графа Брюса[28] – рядом с послом. Дамы сели в первом ряду, а прочие – как хотели, остальная зала была пустой. Давали „Щедрого человека“ и „Школу мужей“.

Во время первой пьесы императрица то и дело разговаривала весело и очаровательно то с одним, то с другим и много шутила насчет того, какое понятие я буду иметь об этикете и о с. – петербургском дворе… Вообще ты не можешь себе представить ее манеру и ее талант держать себя так, чтобы люди чувствовали себя непринужденно. Вторая пьеса, очень хорошо сыгранная, несколько больше привлекла наше внимание.

Старшему из великих князей четырнадцать лет, на вид ему можно дать шестнадцать, он прекрасен; второй менее красив, но полон выразительности и живости; императрица, по-видимому, любит их до безумия. После спектакля мы под руку провели дам до залы, где императрица поклонилась нам по-русски, склонившись как мужчина, или вернее, как монахиня, и удалилась во внутренние апартаменты.

Граф Кобенцль тогда отвез меня к графу Пушкину[29], занимающему первое место при великом князе, который предполагает уехать на три недели, чтобы узнать, могу ли я его видеть до его отъезда и передать ему имеющееся у меня для него письмо от графа д'Артуа. У него было несколько дам, которым посол меня представил; мой приезд и тот прием, которого я удостоился при дворе, послужили темой разговора. Посол затем потребовал, чтобы я со временем переселился к нему, и довез меня до моего помещения, где мы продолжали беседовать до полуночи.

Сегодня утром великий князь прислал мне сказать, что он примет меня в 10 часов, до своего отъезда; он пригласил меня в свой кабинет без всяких формальностей, посадил меня в кресло, и мы беседовали довольно долго. Затем он предложил мне пройти в другую комнату, куда он вошел минуту спустя вместе с великой княгиней, которая, по-моему, не изменилась со времени своего путешествия в Париж. Они оба говорили мне с сочувствием о грустном положении короля и Франции и затем отбыли в деревню.

В это время граф Кобенцль велел перенести к себе все мои вещи из гостиницы и предоставил мне прекрасное помещение, где поселился и мой майор, которым я очень доволен. После этого он повез меня делать визиты. Это значит, что мы скакали на шестерке лошадей по всем улицам Петербурга, отдавая карточки, ибо мы были приняты только у вице-канцлера, графа Остермана, у которого мы заранее осведомились, когда он может нас принять. Здесь всегда нужно ездить шестериком, с бородатым кучером и форейтором, сидящим на правой передней лошади; скачут во весь опор, и лошади остаются запряженными с утра до вечера; кладут на козлы запас сена на целый день.

Мы обедали у г. Гальвеца, испанского посланника. Там было несколько дам. Русский обычай требует, чтобы мужчины им целовали руки, а затем они вас целуют или, по крайней мере, делают вид, что целуют: я еще не приспособился к этому русскому обычаю. Обед был хорош, и дамы, рядом с которыми я сидел, были очень разговорчивы…»

Мы видим, что граф Эстерхази, обласканный Екатериной, сразу вошел в петербургское придворное и дипломатическое общество, оказавшее ему самый радушный прием. Благосклонное отношение к нему императрицы оставалось неизменным и впредь во все время пребывания его в России, и постепенно он занял совершенно особое положение при русском дворе. Не имея никакого официального звания, он фактически считался как бы послом дружественной державы и пользовался совсем исключительными преимуществами. «Здесь нет ни одного посла, который был бы поставлен в более благоприятные условия, чем я, – пишет он своей жене две недели после своего приезда. – Императрица каждый день поражает меня своей любезностью, веселостью и простотой. Я веду переговоры только с нею и притом самым очаровательным способом. Вчера она сообщила мне все письма, написанные ею для отправки с курьером… Все министры говорят со мною о делах, но я ничего не делаю через них; императрица сама передает им все бумаги, а я вручаю их ей непосредственно. Она даже разрешает мне снимать копии с собственноручных ее заметок: этот способ действий, совершенно беспримерный, здесь всех удивляет».

С другой стороны, мы знаем, что граф Эстерхази был одним из немногих иностранцев, которому было дано Екатериной раз навсегда право обедать с нею за одним столом. Правом этим пользовались только кое-кто из русских высших сановников и вельмож, как Потемкин, Разумовский, Румянцев и некоторые другие. «Он в пять дней своего пребывания четыре раза был в Эрмитаже: обедал, ужинал и проч.», – пишет современный наблюдатель петербургской придворной жизни[30]. Императрица всячески проявляла свое милостивое расположение к представителю французских принцев. В начале ноября, когда все приемы при дворе были отменены по случаю кончины Потемкина, она пригласила его к обеду, на котором присутствовало всего восемь человек, и после того подарила ему великолепную шубу, «сделанную из меха маленького белого зверка вроде горностая, легкого как перышко, на подкладке из красного шелка. Ее оценивают в 1800–2000 рублей… Все меня поздравляли с этим ценным подарком и с милостью, оказанной мне ее величеством», – пишет Эстерхази своей жене, обещая, что он будет носить эту шубу только в редких случаях и постарается получше ее сохранить, чтобы со временем сделать из нее шубу, муфту и шаль для своей милой супруги. Вскоре после того ему становится известным, что императрица заказала для него еще одну шубу, этот раз на собольем меху, специально для того, чтобы кататься в санях. «Говорят, – прибавляет Эстерхази, – что она будет стоить более 4000 рублей».

По отношению к Эстерхази Екатерина проявляет удивительную заботливость. Заметив, что он кашляет, императрица посылает ему свекловичного сахару. Другой раз она через Зубова предлагает ему денег, думая, что он, быть может, находится в затруднительном положении ввиду того, что ему пришлось остаться в России дольше, чем он предполагал; Эстерхази отказывается, так как он пока еще не нуждается в средствах, но говорит Зубову, что в случае надобности обратится к нему с тем доверием, которого тот заслуживает. Наконец, зная, что Эстерхази очень нежный и любящий отец, Екатерина, в виде подарка на его рождение, приказывает зачислить его семилетнего сына Валентина корнетом в лейб-гвардии конный полк. В довершение благодеяния она приказывает изготовить для маленького корнета полное обмундирование, которое и было выслано ему с курьером вместе с грамотой за собственноручной подписью императрицы, и кроме того жалует ему 1000 червонцев.

Эстерхази в восторженном письме извещает свою жену об этой совершенно исключительной милости. В этом письме, чрезвычайно непосредственном, написанном под свежим впечатлением счастливого события, сквозит между прочим та практическая жилка, которая иногда сказывается в изящном дипломате, в особенности когда дело касается его семьи. «Чтобы получить правильное представление об этом назначении, – пишет Эстерхази, – ты должна знать, что здесь самые знатные дворяне должны пройти через звание унтер-офицера и производятся в корнеты лишь в порядке постепенности, достигая этого чина не ранее, как к тринадцати или четырнадцати годам, и что в конной гвардии из иностранцев состоят только сыновья германских владетельных князей, а из русских – сыновья знатнейших вельмож или особо отличившихся лиц. В этом полку числится только трое детей: маленький Рибопьер, отец которого был убит при штурме Измаила, а мать была десять лет тому назад фрейлиной императрицы; затем сын графа Шувалова, которому 14 лет, и Валентин… Это назначение не обязывает нашего сына прибыть в полк, а производство в полку такое быстрое, что через восемь или девять лет Валентин будет полковником, каковое звание нельзя потерять при переходе на другую службу и которое обеспечивает ему производство более быстрое, чем где бы то ни было в другом месте… Он, может быть, будет полковником в таком возрасте, в каком он при других условиях был бы подпоручиком, и к этому времени он будет иметь возможность перейти на другую службу (т. е. на службу другого государства) с тем чином, который он будет иметь в России…»

«Между нами говоря, – прибавляет Эстерхази, – 1000 червонцев пришлись очень кстати, потому что мои фонды сокращаются, а между тем трудно обращаться с просьбой к принцам, которые сами находятся в затруднительном положении».

Екатерина II. Неизвестный художник

С так называемым Малым двором, который по большей части пребывал в Гатчине, у Эстерхази в силу этого не могли установиться столь близкие отношения, но он и там был принят крайне милостиво. Он, единственный из иностранцев, был удостоен приглашения на бал, данный великокняжеской четой по случаю бракосочетания одной из фрейлин великой княгини, и за ужином сидел рядом с великим князем. И Павел Петрович, и его супруга любили с ним разговаривать о событиях, происходящих во Франции: «Они принимают искреннее участие в невзгодах нашей родины», – пишет Эстерхази. «Он одинаково хорошо принят при обоих дворах, – сообщает про него Ростопчин графу С.Р. Воронцову, – он проповедует деспотизм великому князю, объясняя, что все несчастья Франции произошли от излишней любви к народу». Эта мысль о пагубном влиянии французского эмигранта на наследника российского престола не оставляет Ростопчина, и в одном из последующих писем, написанном несколько лет спустя, он снова к ней возвращается. «Вы увидите впоследствии, – пишет он, – сколько зла наделало пребывание г. Эстерхази; он столько проповедовал о пользе деспотизма и абсолютной необходимости править железной лозою, что его высочество великий князь усвоил эту систему и уже ведет себя соответственно». В этом отзыве, конечно, есть известная доля преувеличения, но он во всяком случае подтверждает, что Эстерхази имел некоторое значение также и при Малом дворе.

Что же касается петербургского общества, или по крайней мере тех кругов его, с которыми приходилось соприкасаться Эстерхази, то он имел полное основание быть в восхищении от оказанного ему приема; всюду он был желанным и почетным гостем. «О роскоши и великолепии, которые здесь царят, ты не можешь себе составить никакого представления, – пишет он своей жене, – здесь имеется десять или двенадцать открытых домов, куда можно приходить обедать и ужинать, даже не предупреждая, и не проходит недели, чтобы не было три или четыре празднества у частных лиц». «Я еще ни разу не обедал дома, – пишет он два месяца спустя после приезда в Петербург. – Если вы раз где-нибудь пообедали или поужинали, вас приглашают раз навсегда, и каждый день вы имеете выбор среди пятидесяти различных домов и среди различных обществ». Эстерхази называет нам эти дома, называет имена, очаровательных хозяек, которые его так радушно принимали. Несколько имен выделяются в этом блестящем перечне, имен русских женщин высшего круга, в которых воплотилась вся своеобразная прелесть изысканной, несколько тепличной, но столь обаятельной культуры Екатерининской эпохи.

«Общество г-жи Загряжской, – пишет Эстерхази, – мне нравится больше всего». Это неудивительно, ведь это та самая Наталия Кирилловна Загряжская, которая еще в старости восхищала своими рассказами молодого Пушкина, ловившего в них «отголоски поколения и общества, которые ужо сошли с лица земли». Старшая дочь малороссийского гетмана Кирилла Григорьевича Разумовского, некрасивая, но необыкновенно умная и любезная, Наталия Кирилловна 25 лет от роду вышла замуж за камер-юнкера М.А. Загряжского, «человека холодного, с умом острым и язвительным», как его характеризует Эстерхази. В петербургском обществе Наталия Кириловна занимала совсем особое положение. Она почти ни к кому не ездила, редко появлялась при дворе, избегала всяких светских обязанностей, которые ее тяготили; но «она любила общество, и общество любило ее». Каждый вечер у нее в доме собирался избранный кружок: все, что было выдающегося в столице по положению, по уму, по таланту, считало за честь у нее бывать. Кто был принят у нее, перед тем широко раскрывались двери любой гостиной. Съезжались к ней не столько чтобы играть в любимый ею бостон, сколько чтобы послушать ее умные речи; она говорила отлично по-французски, но, подобно многим дамам той эпохи, плохо владела родным языком, что, впрочем, отнюдь не мешало ей быть пламенной патриоткой и ревностным членом православной церкви. Еще Сегюр восторгался ее разговором, «оригинальным и колким». Потемкин был ее близким другом, постоянно к ней ездил и высоко ее ценил, но она никогда не пользовалась этой дружбой, никогда ни о чем не просила его ни для себя, ни для мужа, желая, как она говорила, отличаться этим от прочих его друзей. Наталия Кирилловна умела нравиться всем, быть любезной со всеми, занять каждого, и молодого, и старого, и чиновного человека, и человека без чинов, и русского, и иностранца. С Малым двором Наталия Кирилловна была в близких отношениях, нередко она выручала цесаревича Павла Петровича из беды, ссужая наследника русского престола деньгами, в которых он постоянно нуждался ввиду того, что Екатерина, как известно, была к нему не слишком щедрой. Наталия Кирилловна вообще обладала добрым сердцем: каждое утро она принимала лиц, обращавшихся к ней за помощью, и не только им помогала, но и охотно брала на себя всякого рода хлопоты. В записках современников часто упоминаются ее вечерние приемы. «Я часто заезжал в дом г-жи Загряжской, – пишет полковник Саблуков, – дамы весьма модной, хотя далеко не красивой, впрочем, очень умной и чрезвычайно любезной». И даже Ростопчин, ко всем относящийся с такой беспощадной критикой, отдает ей должное и выделяет ее из прочих дам ее круга, называя ее «женщиной редких свойств». «Я очень часто у нее бываю, – пишет он графу С.Р. Воронцову, – она принимает порядочное, образованное общество, в котором я не встречаю ничего, что бы меня отталкивало… Мне противно видеть ничтожных для меня людей, и я провожу время либо на прогулке, либо в домах, где люблю хозяев. Вот почему я каждый вечер нахожусь у г-жи Загряжской».

Н.К. Загряжская в 1829-е гг. Художник П.Ф. Соколов

Другой дом, где часто бывал Эстерхази, это гостеприимный дом княгини Куракиной. Высокообразованная, страстная любительница музыки, сама прекрасная певица, обладавшая чудным грудным контральто и в совершенстве игравшая на арфе, княгиня Наталия Ивановна Куракина была одной из первых русских меценаток. Она была меценаткой в лучшем смысле этого слова: артисты и художники, всегда бывшие у нее в доме желанными гостями, видели в ней не только щедрую покровительницу, они ценили в ней тонкий вкус, глубокое понимание и искреннее увлечение искусством. Этим она была известна во всей Европе, и европейские музыкальные знаменитости – среди прочих, например, пресловутый Сальери – добивались чести быть ей представленными. Княгиня была автором многочисленных романсов, из которых некоторые написаны на слова – и к тому же на русские слова – ее же сочинения. Эти романсы, по большей части меланхолические и сентиментальные, пользовались в свое время большим успехом. Поэт Дмитриев в восторге писал о ней:

Что пред соперницей Эрато наше пенье?

Она лишь голосом находит путь к сердцам!

Я лиру положу Куракиной к ногам

И буду сам внимать в безмолвном восхищенье.

Интересуясь литературой, она переводила на итальянский язык, которым с юности свободно владела, рассказы Мармонтеля и Флориана. Одним из ее близких друзей была знаменитая мадам Виже-Лебрен. Первый том мемуаров этой художницы был первоначально написан в виде писем к Наталии Ивановне и издан лишь по ее настоянию. «Нельзя было, – пишет мадам Виже-Лебрен, – не полюбить княгини Куракиной, увидев ее хотя бы только один раз: ее ум, простое обращение, доброта, что-то наивное в ее характере, дававшее мне повод называть ее семилетним ребенком, все в ней меня восхищало, все влекло к ней и внушало общую любовь». Такой и изобразил ее Боровиковский, написавший ее портрет в 1795 году. Она остановилась, скрестив руки; на устах скользит еле заметная улыбка, а большие темные глаза смотрят мечтательно и чуть-чуть грустно, и вся она точно прислушивается к какой-то отдаленной мелодии.

Урожденная Головина, княгиня Наталия Ивановна была супругой одного из первых вельмож той эпохи, князя Алексея Борисовича Куракина, впоследствии занимавшего должности генерал-прокурора, малороссийского генерал-губернатора и, уже при Александре I, министра внутренних дел. «Граф Эстерхази продолжает пребывание свое здесь иметь, – пишет князь Алексей Борисович осенью 1791 года своему брату, находящемуся за границей, – и, может быть, вы его еще найдете; в моем доме он как дома, и мы его все очень полюбили». «Мне весьма приятно знать, что граф Эстерхази так короток в твоем доме, – отвечает князь Александр Борисович, – он умен и любезен, был в коротком обществе дюшессы Полиньяковой и один из самых старых знакомых моих; в 1786 году, когда он был еще гусарским полковником, я был с ним всякий день вместе целую неделю в Касселе у двора покойного ландграфа. Спроси у него, помнит ли он еще о сем».

Н.И. Куракина. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Эстерхази, несомненно, «о сем» помнил: он никогда не забывал знакомств, которые могли ему так или иначе пригодиться в будущем.

Неоднократно упоминается в переписке Эстерхази имя еще одной дамы, игравшей крупную роль в петербургском большом свете: это Елизавета Петровна Дивова, урожденная графиня Бутурлина, супруга сенатора Адриана Ивановича Дивова. Эстерхази, не желая злоупотреблять гостеприимством австрийского посла, приютившего его, как мы видели, на первых порах у себя, после нескольких неудачных поисков снял квартиру в доме Дивовых и часто проводил у них вечера. Ходили слухи, будто даже место сенатора Дивов получил благодаря протекции Эстерхази. Слухи эти, вероятно, не имевшие основания, свидетельствуют во всяком случае о том, как высоко расценивалось в петербургском обществе значение, коим пользовался французский эмигрант у русской императрицы, раз ему приписывалось участие в деле назначения на столь высокий пост.

Е.П. Дивова представляла собою совершенно иной тип русской женщины высшего общества, чем те две его представительницы, о которых мы только что говорили: это была светская львица в полном смысле этого слова: она любила блеск, шум, выезды, большие приемы. «Красивая женщина, весьма легких нравов, смелая, остроумная, интриганка» – так рисует ее один из современников. Она принадлежала к числу русских женщин, усвоивших себе все навыки, все вкусы французской салонной жизни и ловивших последнее слово парижской моды. Еще молодой девушкой, будучи фрейлиной императрицы, она подверглась Высочайшей немилости и была удалена от двора за весьма легкомысленные куплеты и карикатуры на Екатерину и ее фаворитов. Впоследствии все это было прощено и забыто. В девяностых годах XVIII века дом Дивовых был одним из самых модных домов столицы. «После театра, – пишет Эстерхази, – я поехал ужинать к г-же Дивовой (почему-то Эстерхази, живущий в доме Дивовых, упорно пишет эту фамилию в два слова, д'Ивов, считая первую букву дворянской пристaвкoй), где собралось пол-Петербурга. Дом очень красив и хорошо освещен. Играли во всевозможныя игры. В отдельной комнате шла адская игра: ставки были от пятисот и до тысячи рублей, но игроки соблюдали полнейшее хладнокровие. Вообще игра тут очень дорого обходится, – прибавляет расчетливый дипломат, – что меня побуждает вовсе не играть без крайней в том необходимости… тем более что все здесь очень хорошо играют, даже женщины».

Наряду с карточной игрой, любимым развлечением Е.П. Дивовой были любительские спектакли, которыми в то время в Петербурге увлекались не меньше, чем в Париже[31]. Труппа любителей, игравшая у Дивовых, пользовалась известностью. Эстерхази описывает один из этих спектаклей. Идет нашумевшая в Париже, довольно легковесная пьеска «Три султанши», сочинения Фавара, кумира парижских бульваров. Главную роль исполняет молодая графиня Пушкина «с таким приличием, что нужно думать, что либо она уж очень наивна, либо, наоборот, уж очень хорошо понимает, в чем дело», – замечает Эстерхази. Весь тон, вся атмосфера в доме Дивовых напоминает атмосферу парижских салонов. Французские эмигранты играют в этом доме настолько видную роль, что его называют «маленький Кобленц».

Но одни светские развлечения, светские игры не удовлетворяют хозяйку, ее честолюбие простирается дальше: она хочет попытать свои силы в интриге политического характера. Осенью 1792 года Дивовы поехали за границу. Сенатору и камергеру Дивову было поручено передать молодому шведскому королю Густаву IV поздравление государыни с восшествием на престол. В Петербурге, однако, шепотом передавали, будто, помимо официального поручения, возложенного на мужа, поездка эта преследовала и другую секретную цель, осуществление которой всецело зависело от дипломатического такта и умения его супруги. Она должна была привлечь в число сторонников России нескольких шведских сенаторов, до сих пор относившихся к нам особенно враждебно, и побудить самого молодого короля встать во главе заговора, направленного против его дяди-регента, герцога Седерманландского. Слухи эти представляются довольно малоправдоподобными, вероятно, все дело объясняется значительно проще; следует, однако, все же отметить, что пребывание г-жи Дивовой при стокгольмском дворе не прошло незамеченным и создало даже своего рода дипломатический инцидент. «Стакельберг (русский посланник в Швеции) будет здесь в начале мая, – пишет граф Ростопчин графу С. Воронцову. – Вам, может быть, известно, что причиной жалобы на регента была г-жа Дивова. Уверяют, что она метила на стокгольмское посольство для своего мужа и ввиду этой цели начала с того, что поссорила посланника с герцогом Зюдерманландским». «Она обладает талантом всем нравиться и пользуется большим кредитом при дворе», – отмечает в своих записках шведская придворная дама, г-жа Рюденшольд. Весь этот инцидент, какова бы ни была его подкладка, свидетельствует о том, что г-жа Дивова была женщиной незаурядной, которая обращала на себя внимание и вне привычных петербургских рамок.

Е.П. Дивова. Художник А. Графф

Эти несколько имен, на которых мы остановились и к которым можно было бы присоединить еще много других, показывают, насколько привлекательно было то общество, в котором вращался Эстерхази. Но не только отдельные личности были ярки и интересны, своеобразна была и вся обстановка петербургского большого света. Избалованный утонченным изяществом Версаля, привыкший к пышному церемониалу габсбургского двора, Эстерхази все же поражен великолепием петербургских дворцов, необычайной, незнакомой Европе широтой размаха екатерининских вельмож. Он отмечает особый характер этой роскоши, в которой по временам слышится какая-то своеобразная полуазиатская нотка: это громадное количество всякого рода прислуги, эти арапы, турки, карлики, – даже у такой по-европейски просвещенной любительницы искусства, как княгиня Куракина, имеется карлица ростом с восьмилетнего ребенка, – это обилие яств за столом, эти пиршества, где угощают сотни людей, и званых, и случайно заехавших, все это делало петербургскую жизнь непохожей на жизнь других столиц. Самый Петербург, так широко раскинувшийся и тогда еще далеко не застроенный, приводит его в изумление. «Если когда-нибудь он будет закончен, – говорит Эстерхази, – это будет самый красивый город в мире».

Итак, внешняя обстановка складывалась для представителя принцев как нельзя более благоприятно. Многое интересовало и занимало Эстерхази; многое льстило его тщеславию. Но вместе с тем его крайне тяготила разлука с семьей, тяготило то, что его пребывание в России, куда он ехал лишь на две-три недели, все затягивается, и совершенно неизвестно, когда же наконец ему можно будет вернуться. Свыкнуться с Петербургом, невзирая на всю его прелесть, которой, как мы видели, он вполне отдавал должное, он все-таки не мог: «Эта страна ужасна для жительства ввиду ее климата и отдаленности, – пишет он своей жене, – а этот город требует невероятных расходов. Поэтому почти все, кто в нем живет, разоряются, они затем проводят два-три года в своих имениях, и все приходит снова в порядок». Кроме того, Эстерхази беспокоило то, что, несмотря на все сыпавшиеся на него знаки высочайшего внимания, несмотря на почет и радушие, которыми он был окружен, исполнение возложенного на него поручения до сих пор не принимало осязательных форм. Поручение это сводилось к следующему: 1) просить императрицу воздействовать на императора и на короля прусского, чтобы они ускорили сбор войск, предназначенных действовать против Франции, 2) исходатайствовать у нее согласие на посылку русского отряда для совместных действий с шведскими войсками на французском побережье и 3) просить ее о денежной помощи принцам.

В отношении этого последнего пункта миссия Эстерхази увенчалась успехом: Екатерина согласилась предоставить принцам новую субсидию, но в отношении первых двух пунктов дело не двигалось с места. То нужно было ожидать возвращения курьера, посланного императрицей к принцам, то получения известий о решениях, принятых императором. Принцы рассчитывали, что войска соберутся еще до наступления зимы и что к тому времени в их руках будут необходимые средства, полученные под гарантию, которая будто бы была им обещана в Пильнице. Между тем, на деле оказалось, что франкфуртские банкиры никаких распоряжений относительно гарантии не получили. Что же касается войск, то король прусский ссылался на то, что он ничего не может предпринять без предварительного соглашения с императором, а император ввиду полученных им через посредство Бретеля известий о намечающемся сближении между королем и Национальным собранием переменил свои намерения и склонялся в пользу разрешения французского вопроса не путем вооруженного вмешательства, а путем созвания конгресса заинтересованных держав.

При таком настроении участников Пильницкого свидания надежды принцев все более и более сосредоточивались на российской императрице и на короле шведском. «Только здесь и в Швеции можно еще найти твердость», – писал и Эстерхази. Поэтому принцы настаивали, чтобы он оставался на своем посту. 19 октября 1791 года между недавними врагами, Россией и Швецией, в замке Дротнинг-хольм был заключен союзный договор, по которому Россия между прочим обязалась уплачивать шведскому королю по 500 000 рублей в год «субсидных денег» с условием, что они будут употреблены для действий против французской революции. Эта субсидия имела целью, как сказано в мемории Государственного совета, «воздержать короля, что он не предастся в руки других держав, ибо без связи и денежной помощи он долго оставаться не может». Вскоре после этого Густав III сообщил петербургскому двору предположения о совместных военных действиях против Франции, к которым, по его мнению, следовало бы приступить весною.

Едва ли Екатерина в этот момент допускала мысль, что Россия весною примет активное участие в подобном выступлении; если она и подавала какие-либо надежды в этом отношении, то, вероятно, это было с ее стороны лишь шахматным ходом, обусловленным другими соображениями. Граф Ланжерон в своих записках утверждает, что в это время между Екатериной и Густавом действительно шли переговоры об экспедиции к берегам Нормандии. «Они хотели высадить в Нормандии, – пишет он, – 24 000 русских под начальством генерал-лейтенанта Палена и 12 000 шведов. Рыцарский Густав должен был командовать этим соединенным корпусом, имея при себе для руководства военными действиями французского генерала, маркиза де Булье, человека очень талантливого, весьма отважного, мужественного и вполне пригодного для подобной экспедиции». Мы уже знаем из приведенного выше письма Екатерины к принцу Нассау-Зигену, с какими сомнениями она подходила, к вопросу о подобной экспедиции; поэтому в словах Ланжерона следует скорее всего видеть лишь отголосок тех слухов, порожденных русско-шведским сближением, которые были распространены в это время даже в обычно хорошо осведомленных кругах. Во всяком случае, Екатерина не считала себя связанной какими-либо обещаниями и не допускала, чтобы на подобные обещания ссылались; об этом она весьма решительно высказалась в одном из своих писем Румянцеву. Что же касается самого Густава III, то она по-прежнему относилась к нему лично весьма отрицательно. «Новый союзник, – пишет она Гримму несколько дней спустя после подписания договора, – имеет бесстыдство просить моего согласия на то, чтобы приехать сюда показаться, но мы стараемся отклонить это всеми возможными способами. Как вы хотите, чтобы я доверила ему войска: он не умеет ими управлять».

Густав III. Художник Л. Паш Младший

В Кобленце, разумеется, не знали да и не хотели знать всей подкладки событий; там видели только одно, что русская императрица, столь благосклонно относящаяся к принцам, заключила с шведским королем, этим паладином королевской власти, союз, явно направленный против революционной Франции, и этого было достаточно, чтобы подогреть надежды эмиграции.

Узнав о поддержке, оказанной принцам императрицею, и о высказанном ею сочувствии их начинаниям, эмигранты, собравшиеся в Кобленце, обратились к ней с благодарственным письмом. В этом письме, покрытом несколькими сотнями подписей, они высказывали свои упования, что Екатерина «вернет дворянству его прежний блеск, религии – ее алтари, Людовику – свободу, королевской власти – ее права, Франции – порядок и счастье, а всему миру, угрожаемому всеобщим разрушением, – мир и спокойствие». Письмо это 9 октября было читано в Государственном совете. Государыня сама набросала черновик ответа, обращенного к маршалу, герцогу де Брольи. «Обращаюсь к вам, – пишет Екатерина, – чтобы передать французскому дворянству, изгнанному из отечества, но верному своему монарху, своему королю, своему государю, выражение моей благодарности за те чувства, которые это дворянство мне высказало в письме от 28 сентября. Я только исполнила свой долг, вступившись за права королей. Дело королей есть дело дворянства. Не будет дворянства, не будет и монарха».

Подобное кобленцскому письмо вскоре пришло и из Турина. «Вице-канцлер предъявил Совету, – значится в протоколе Государственного совета под 22 октября 1791 года, – письмо к ее Императорскому Величеству от дворян и офицеров французских, собравшихся в Турине, которые таким же образом, как собравшиеся в Кобленце, приносят Ее Величеству нижайшее благодарение за великодушное участие, принимаемое в обстоятельствах французского короля, фамилии его и самих их».

Между тем переговоры между державами по французскому вопросу все тянулись, не приводя ни к каким положительным результатам. Положение осложнялось еще тем, что расхождение между королем и королевой, с одной стороны, и принцами, с другой, становилось все более и более резким и приводило к полному расколу среди французских роялистов. Главным предметом раздора, вокруг которого особенно сильно разгорелись страсти и который ярко обнаружил коренные противоречия во взглядах обеих сторон, был вопрос о принятии королем выработанной Национальным собранием конституции, существенно ограничивавшей королевскую власть. Людовик XVI, как монарх «Божьей милостью», не мог, конечно, в душе не чувствовать отвращения к этой конституции, построенной на совершенно чуждых ему началах народоправства, но в ее принятии он видел единственный выход, дозволявший избежать кровопролития и гражданской войны и сохранить пока хотя бы самый принцип монархии; по-видимому, он не терял также надежды, что там дальше, когда наступит успокоение, обстоятельства, быть может, снова повернутся к лучшему. Поэтому с тяжелым сердцем он решился принести эту жертву и дать свое согласие на установление нового государственного строя. Но, для того чтобы эта жертва принесла свои плоды, необходимо было избежать всего того, что могло возбудить против короля подозрения Национального собрания. Следовательно, в данный момент вооруженное вмешательство со стороны иностранных держав, на котором настаивали принцы, могло только помешать всему делу. В таком смысле Людовик XVI и давал инструкции своим представителям за границей. Однако, по свойственной ему нерешительности, он не хотел окончательно отказаться от мысли о поддержке иностранных государей, лишь бы она не переходила в военные действия против Франции, и иногда в частных секретных письмах давал указания, противоречащие его официальным инструкциям.

Принцы, с своей стороны, считали, или по крайней мере делали вид, что считают, что согласие короля на принятие конституции может быть только вынужденным, что все заявления его в этом смысле вырваны у него насилием и угрозами и потому не имеют значения, что так называемое Национальное собрание есть лишь собрание мятежников, восставших против своего государя, и не обладающее никакими законными правами, и что поэтому единственный правильный путь это есть вооруженное выступление при содействии иностранных держав, с тем чтобы наказать бунтовщиков и восстановить прежний строй. В этом конфликте иностранные государи, в зависимости от политических интересов и своих личных симпатий, принимали то одну, то другую сторону, и таким образом получалась полная невозможность достигнуть какого-либо единства действий. Екатерина, с самого начала определенно ставшая на сторону принцев, ясно сознавала весь вред, приносимый этим расколом. Считая, и не без основания, что Мария-Антуанетта является главной вдохновительницей политики, направленной на сближение с Национальным собранием, она стремилась повлиять на королеву в обратном смысле и привести ее к соглашению с принцами. «Императрица поручила мне передать принцам, – пишет Эстерхази, – что более всего необходимо их примирение с королевой, что король шведский прилагает усилия в этом смысле в Тюильри через посредство тех связей, которые он там сохранил, и что сама она только что предписала графу Румянцеву повидать барона Бретеля и привести его, если возможно, к этому столь необходимому примирению. По тому, как императрица со мной говорила, – прибавляет он, – легко было заметить, что разлад, который она напрасно старалась прекратить, ее очень расхолаживал и что вообще дела были в гораздо худшем положении, чем при моем прибытии в Петербург». Екатерина сама писала Гримму: «Мне не нравятся эти две отдельные партии, королевы и принцев, я хотела бы, чтобы была только одна партия короля и никаких других; к сожалению, этот несчастный государь слишком слаб, чтобы иметь свою партию».

Людовик XVI присягает 14 сентября 1791 года конституции в Национальном собрании. Гравюра XVIII в.

13 сентября в Национальном собрании была прочитана декларация короля, в которой он заявлял о своем согласии принять новую конституцию, а на следующий день он явился в Собрание и торжественно принес присягу на верность новому строю. Население столицы приветствовало короля и королеву[32]. Казалось, что настроение переменилось. Кое-кто из эмигрантов поверил в наступление золотого века и поспешил вернуться на родину.

Екатерину известие об утверждении королем конституции возмутило до глубины души. «Ну вот, не угодно ли, – пишет она Гримму под свежим впечатлением этой новости, – государь Людовик XVI подмахивает свою подпись под этой необыкновенной конституцией и спешит принести присягу, которую он не имеет никакого желания соблюдать и которую тем более никто с него не спрашивал. Но кто же эти безрассудные люди, которые заставляют его делать все эти глупости? Это действительно недостойные подлости; по-видимому, нет у них ни верности, ни законности, ни честности. Я в ужасном гневе; я топала ногой, читая про эти… эти… эти гадости». В поступке Людовика XVI Екатерина, по-видимому, усматривала измену королевскому долгу, измену монархическому началу, наконец, нарушение той солидарности, которая должна была бы связывать всех коронованных особ.

Принцы, как мы упоминали выше, в письме на имя короля заранее протестовали против принятия им конституции. Письмо это, по распоряжению императрицы, было перепечатано в государственной типографии в большом количестве экземпляров и, как утверждает Эстерхази, пользовалось в петербургском обществе большим успехом. Теперь король, в свою очередь, обратился к своим братьям с письмом, в котором, удостоверяя, что конституция утверждена им свободно и добровольно, он убеждал их вернуться во Францию; такой поступок, по словам Людовика XVI, послужил бы с их стороны доказательством привязанности к своему брату и верности своему королю. Принцы, разумеется, отнюдь не были склонны сдаваться на подобные убеждения. Они ответили королю, что не могут считать его письмо выражением его свободной воли, что их честь, долг и даже братские чувства запрещают им повиноваться

подобным указаниям. Таким образом, ближайшие родственники короля открыто заявляли, что все его поведение по отношению к Национальному собранию является неискренним. Этим они дали новое и страшное оружие в руки врагов короля.

Извещение о вступлении в действие конституции было послано Людовиком XVI также и иностранным монархам. Леопольд II принял это известие с чувством облегчения: он считал. что установление нового строя освобождает его от всяких обязательств, принятых в Пильнице. «Раз король дал свое согласие, нам больше нечего делать», – заявил он и вновь допустил ко двору французского посла графа де Ноайля, которого он одно время перестал принимать.

Екатерина, наоборот, вовсе отказалась принять письмо короля относительно принятия конституции. Она была возмущена отношением императора к французским событиям и его непоследовательностью. «А по французским делам венский двор пишет и делает такие противоречия, которые ни на что не похожи, – пишет она Безбородко, – речам же императора впредь мало веры дать можно. По его домогательству и предложению мы вошли в сии дела; ни противоречить, ни переменить наше поведение я не нахожу пристойно; еще менее плясать по переменчивой итальянской махиавелизме, которая, сделав шаг вперед, поворачивается искось, несмотря на то, теряет и достоинство и пристойности».

Между тем Людовик XVI, вполне понимая, какое значение должно иметь то или иное решение России в настоящий критический для Франции момент, и стремясь объяснить императрице свои истинные желания и намерения, по совету Бретеля, решил отправить тайно от принцев доверенное лицо ко двору Екатерины. Выбор его пал на бывшего французского посланника в Венеции маркиза де Бомбеля, одного из самых преданных слуг монархии[33]. Со стороны короля это было попыткой противодействовать самостоятельной политике его братьев. Значение этого шага еще усугублялось выбором лица, на которое было возложено столь ответственное и в то же время щекотливое поручение.

Несколько месяцев тому назад маркизу де Бомбелю удалось, как мы видели, устроить для графа д’Артуа аудиенцию у императора Леопольда II в Мантуе. При этом Бомбель скрыл, однако, от принцев, что он имеет одновременно поручение от короля, переданное ему через Бретеля, предупредить императора, что Людовик XVI далеко не во всем разделяет взгляды своего брата. Благодаря неосторожности Бомбеля об этом стало известно графу д’Артуа, который, находя, что Бомбель его предал, с тех пор стал относиться к нему в высшей степени неприязненно.

Бомбель прибыл в Петербург 21 января 1792 года. Он вез с собою письмо Марии-Антуанетты к Екатерине и пространную записку Бретеля. Королева в своем письме умоляла Екатерину повлиять на принцев, чтобы они подчинились указаниям короля и отказались от самостоятельных выступлений. Бретель развивал мысль о созыве вооруженного конгресса держав.

Немедленно по приезде Бомбель был принят вице-канцлером графом Остерманом. Труднее было добиться приема у императрицы. Наконец после неоднократных ходатайств он несколько дней спустя был удостоен частной аудиенции в Эрмитаже. Императрица отнеслась к нему очень сухо и официально.

До нас дошла записка, по-видимому, предназначенная для Зубова, в которой Екатерина сама следующим образом излагает содержание своего разговора с доверенным лицом короля[34]: «Когда он говорил мне о созвании вооруженного конгресса, я ответила ему, что если конгресс соберется, то первые подвиги его будут состоять в составлении новой конституции; возможно, что если он будет вооружен, то заставят (Францию) заплатить издержки (по его созыву). Когда он просил меня помочь им (королю и королеве) в их бедствиях, я ответила, что в настоящее время это весьма затруднительно, так как партия, в которой я полагала достаточно желания и власти восстановить монархию, совершенно рассеяна и разбросана до такой степени, что принц Нассау поехал хлопотать об убежище для братьев короля.

Я высказала ему всю правду по всем пунктам; я сказала ему, что пора пожертвовать всякой личной ненавистью и заняться только восстановлением монархии и государя на престоле его предков и что, по моему мнению, следует предоставить место тем, кто будет лучше всего действовать для этой цели[35].

Я сказала, что очень удивлена видеть, как явная власть действует и разрушает то, что признано и желаемо властью тайной, что трудно помогать тем, кто сам себе не помогает, и что действовать при помощи чужих сил – это самое большое несчастье.

Он кончил тем, что согласился с мнением, против которого он не мог найти никаких возражений».

Екатерина, убежденная, что только энергичное выступление принцев во главе французского дворянства и при известной поддержке иностранных держав может спасти положение, разумеется, не могла сочувствовать политическим взглядам Бретеля; тем менее она была склонна взять на себя ту роль, которую хотела ей приписать Мария-Антуанетта. Понятно поэтому, что она так холодно встретила Бомбеля. К тому же тут примешивалось еще одно обстоятельство личного характера: Бомбель являлся ближайшим сотрудником барона Бретеля, которому Людовик XVI доверил главное руководство своими сношениями с иностранными дворами. Барона Бретеля Екатерина знала давно и имела особые основания относиться к нему недружелюбно. В 1762 году Бретель был французским посланником в России; незадолго до переворота, доставившего престол Екатерине, она послала к нему одного из своих приверженцев сообщить ему о готовящемся заговоре и просить, не мог ли бы он от имени короля одолжить на это дело 60 000 рублей. Бретель побоялся взять на себя подобную ответственность; вероятно, предположения Екатерины не внушали ему достаточного доверия. Он отвечал уклончиво и на следующий день уехал в отпуск. Переворот 28 июня произошел в его отсутствие; необходимые средства – 100 000 рублей – были получены через посредство английского купца Вельтдена. За несколько дней до того Екатерина велела передать Бретелю записку следующего содержания: «Покупка, которую мы должны были сделать, несомненно, скоро будет сделана, но гораздо дешевле, а потому мы в средствах больше не нуждаемся». В этот роковой для Екатерины момент Бретель не решился ее поддержать, и его поступок оставил глубокий след в ее душе. Тридцать лет прошло с тех пор, но она по-прежнему отзывается о «толстом бароне» с нескрываемой антипатией: «Этот барон де Бретель, – пишет она Гримму, – к которому король или королева, или, если хотите, оба вместе, питают такое доверие, я его знаю; это человек крайне высокомерный, более жадный к власти, чем способный ею пользоваться с благоразумием; он будет хмуриться и ревновать до крайности и находить, что хороши только те воображаемые услуги, которые он никогда не сможет оказать, а тем временем он только помешает другим помочь своему государю и отечеству». В другом письме она по поводу приезда маркиза де Бомбеля высказывала следующие соображения: «Если вы хотите, чтобы я вам сказала правду о его присылке сюда, то я в ней усматриваю лишь непомерное желание барона де Бретеля убедить всех, что он пользуется доверием короля и королевы и что они хотят и желают, чтобы принцы, братья короля, оставались позади; присылка графа Эстерхази вызвала присылку маркиза де Бомбеля». В одном из последующих писем она называет Бретеля «интриганом и маленьким злюкой». Наконец, на письме Марии-Антуанетты она делает следующую пометку: «Чего еще можно ожидать от людей, которые беспрестанно действуют согласно двум совершенно противоположным мнениям, одному – высказываемому публично, а другому – секретно? Это постоянное противоречие все погубило, оно же мешает двигаться вперед. Единственную партию, которая могла бы это сделать, партию принцев, хотят отставить назад. Почему? С ними поступают фальшиво, как, впрочем, и со всеми другими, потому что этот Бретель всегда от всего сердца ненавидел Россию, и вашу покорную слугу больше, чем кого бы то ни было на свете». Екатерина в данном случае чувствовала себя как бы обиженной за принцев, которых она взяла под свое особое покровительство. Что же касается короля и королевы, то конечно их образ действий давал достаточно поводов для обвинения в непоследовательности, но нельзя было забывать и того, что эта непоследовательность являлась в значительной мере результатом тех жестоких условий, в которые они были поставлены, а этого-то именно ни Екатерина, ни принцы не хотели принять в соображение.

Луи Огюст Ле Тоннелье, барон де Бретейль, барон де Прейи. Художник Ф.Г. Менажо

Хотя в настоящее время Бомбель и Эстерхази принадлежали к двум разным лагерям, Бомбель все же в силу старых приятельских отношений обратился к Эстерхази с тем, чтобы он помог ему на первых порах в чужой обстановке, прося, однако, не задавать ему никаких вопросов относительно цели его приезда. «Я это ему обещал, – пишет Эстерхази, – но, когда я узнал, что он приехал без ведома принцев, я отказался его представить кому бы то ни было в обществе под предлогом, что, не имея официального звания, я должен предоставить это другим, в действительности же – чтобы выждать распоряжения принцев относительно того, как мне держаться по отношению к лицу, которое прибыло, для того чтобы им помешать и устранить их от дел».

Не встречая достаточной поддержки со стороны Эстерхази, Бомбель обратился к содействию недавно вернувшегося в Россию принца Нассау-Зигена, но и это не помогло делу; положение его при дворе оставалось столь же неопределенным. Тем не менее он пробыл в Петербурге еще некоторое время. Одновременное пребывание здесь двух представителей французских роялистов не могло не вызывать некоторого недоумения среди посвященных. Впрочем, таких было немного, большинство же не знало, что Бомбель приехал со специальной миссией, и смотрело на него просто как на одного из «знатных иностранцев», нередко появлявшихся в это время в Петербурге. «Бомбель часто меня навещает, – пишет Эстерхази своей жене, – это очень порядочный и крайне любезный человек, но мне кажется, что здесь находят, что он слишком много говорит, и, хотя его везде хорошо принимают, его нигде особенно не чествуют».

Во всяком случае в политическом отношении миссия маркиза де Бомбеля не только не увенчалась успехом, но, наоборот, привела к самым нежелательным последствиям. На императрицу, как справедливо отмечает Эстерхази, она произвела самое неблагоприятное впечатление, наглядно показав всю глубину розни между Кобленцем и Тюильри.

Несмотря на убедительную просьбу Марии-Антуанетты сохранить все дело в тайне, Екатерина сочла возможным сообщить о приезде Бомбеля и о возложенном на него поручении принцу Нассау-Зигену и графу Н.П. Румянцеву. Через них об этом дошло до сведения принцев. Можно себе представить, какое впечатление произвело на них это известие, полученное тем более как раз в то время, когда король через посредство маршала де Кастри делал попытку установить, казалось бы, более доверчивые отношения со своими братьями. В письмах на имя Марии-Антуанетты и принцессы Елизаветы принцы изливали всю горечь своей обиды. Уверяя короля в своей неизменной преданности и сваливая всю вину на Бретеля, они писали, что «они предают вечной ненависти это чудовище, которое постоянно обманывало и короля и их самих», и «с почтительной твердостью» заявляли, что «никогда не будут иметь никаких сношений с человеком столь подлым и бесчестным». Это писалось про того самого Бретеля, который, будучи облечен полным доверием Людовика XVI, должен был, по его мысли, служить единственной передаточной инстанцией между ним и принцами. Таким образом, злополучная посылка Бомбеля в Россию в корне подорвала возможность какого-либо сближения и лишь усилила раздор в королевской семье.

Принцы поспешили также написать Екатерине, чтобы «заранее опорочить все то, что сможет сказать или сделать г. де Бомбель», и удостоверить, что «единственным виновником является барон (де Бретель) и что король не замедлит отказаться от всего, что было сделано без его одобрения этим вероломным министром». Вместе с тем они просили императрицу «утешить графа Эстерхази, удвоив к нему свою благосклонность, ввиду того что он не мог не быть весьма чувствительно затронут этим происшествием».

Эстерхази вначале, когда он в точности еще не знал, какие инструкции даны Бомбелю, предполагал, что последний останется в Петербурге на продолжительное время в качестве негласного представителя короля. В таком случае его личное дальнейшее пребывание при дворе Екатерины становилось уже неудобным, и он имел в виду просить принцев, чтобы они его отозвали, надеясь, что таким образом ему, наконец, можно будет вернуться к своей семье. Теперь ему с грустью пришлось убедиться, что эти мечты являются совершенно неосуществимыми и что его разлука с семьей грозит затянуться на неопределенный и, вероятно, весьма долгий срок. Принцы умоляли его не уезжать из России, да он и сам видел, что в настоящее время ему невозможно покинуть свой пост.

Приходилось утешаться тем, что здесь он со всех сторон видит самое лучшее к себе отношение и что то дело, которому он служит, дело принцев-эмигрантов, пользуется, как ему казалось, в Петербурге общим сочувствием. «Если что-либо могло бы вознаградить меня за то, что я нахожусь не с тобою и детьми, то ничто не могло бы более способствовать этому, чем прием, который мне здесь оказывают, – пишет Эстерхази своей жене. – Все общество, которое я вижу, начиная с государыни, отлично расположено в пользу нашего дела».

В общем, петербургский придворный круг, несомненно, очень радушно встречал французских эмигрантов. Они являлись представителями утонченной французской культуры, носителями традиций версальского двора, они славились вежливостью нравов и образованностью ума. Кроме того, со многими из них кое-кого из русской знати связывали старые воспоминания либо по Парижу, либо по встречам во время походов. И, конечно, в борьбе между роялистами и революцией симпатии нашего придворного общества в большинстве случаев были на стороне первых.

Но при всем том нельзя не отметить, что уже и в то время, совершенно не говоря о кружках, в большей или меньшей степени зараженных «вольномыслием», именно среди высшего общества имелись также лица, несомненно весьма патриотически настроенные и отнюдь не подверженные влиянию новых либеральных идей, которые, однако, совершенно не разделяли общего увлечения и, наоборот, неодобрительно смотрели на помощь, так щедро предоставляемую эмигрантам, опасаясь, как бы Россия не оказалась втянутой во французские дела в большей степени, чем это соответствовало ее непосредственным интересам. Отзвуки подобных взглядов мы находим между прочим в переписке графа С.Р. Воронцова. 3 ноября 1791 г. он писал своему приятелю С.А. Колычеву, нашему посланнику в Гааге: «Мне очень жаль двух миллионов голландских гульденов, которые наш двор дал французским принцам. Поистине, когда подумаешь, как задолжала Россия, то невольно и приходит в голову, не лучше ли было бы употребить эти деньги, чтобы погасить хоть часть долгов». Весьма нелестно отзывался об эмигрантах и граф Ростопчин. «Я удивляюсь, – писал он, – каким образом эти люди могут внушать искреннее сочувствие. Я лично им никогда не уделял другого интереса, как тот, который испытываешь при представлении трогательной пьесы, потому что у этой нации все одни лишь комедии, и все для комедии».

Но, конечно, подобные голоса являлись лишь единичным исключением.

Предыдущая главаГлава 9 из 22Следующая глава