«Вы напрасно на меня пеняете за молчание по содержанию письма вашего, где вы требовали моих рекомендаций в Париж, – писал 3/14 сентября 1791 года граф Безбородко своему племяннику Виктору Павловичу Кочубею, путешествовавшему за границею. – Молчание мое было основано на том соображении, что вояж ваш в сей город весьма был некстати. Давно запрещено наших отпускать в землю, столь развращенными началами управляемую, и дано приказание г. Симолину всех оттуда выслать… Ежели вы решитесь вояжировать в Италию, внутрь Германии, я письма пришлю; а во Францию вы ехать не можете и не должны, ибо инако вы подвергнете себя опасности не только не употреблену быть никогда в дело, но иногда и секвестру имения. Я столько добрых имею о вас мыслей, что и думать не смею, чтобы вы хотя малейше заразились духом разврата французского, и потому уверен, что вы, зная положение дел, теперь план путешествия вашего перемените».
Это письмо, написанное ближайшим сотрудником Екатерины по вопросам внешней политики, ярко отражает взгляд русских правящих кругов на происходившия во Франции события. Действительно, уже в 1790 году русскому посланнику в Париже предписано было составить список всех пребывающих во Франции русских подданных и сообщить им приказание императрицы немедленно покинуть французскую территорию. Русских во Франции оказалось немного, и все они беспрекословно подчинились этому предписанию. Лишь молодого графа П.А. Строганова[36], воспитанника якобинца Ромма, Симолину не удалось разыскать. Екатерина лично приняла горячее участие в этом деле и предписала графу А.С. Строганову, отцу, «чтобы он сына своего из таковых зловредных рук высвободил». В конце концов молодой Попо Строганов привезен был из Парижа своим двоюродным братом Н.Н. Новосильцевым и водворен, по приказанию императрицы, в селе Братцеве, возле Москвы, под надзором своей матери. Лишь в 1796 году он получил дозволение переехать на жительство в Петербург.
П.А. Строганов. Художник Ж.-Л. Монье
Все же, принимая подобные меры в целях ограждения России от проникновения революционной заразы, русское правительство примерно до середины лета 1791 года старалось избежать поводов к открытому разрыву. Так, например, еще в апреле 1791 года, Государственный совет в вопросе о введении во Франции новых трехцветных флагов, военного и купеческого взамен прежнего королевского белого с бурбонскими лилиями, проявил некоторую уступчивость, признав возможным исходатайствовать Высочайшее повеление о сообщении в российские порты «о принимании новых флагов», между тем как шведский король предлагал трем северным державам (России, Швеции и Дании) условиться, что «в портах их не будут за французские флаги принимаемы и признаваемы иные, кроме признанных издревле таковыми, и что не будут впущены никакие суда под другим флагом».
Но известие о вынужденном возвращении Людовика XVI в Париж после злополучного бегства в июне 1791 года сразу изменило положение, а принятие королем конституции окончательно переполнило чашу. Именно с этого времени в отношениях между Россией и Францией, уже весьма натянутых, наблюдается новое, крайне резкое обострение. На очередь стал вопрос, возможно ли еще продолжать сноситься с французским поверенным в делах, если король, которым он был назначен, является, в сущности, пленником Национального собрания. Вопрос этот в равной мере интересовал и другие дворы.
Еще в начале июля вице-канцлер объявил Государственному совету, что «прусский посланник граф Гольц, будучи на сих днях у него, сказал ему, что от двора своего получил повеление с ним, вице-канцлером, партикулярно изъясниться, что, как по известном последнем во Франции происшествии Народное собрание управляет государством без участия королевского, прусский же министр, в Париже пребывающий, аккредитован при короле, так как и французский взаимно принят в Берлине по веряющей грамоте сего же государя, то его прусское величество и находится в недоумении, оставлять ли министра своего в Париже, а французского – в Берлине? Почитая же притом дело сие касающимся до всех государей, желало бы его прусское величество особливо ведать мысли ее имп. величества». По докладе о сем вице-канцлера государыня, «находя с своей стороны настоящее состояние Франции интересующим всех государей, указала ему предложить в Совете для рассуждения, какой бы ответ дать реченному прусскому министру». Совет счел более правильным, чтобы Россия не брала на себя инициативы разрыва. Он полагал, что в ответ на запрос графа Гольца следовало бы ограничиться заявлением о том, что Ее Величество, «за неизвестностью мнения о том других дворов, не изволила еще принять никакой резолюции и что, со своей стороны, не оставит она снестися о том с теми дворами, кои состоят с нею в наибольшей связи, и сообщить его прусскому величеству получаемые на то ответы и свое мнение, надеясь, что между тем взаимно и сей государь благоволит снестися с дружественнейшими с ним державами и по получении ответов сообщить их Ее Величеству купно со своими мыслями для распоряжения и учинения по тому общих подвигов».
Однако уже через несколько дней Государственному совету пришлось вновь вернуться к этому вопросу. Поводом к этому послужило выступление шведского короля, настроенного наиболее непримиримо по отношению к революционной Франции. Густав III сообщил Екатерине копию своего рескрипта из Ахена к шведскому послу в Париже. В этом рескрипте «сей государь, означая принимаемое им ревностное участие в нынешнем положении короля французского, предписывал оному министру своему иметь всевозможное попечение о пользе их христианнейших величеств и не трактовать с таким министром иностранных дел, который не от короля к тому уполномочен». Императрица, «почитая, как известно, настоящие дела французские касающимися до всех государей и признавая оное наставление короля шведского весьма пристойным, указать изволила предложить Совету на рассуждение, в какой бы силе следовало бы теперь снабдить предписаниями министра Ее Величества, в Париже находящегося».
На этот раз мнение Совета носило гораздо более определенный и решительный характер. «Совет, исполняя сию монаршую волю, полагал, что в настоящем положении Франции, заслуживающем действительно особливое уважение всех государей, нужно г. Симолину, в ответ на донесение его о последнем с королем происшествии[37] предписать… что, основываясь на том, что он аккредитован при короле, не надлежит уже ему далее делать никаких министериальных объявлений и вызовов к особам, уполномоченным и назначенным от так называемого Народного собрания, на чинимые же ему от них словесные и письменные сообщения и внушения может он отвечать, что поелику настоящее положение дел выходит из обыкновенного порядка, то и поставляет за долг не брать на себя ничего без повеления двора своего… что, однако ж, если неустройство во Франции продолжится и он увидит, что точное следование правилам, здесь предписанным, сопряжено с личными для него неудобствами и может характер его компрометировать, то позволяется ему и выехать оттуда в немецкую землю под каким-либо благовидным предлогом. Когда же таковое предписание отправлено будет, то, по мнению Совета, нужно сообщить оное как дворам венскому, стокгольмскому и берлинскому, оказавшим прежде всех прочих участие в деле, касающемся до короля французского, так и другим державам, в связи и сношении с нами пребывающим, прибавляя, что ее императорское величество не сомневается, что все сии державы взаимно благоволят по сему делу соответствовать таковой ее откровенности. Впрочем, – полагал Совет, – следуя такому образу мыслей ее императорского величества, надобно уже и здесь не принимать никаких объявлений, кои бы иногда мог французский поверенный в делах учинить по повелению Народного собрания».
Каждую среду дипломатические представители иностранных держав собирались у вице-канцлера и по окончании деловых разговоров оставались у него обедать. «Вчера я отправился на обычное собеседование к графу Остерману, – доносил Жене 1 сентября 1791 г. – Несколько минут спустя после моего прибытия министр отвел меня в сторону и сказал с видом искреннего сожаления, которое меня тронуло, что он получил приказание намекнуть мне, чтобы я перестал появляться при дворе, ввиду положения Франции и того обстоятельства, что король находится в плену. Выразив должный протест против подобного образа действия, нарушающего все принципы, я удалился к себе домой и написал вице-канцлеру письмо, заключающее в себе все замечания, сделанные мною устно. Так как весь дипломатический корпус был свидетелем моего разговора с графом Остерманом и моего решения удалиться, не оставаясь у него к обеду, я счел нужным сообщить выдержки моего письма посланникам родственных и дружественных Франции дворов».
В Коллегии иностранных дел мнения расходились. Вице-канцлер, настроенный более благожелательно по отношению к французскому поверенному в делах, был противником резких мер. Безбородко, наоборот, считал необходимым прервать с ним всякие дальнейшие сношения и в особенности настаивал на том, что никоим образом не следует принимать от него заявления об утверждении конституции. Свои соображения Безбородко изложил в следующей собственноручной записке, представленной им государыне: «О соглашении короля французского на предложенную ему конституцию, без сомнения, получит Жене депешу от Монморена, или с курьером, или с завтрашнею почтою. По поводу сего осмелюсь доложить Вашему Императорскому Величеству, что хотя вице-канцлер третьего дня и сообщал мне свое рассуждение, чтобы, не принимая самого Женета (т. е. Жене), принять, однако ж, пакет, буде он пришлет с подобным тому сообщением, но я не могу быть одного с ним мнения. Положим, что о сем странном соглашении короля на конституцию надлежит предварительно государям снестися, как его разуметь: добровольным ли, или вынужденным у невольника в цену хотя малой свободы, да и сообразить с происшествиями и полномочиями, от него другим данными[38]. С нашей, однако ж, стороны отклонить всякое сообщение есть способ самый сходственный, и именно: в персоне Женета и его неистовом поведении, оказанном чрез протестацию на самое вежливое внушение, вице-канцлером сделанное, и для того не повелите ли, Ваше Величество, чтобы вице-канцлер не только не допустил к себе Женета, но и приказал пакета его не принимать, объявив послу[39] и всем интересованным в деле министрам, что он, после происшедшего у него с Женетом, не может иметь с ним дела. Ежели бы, паче чаяния, случилося, что дела во Франции осталися и в той же расстройке, то, по крайней мере, двор их должен будет прислать иного человека на смену шалуну; а может быть, надобно будет, когда сей уедет, согласиться с другими, принять ли нового. Надобно также дать знать Симолину о всем сем происшествии не только для сообщения министерству, сколько, чтобы он, посредством товарищей своих и знакомых, мог объяснить прямые причины».
Мнение Безбородко взяло верх. Императрица, соглашаясь с высказанными им взглядами, утвердила мнение Государственного совета о прекращении всяких сношений с французским поверенным в делах. Положение несчастного Жене стало совершенно невозможным. Не будучи отозван своим правительством, он продолжал считать себя официальным представителем Франции; между тем его не только не допускали ни ко двору, ни к представителям власти, но даже отказывались принимать от него те сообщения, которые он по поручению своего правительства должен был передавать; мало того, он сам был взят под подозрение и окружен надзором полиции.
Возмущенный подобным обращением, Жене обращается к с. – петербургскому губернатору, генерал-майору П.П. Коновницыну: «Г. Жене, – пишет он ему, – будучи осведомлен самым положительным образом, что полицейские агенты следят за каждым его шагом, стараясь получить от его прислуги сведения, из которых он не делает никакой тайны, и начинают своими неловкими расследованиями возбуждать любопытство соседей, имеет честь уведомить г. губернатора, что он приказал всем, состоящим у него в услужении, давать точный отчет не только о всех его внешних действиях, но также и о всех его поступках домашних всем лицам, которые пожелают быть о том осведомленными. Г. Жене не боялся, не боится и не будет бояться никакого шпионства; он лишь огорчен тем, что таковое существует еще в России в царствование бессмертной Екатерины II; он думал, что к этим мелким средствам прибегают лишь те несчастные государи, которые живут под постоянным страхом, а не те, которые сильны и пользуются беспримерной славой и любовью своих подданных и удивлением и уважением всех народов».
П.П. Коновницын. Художник Д.Г. Левицкий
Красноречие Жене пропало даром: обращение с ним не переменилось; тем не менее он остался на своем посту и продолжал посылать в Париж свои донесения.
Прекращение сношений с французским поверенным в делах вызвало, разумеется, множество различных толков как при дворе, так и среди дипломатического корпуса. «Здесь только и говорят, что о моем деле, – доносит Жене, – одни меня осуждают, другие одобряют. Я поражен той сенсацией, какую произвело мое дело в здешнем обществе». «Я имею основание думать, – пишет он в другом донесении, – что большинство министров в глубине души не одобряют настойчивости, с которой нас преследуют как раз в тот момент, когда нация высказывает больше всего мудрости и умеренности. Разговоры, которые я имел с ними, и в частности с г. Морковым, не позволяют мне в этом сомневаться. Но термометр страстей императрицы поднялся так высоко, что она не может и помышлять вернуть его к нормальному уровню». Из числа дипломатов имперский посол граф Кобенцль и посланники английский, шведский, сардинский, баварский и голландский заняли явно недружелюбную позицию по отношению к французскому поверенному в делах, тогда как посланники испанский, прусский, датский, польский и саксонский, наоборот, открыто выражали ему свое сочувствие. В частности, польский посланник Деболи уверял Жене, что польский король Станислав-Август Понятовский, по-видимому, в расчете на то, что разрыв Франции с Россией неминуемо должен повлечь за собою сближение ее с Польшей, питает самые горячие надежды на восстановление старинных уз, связывавших в былое время Францию с Речью Посполитою. Так, в зависимости от тех или иных политических интересов различных государств, определялось отношение их представителей к данному вопросу.
Весьма показательно, что и среди петербургского общества имелись лица, не скрывавшие, что в этом конфликте симпатии их находятся на стороне представителя Франции. Это, по-видимому, поразило и самого Жене. «Я думал, что этот народ рабов не посмеет даже бросить взгляда на человека, которого двор считает демократом только потому, что он осмелился мужественно защищать интересы своего отечества и своего короля. Но я ошибался: лица, которых я не знал, кланяются мне и при встречах усердно со мною разговаривают; лица, у которых я бывал, настаивают на том, чтобы я их посещал, и многие молодые офицеры гвардии приехали ко мне расписаться. Я очень ценю эти знаки уважения, приоткрывающие передо мною будущие страницы русской истории, но я их отклоняю, отлично зная, что двор не одобряет тех проявлений внимания, которые мне оказывают». Несколько раз возвращается Жене в своей переписке к тому сочувствию, которое ему выражает гвардейская молодежь. В этих проявлениях, несомненно, сказывалось влияние тех оппозиционных и либеральных веяний, которые уже тогда распространялись в некоторых кружках нашего офицерства, тех кружках, из которых впоследствии вышли участники заговора 1 марта 1801 года, мечтавшие об ограничении самодержавной власти.
Интересно отметить также то, что Жене говорит о наследнике престола, в особенности если сопоставить это с милостивым расположением, проявляемым цесаревичем Павлом Петровичем по отношению к представителю эмигрантов, графу Эстерхази. «Великий князь, – пишет Жене, – который будет, я вам это предсказываю, самым беспокойным из всех тиранов, велел предупредить нескольких дам, дружба которых составляла мое утешение, чтобы они перестали со мною видеться. Он имел неосторожность заявить перед толпою придворных, которые его ненавидят, что настоящий момент является решающим для всех государей и что, если они не сговорятся между собою, чтобы изгнать из своих владений всех французов, которые подчинятся новым заколам, изданным Национальным собранием, он не отвечает за то, что через два года вся Европа не будет перевернута вверх дном».
При подобных условиях Жене решил преимущественно сидеть дома, ограничиваясь посещением только кое-кого из иностранцев.
Хотя при дворе французского поверенного в делах и считали, как он говорит, «демократом», но его конституционные взгляды не мешали ему оставаться в высшей степени лояльным по отношению к королю. «Чем более мы преданы конституции, установленной Национальным собранием, – пишет он 6 сентября 1791 г., – тем более нужно проявлять уважения к королевской власти, являющейся ее главным двигателем. Следуя этому вкорененному во мне принципу, я отправился вчера, в день Св. Людовика по греческому календарю, в католическую церковь, чтобы вознести мои молитвы к небу по случаю тезоименитства Его Величества». Жене имел основание ожидать, что в церкви в этот день соберутся все наиболее видные из находящихся в Петербурге эмигрантов, и мог опасаться, что появление представителя конституционной Франции будет встречено не очень дружелюбно этими непримиримыми поборниками старого режима. Каково же было его изумление, когда храм оказался совершенно пустым: никто из защитников престола и алтаря не счел нужным почтить короля и приехать в день его именин на богослужение. Этот факт, сам по себе незначительный, заслуживает, однако, быть отмеченным, тем более что он является не единичным; он лишний раз свидетельствует о том, что в глазах убежденных роялистов того времени самая личность короля, в особенности после того как он пошел на известные уступки Национальному собранию, совершенно отошла на задний план; для них важны были только принцип абсолютной королевской власти и восстановление старых порядков.
Но возвратимся к донесениям Жене. Под впечатлением волнений, переживаемых Францией, мысли Жене обращаются к вопросу о том, насколько можно считать прочным установленный в России государственный порядок и какие внутренние потрясения могут ему угрожать. Жене и раньше интересовался этим вопросом, занимающим вообще довольно значительное место в его донесениях, но взгляды его в этом отношении с течением времени значительно меняются. Вначале, еще в 1789 году, он сообщает в Париж о «мудрых предосторожностях», принимаемым русским правительством для того, чтобы предотвратить проникновение в Россию «брожения, огорчающего Францию и вызывающего в ней жестокие потрясения». «В публичных ведомостях, – пишет он 3 ноября 1789 г., – помещают лишь краткие заметки о наших внутренних делах; в общественных местах заставляют строго соблюдать запрещение говорить о политике; недавно в исправительном заведении наказали французского адвоката, который хотел декламировать на эти темы; установили наблюдение за другими личностями нашей национальности, которые, несмотря на мои предупреждения, имели глупость выказывать непочтение к правительству; наконец, окружают лестью и заботами гвардию, которая столь часто располагала престолом. Императрица на днях с большой торжественностью выехала навстречу полкам, возвращавшимся из Финляндии. Она сама распределяла награды и раздавала медали всем солдатам; она велела дать им водки и произвела нескольких младших офицеров в следующий чин. Эти осторожные меры рассчитаны столько же на поддержание верховной власти, сколько и на благо государства. Если русские крестьяне, не обладающие никакой собственностью и находящиеся все в положении рабов, когда-либо сломают свои цепи, их первым движением будет перерезать дворянство, в руках которого находятся все земли, и эта столь цветущая страна будет вновь погружена в самое ужасное варварство. Несколько просвещенных лиц не скрыли от меня того беспокойства, которое в них вызывает продолжение войны[40]. Народ громко жалуется на суровость постоянных рекрутских наборов, на высокие цены всех товаров и на дороговизну хлеба. При таких условиях достаточно искры, чтобы вызвать всеобщее возмущение».
Через два года тон донесений становится совершенно иным. О «мудрых предосторожностях» нет более и речи, они рассматриваются как проявления произвола. С явным злорадством перечисляет Жене все признаки недовольства и истощения, являющихся неизбежным последствием продолжительных и тяжелых войн Екатерининского царствования. «Императрица не видит той пропасти, которая готова открыться перед ее ногами, – пишет Жене 8 ноября 1791 г., – но я постараюсь ее осветить, чтобы вы могли судить о ее глубине». Жене усматривает три главных очага возможных потрясений в будущем; это, во-первых, крестьянство, которое благодаря успехам просвещения, неосторожно распространяемого Екатериной, начинает все яснее сознавать свое бесправное положение; «в этой империи имеются, – по мнению Жене, – истинные зачатки демократии»; во-вторых, высшие слои дворянства, еще со времен Петра II и Анны Иоанновны мечтающие об ограничении самодержавия; «однако не наша революция, – замечает Жене, – послужила бы им в таком случае образцом, они находят ее несовместимой с системой крепостного права, на котором покоятся их владения; они хотели бы следовать примеру Польши, и нужно действительно признать, что было бы менее опасным применить к России польские порядки, чем наш строй, который может управлять лишь народом очень мягким и весьма образованным». Третий источник будущих волнений Жене усматривает в «сердце великого князя». «Цесаревич, сумрачный, беспокойный, мстительный, недовольный своим положением, возмущенный своим ничтожеством, находится в ссоре с императрицей. Он живет в уединении со своей любовницей, Нелидовой, заставляя и ее, и великую княгиню, и всех тех, кто его окружает, переносить вспышки дурного настроения, которое им владеет. Кончина Потемкина не рассеяла его опасений относительно предположений императрицы (о лишении его престола), и многие лица убеждены, что если бы его недоверчивый и подозрительный характер не удалял от него всех тех, кто мог бы ему служить, он уже захватил бы в свои руки кормило правления».
Цесаревич Павел Петрович. Неизвестный художник
К подобным сведениям в Париже прислушивались с большим вниманием, и, по-видимому, в известных кругах придавали им серьезное практическое значение. Несколько времени спустя, когда дело дошло уже до открытого разрыва между Францией и Россией, в Париже возникла даже мысль способствовать возникновению беспорядков в России, чтобы таким путем ослабить эту державу, в которой главари революции видели своего главного врага. Как мы увидим дальше, подобный проект был составлен самим Жене. Кроме того, в 1793 году русскому посланнику в Генуе, Лизакевичу, удалось получить в свои руки копию подробной записки, представленной Конвенту неким Анжели, французом, пробывшим несколько лет в России, который, ссылаясь на свое близкое знакомство с местными условиями, предлагал вернуться в Россию и вызвать там восстание, подобное Пугачевскому бунту. Сохранилась по этому вопросу и записка Суворова следующего содержания: «Анжело от Жакобинского (т. е. Якобинского) клуба с сыном и пятью человеками отправлен будет в Россию, ради произведения у нас французской революции». По-видимому, план этот не был приведен в исполнение.
Несмотря на крайне стеснительные условия, в которые он был поставлен, Жене не ограничивал своей деятельности «зычными донесениями осведомительного характера»: он старался идти дальше и со свойственным ему увлечением иногда переступал границы, установленные правилами дипломатического общения. До него также дошли слухи о том, будто Россия готова предоставить эскадру для перевозки шведского десанта к берегам Нормандии, и он решил проверить эти слухи и проследить за приготовлениями, происходящими в русских портах и на судах русского флота. Для этой цели он воспользовался услугами двух морских офицеров из числа тех иностранцев, которых так радушно принимали на русскую службу: один из них был ирландец, другой, некий Шатонеф, – потомок французских эмигрантов времен отмены Нантского эдикта, ставший англичанином и теперь желавший воспользоваться правами, дарованными Учредительным собранием всем лицам, изгнанным в свое время из Франции за религиозные убеждения, чтобы вернуться во французское подданство. Оба они, по словам Жене, с отличием служили в русском флоте, пользовались уважением товарищей и начальства и имели прекрасные связи не только на всех судах, но и в морских штабах и канцеляриях. Шатонеф состоял даже адъютантом и секретарем морского министра. Уволенный по болезни в заграничный отпуск, он получил от своего начальства рекомендательные письма к русским дипломатическим и консульским представителям в Скандинавских странах, в Нидерландах, Англии и Италии. И вот, прикрываясь званием русского офицера, ограждавшим его от всяких подозрений, и пользуясь этими рекомендательными письмами, он должен был вместе со своим товарищем посетить различные иностранные порты, преимущественно Копенгаген и Гамбург, войти там в сношения с русскими посланниками и находящимися там русскими моряками, разведать у них все относительно предстоящей экспедиции и обо всем донести в Париж, через посредство французских дипломатических представителей. «Одетый в русскую форму, – пишет Жене с какой-то наивной развязностью, – он будет делать те наблюдения, которые сочтет полезными для дела свободы». Далее Шатонеф должен был переехать на Рейн, чтобы ознакомиться с предположениями эмигрантов и побеседовать с офицерами, состоящими при принце Нассау-Этен, «которые, конечно, от него ничего не станут скрывать», и, наконец, через Страсбург перебраться во Францию и лично явиться с докладом в Париж. Жене выдал Шатонефу 600 рублей на покрытие путевых издержек для него самого и для его спутника и снабдил его паспортом, удостоверяющим, что он едет лечиться на воды в Пломбьер. По-видимому, Шатонеф благополучно выполнил возложенное на него поручение, так как несколько месяцев спустя после отъезда из Петербурга он был уже в Париже, куда он прибыл из Кобленца.
С начала 1792 года международное положение становилось все более и более напряженным. Чувствовалась неизбежность столкновения между французской революцией и государствами старого порядка. Партия жирондистов, захватившая власть в Законодательном собрании, определенно стремилась к войне. 7 февраля был заключен оборонительный и наступательный союз между Австрией и Пруссией. И вот как раз в это время внезапно сходят со сцены два лица, которым, казалось, суждено было играть крупную роль в грядущих событиях: 1 марта скоропостижно умирает император Леопольд II, а две недели спустя, 16 марта, убит заговорщиками шведский король Густав III.
Леопольд II, расчетливый и осторожный, старавшийся по возможности избежать открытого вооруженного конфликта, являлся в политическом отношении главою направленной против Франции коалиции; Густав III готовил себя в предводители Крестового похода против революционной гидры. Эти две кончины, столь неожиданные, столь быстро последовавшие одна за другою, поразили воображение современников и вызвали множество толков и подозрений. Леопольд II, 45 лет от роду, скончался, проболев всего два дня острым кишечным расстройством. Сейчас же распространился слух о том, что он был отравлен, и этот слух опирался на свидетельство его лейб-медика, высказавшего некоторые подозрения немедленно после его кончины, но, впрочем, впоследствии совершенно изменившего свое мнение. Обвинения были направлены, главным образом, против якобинцев, которые имели основание считать покойного императора своим главным врагом; называли также и франкмасонов, как тайных руководителей всего революционного движения. С другой стороны, как ни странно, виновниками его кончины считали эмигрантов, видевших в нем препятствие к быстрому осуществлению их воинственных планов и прозвавших его Agamemnon Cunctator. Все эти обвинения были совершенно беспочвенны: смерть императора не была насильственной, он умер от принятого им для прекращения боли слишком сильного наркотического средства, которого не вынес его истощенный излишествами организм.
Леопольд II. Неизвестный художник
Густав III был смертельно ранен во время маскарада выстрелом из пистолета. Убийцей же был некий Анкорстром, бывший гвардейский офицер, один из заговорщиков, решивших отмстить королю за произведенный им государственный переворот, которым он ограничил права дворянства. Заговорщики все принадлежали к числу аристократических семейств, желавших возвращения к старому сословному строю. Таким образом, причины убийства были, казалось бы, совершенно ясны. Тем не менее и в данном событии хотели видеть таинственную руку всесильного Ордена франкмасонов и старались проследить какие-то нити, связывающие заговорщиков с Якобинским клубом. Говорили, что это только начало осуществления ужасного плана и что опасность угрожает жизни чуть ли не всех коронованных особ.
В Петербурге вести о кончине Леопольда II и Густава III произвели самое тяжелое впечатление. Императрица, по словам ее письма к Гримму, была совершенно ошеломлена. «Здесь только и говорят, что о смерти императора, – сообщает Эстерхази своей жене. – Это известие спутало все предположения, и теперь можно лишь гадать о предстоящих событиях… В тот момент, когда все, казалось, принимало более благоприятный оборот, смерть императора и убийство шведского короля во всяком случае вызовут сильную задержку в военных действиях, а между тем время проходит». Опасения Эстерхази в этом отношении вполне оправдались: кончина Густава III положила конец всем предположениям о посылке русско-шведской экспедиции к берегам Франции. Новый правитель Швеции, герцог Седерманландский, управлявший страной в качестве регента в малолетство своего племянника Густава IV, придал шведской политике совершенно иное направление, исключавшее возможность совместных действий с Россией против Франции.
Эстерхази, подобно многим другим, был убежден, что виновниками смерти как императора, так и короля шведского являются якобинцы. Подобные слухи еще более обострили в России неприязненные чувства по отношению к французам и не остались без влияния и на положение Жене. «Специально разосланные лица, – доносит он министру иностранных дел 20 апреля 1792 г., – распространяют по городу и в особенности среди народа слух, будто французы причастны к убийству Густава III. Они говорят также, что друзья конституции, собравшись в Якобинском клубе, прислали сюда трех заговорщиков, чтобы отравить императрицу. Наши эмигранты поддерживают эту гнусную ложь, и их бессильная злоба придала этой клевете вид истины, вследствие чего на границе, как слышно, арестовали нескольких французов: только одному повару из немцев поручено готовить кушанье для императрицы, а у меня имеют намерение произвести обыск и подвергнуть меня другим насилиям. Несколько человек об этом осведомлено, и следствием этих нелепостей явилось то, что те, которые меня к себе приглашали, более не смеют меня видеть. Таково мое положение и то состояние, в котором находятся наши дела в России…» «Перо мое отказывается передать те клеветы, которые распространяют против нас, – пишет он в другом донесении, – нас обвиняют в смерти императора, на нас хотят взвалить вину за убийство короля шведского; наконец, нам приписывают ужасный замысел убить Екатерину II. Предупреждение об этом было дано императрице из Берлина, и на основании этого доноса арестовали на границе трех французов, которые в настоящее время заключены в крепость в Петербурге и единственная вина которых состоит в том, что они вели нескромные разговоры в кофейне. Мой дом окружен шпионами, они всюду за мною следуют».
О мерах предосторожности против возможных покушений упоминает и Храповицкий. «Дан 9 апреля секретный указ здешнему губернатору, – отмечает он, – чтобы искать француза, проехавшего через Кенигсберг 22 марта нашего стиля с злым умыслом на здравие ее величества. Взяты предосторожности на границе и в городе. Даны указы, чтобы строго смотреть за приезжающими в Царское Село и Софию, а наипаче за иностранцами».
Понятно, что приближенные Екатерины были встревожены слухами о готовящемся на нее покушении, но сама она относилась к подобным слухам весьма хладнокровно, как бы щеголяя своим пренебрежением к опасности. 14 апреля она писала Гримму: «Послушайте, якобинцы повсюду публикуют, что они меня убьют и что с этой целью они послали трех или четырех человек, приметы которых мне сообщают со всех сторон. Я думаю, что, если бы они действительно имели подобное намерение, они не стали бы распространять слух об этом, чтобы он до меня дошел. В Варшаве Маззей держал пари, что 3 мая я уже не буду в живых, и говорят, что мэр (Парижа) Петион уверял, что 1 июня меня больше не будет на этом свете. Я по совести считаю себя обязанной писать вам в эти числа, чтобы вы знали, что я еще жива. Как только я смогу, я велю выпороть этих негодяев, чтобы научить их разговаривать».
Не будучи более признаваем в качестве официального представителя Франции, Жене не имел возможности выполнять те поручения, которые от времени до времени возлагало на него французское правительство. В начале 1792 года он получил из Парижа экземпляр речи, произнесенной королем 14 декабря 1791 года, в которой он заявлял, что обратился к курфюрсту Трирскому и другим германским принцам, «покровительствующим эмигрантам, с требованием распустить не позже 15 января те вооруженные сборища, которые образовались на подвластных им территориях». Законодательное собрание постановило разослать по экземпляру этой речи французским представителям за границей, с тем чтобы они передали таковой тем правительствам, при которых они аккредитованы. Сообщая Жене об этом поручении, министр иностранных дел добавлял от себя, что он вполне понимает, насколько при современном положении вещей в России исполнение его является затруднительным, и советовал поэтому не настаивать, чтобы не подвергаться напрасным оскорблениям. Он считал возможным ограничиться пока хотя бы исходатайствованием паспорта на обратный выезд из России для французского курьера, привезшего депеши из Парижа. Но и для этого нужно было снестись с кем-нибудь из высших чинов Коллегии иностранных дел, а между тем во всяких сношениях французскому поверенному в делах упорно отказывали. Жене послал одного из служащих посольства, г. Муасоннье, к вице-канцлеру узнать, когда он мог бы к нему явиться, чтобы вручить ему письмо короля с экземпляром его речи, а в случае отказа испросить разрешение отправить курьера в Париж. Результаты этой попытки оказались самыми плачевными. «Я разыскал первого секретаря министра и дал ему прочесть первую бумагу г. Жене, – доносил Муасоннье, – он мне сказал, что дело это его не касается и что я должен обратиться к г. Вейдемейеру[41]. Я осведомился, где я мог бы его повидать. Он мне ответил, что не знает, когда я могу его застать. В половине первого я вновь зашел в канцелярию, но никого там не застал. Я вернулся туда еще раз в четыре часа пополудни и спросил г. Вейдемейера. Мне сказали, что он находится у министра. Я поднялся в квартиру Его Превосходительства и стал ожидать, когда он выйдет из кабинета.
Заседание Якобинского клуба в библиотечном зале монастыря св. Якова. Художник А.Н. Ван Горп
Наконец он вышел, я сказал, что явился от имени французского поверенного в делах, но вместо ответа он мне повернул спину. Я спустился с ним в канцелярию, убедительно прося меня выслушать; я следовал за ним из одного бюро в другое, всякий раз в дверях получая новое оскорбление. Все же я так сильно настаивал, что в конце концов он мне заявил, что не может признать меня в качестве лица, присланного г. Жене. Тогда я ему показал первую бумагу, данную мне г-м Жене. Он ее прочел и сказал, что не может исполнить моей просьбы. Я его спросил, дает ли он мне такой ответ по приказанию министра; он мне ответил утвердительно. Я его спросил, могу ли я сам поговорить с Его Превосходительством; он мне заявил, что это невозможно. Тогда я его попросил выдать паспорт для курьера, имя которого значится во втором документе, носителем коего я являюсь. Он отказался прочесть эту ноту и сказал мне, что имеет столь же мало возможности вмешиваться в это дело, как и в предыдущее, ввиду того, что г. Жене официально более не признается при дворе».
Какая картина эта погоня секретаря посольства, умоляющего его выслушать, за правителем канцелярии, спасающимся от него бегством, чтобы избежать разговора, который запрещено с ним иметь, погоня вниз по лестнице из квартиры министра в канцелярию, а потом из одного отделения в другое с вынужденными задержками у каждой двери, которая затем захлопывается перед носом неутомимого секретаря! Какая любопытная страничка из истории франко-русских дипломатических сношений! Подобные затруднения возникали постоянно, и другие ведомства оказывались не более сговорчивыми, чем Коллегия иностранных дел. Во Франции ввели некоторые изменения в корабельных документах, и об этом необходимо было довести через посредство Коммерц-коллегии до сведения портовых властей в Кронштадте. Назначенный французским вице-консулом в Кронштадт коммерсант Бюльо отправился с этим сообщением к вице-председателю Коммерц-коллегии, графу Александру Романовичу Воронцову. Между русским министром и французским вице-консулом произошел следующий разговор, о котором Жене так и доносил в форме диалога.
«Русский министр (с благородством). Что вам угодно, милостивый государь?
Бюльо. Я явился, ваше сиятельство, чтобы иметь честь вам сообщить…
Министр (резко его обрывая). Никаких сообщений, милостивый государь, мы их не любим и не желаем принимать от теперешней Франции.
Бюльо. Национальное собрание…
Министр (с раздражением). Ни слова о Национальном собрании, ни слова о нации, мы ничего этого не знаем.
Бюльо. Но, граф, в силу распоряжений короля…
Министр (с презрительным смехом). Вот как. Ваш король в заключении, он не может делать никаких распоряжений, вместо него господствует анархия.
Бюльо (развертывая один из корабельных документов). Однако для безопасности французского мореплавания, гарантированной торговым трактатом, важно, чтобы вы по крайней мере просмотрели эту бумагу, вы увидите…
Министр (отворачиваясь с ужасом). Я ничего не желаю видеть. Боже меня упаси. Поскорее уберите эту бумагу в карман. Я это требую… торопитесь».
Так и не добился несчастный вице-консул никаких результатов, его даже и самого не пустили в Кронштадт, и все это дело имело совершенно неожиданные последствия. На докладе графу Безбородко, составленном в Коммерц-коллегии, о домогательствах Бюльо имеется следующая приписка: «Мы потом рассуждали, что нужно было бы в Кронштадте не только по-прежнему пассажиров спрашивать и об них рапортовать, но и ближе над ними наблюдать, о чем и надобно подтверждение Ее Величества». И далее следует собственноручная пометка Екатерины: «Пошли сказать, чтобы заготовил от меня подтверждение в Кронштадт о допрашивании пассажиров и о рапортовании ко мне, паче же французов, и о имении над приезжающими примечаний».
Хотя Жене и заявлял, что он готов мужественно переносить выпадающие на его долю испытания и что «твердость его будет на высоте достоинства нации», однако он сознавал, что дальнейшее его пребывание становится совершенно невозможным, и потому обратился в Париж с просьбою об отозвании, указывая, что «если его еще дольше оставят в том скандальном положении, в котором он находится уже восемь месяцев, национальная честь в любую минуту может быть оскорблена». Но Парижу было не до него, и его просьбы оставались без ответа.
Наконец вопрос этот был разрешен Петербургом. 8 июля 1792 года Жене получил от Коллегии иностранных дел ноту следующего содержания: «Беспорядок и анархия, царящие с некоторого времени во Франции, в ущерб законной власти, обнаруживаясь ежедневно новыми излишествами, заставляют, наконец, русский императорский двор прервать сношения с этим королевством до тех пор, пока христианнейший король не будет восстановлен в правах и преимуществах, назначенных ему законами Божескими и человеческими. По этим соображениям императрица, отозвав из Парижа своего полномочного министра, а затем и своего поверенного в делах, остававшегося там некоторое время, считает точно так же, что присутствие г. Жене стало не только излишним, но и невыносимым. Вследствие этого министерство Ее Величества имеет приказание объявить г. Жене, что он в течение недели имеет оставить столицу и Русское государство как можно скорее. С.-Петербургскому губернатору Коновницыну дано приказание облегчить его отъезд и путешествие; к нему г. Жене может обратиться за паспортами для себя и своих людей».
Поручив защиту интересов французских граждан испанскому поверенному в делах, Жене 27 июля покинул Петербург.
«Это сумасшедший, которого я велела выслать отсюда после происшествия 20 июня[42], – писала Екатерина Гримму, – говорят, что он уехал из Петербурга, закутав голову в красный шерстяной колпак; это так глупо, что я расхохоталась, когда об этом узнала». «Впрочем, – почему-то прибавляет императрица, – вот уже шесть месяцев, как очищают. Петербург от французских ростовщиков, которые появились здесь в большом количестве».
Известие о высылке французского дипломатического представителя из России было встречено в Париже с вполне понятным раздражением: «Если что меня изумило в поведении этого дерзкого двора, так это то, что вам раньше не предъявили требования о выезде, – писал французский министр иностранных дел. – Действительно, казалось удивительным, что Екатерина II, год тому назад отозвавшая из Франции своего посланника, терпела в своей столице друга свободы, принципы которого должны были казаться очень странными среди окружающих ее сатрапов и рабов».
«Друг свободы» тем временем благополучно направлялся к русской границе, встречая повсюду со стороны русских властей самое предупредительное отношение, как он сам удостоверяет в письме на имя французского министра иностранных дел. Несколько времени после своего возвращения в Париж он представил Конвенту доклад, впрочем, оставшийся без последствий, о способах поднять против своего правительства русский народ, и в особенности «татар, казаков и другие полуварварские нации, еще мало привыкшие к государственному ярму».
С отъездом Жене в Петербурге оставался все же еще один представитель Франции, а именно заведующий генеральным консульством г. Пато д'Орфлан. В оставленной ему инструкции Жене, среди других возлагаемых на него задач, вменял ему в обязанность «стараться быть точно осведомленным об интригах эмигрантов у императрицы и их происках, чтобы усилить нерасположение этой государыни по отношению к их родине». «Я имею основание думать, – говорится в этой инструкции, – что разрыв наших дипломатических сношений не повлечет за собою разрыва торговых сношений с этой державой, и что лица, исправляющие обязанности французских консулов во владениях императрицы, будут иметь возможность на основании точных указаний торгового трактата спокойно оставаться на своем посту». Эти надежды Жене не оправдались. Через год последний представитель Франции в Петербурге должен был уехать: действие торгового трактата было прервано до восстановления во Франции законной власти.
Как мы видели, уже в июле 1791 г. дано было разрешение русскому посланнику в Париже Симолину, в случае если «продолжающееся неустройство» во Франции примет угрожающий характер, «выехать в немецкую землю под каким-нибудь благовидным предлогом». Симолин после этого оставался на месте еще более полугода и лишь 7 февраля 1892 года покинул Париж. Перед отъездом Симолин, который за последнее время сблизился с королевской семьей, предложил Марии-Антуанетте свои услуги, на случай если она или король пожелают что-либо передать через него австрийскому монарху или российской императрице. Королева с радостью воспользовалась его предложением. Таким образом, русский посланник оказался одним из последних лиц, имевших возможность непосредственно со слов самой королевы поведать внешнему миру о настроениях, мыслях и желаниях несчастных тюильрийских узников. Вот как сам Симолин доносил государыне об этом своем последнем свидании с Марией-Антуанеттой. «В воскресенье вечером королева прислала ко мне одного из своих доверенных секретарей с извещением, что на следующий день в шесть часов вечера она пришлет за мною то же лицо, чтобы привести меня к ней во фраке и в плаще. Ее Величество приняла меня в спальне и, закрыв сама наружную дверь на замок, сказала мне, что не может выразить те чувства благодарности, которыми она и король проникнуты по отношению к Вашему Императорскому Величеству за дружбу и великодушные поступки, и что они ценят полученное ими от меня доказательство преданности и внимания, о котором они всегда будут помнить». Затем королева показала Симолину письма, заготовленные ею для ее брата, императора Леопольда II и для Екатерины, и подробно рассказала Симолину о настоящем положении королевской семьи и о всем, что им пришлось пережить за последнее время, причем слезы по временам невольно навертывались у нее на глаза. Через час в комнату вошел король, который в свою очередь подтвердил, что он все свои надежды возлагает на российскую императрицу. К этому он добавил, что по-видимому в Петербурге и Стокгольме желают, чтобы он вновь бежал из Парижа, но он не видит к сему никакой возможности, а если бы даже это ему удалось, то он был бы вынужден затем играть роль претендента, чего он, конечно, отнюдь не желает. Побеседовав с Симолиным около часу и простившись с ним крайне милостиво, король удалился, но королева продолжала разговаривать, жалуясь на холодность и переменчивость своего брата. Относительно эмигрантов королева сказала; что она не сомневается в преданности и дружеских чувствах, питаемых по отношению к королю его братьями, но она видит, что они всецело подпали под влияние Калонна, который надеется при их посредстве играть первую роль во Франции. Она выразила желание, «чтобы державы, интересующиеся общим делом, убедили графа д'Артуа отправиться в Испанию или в Турин и чтобы для предотвращения неисчислимых бедствий влияние принцев и эмигрантов было сведено к нулю, а на первый план выступили одни иностранные державы». В общем, разговор королевы с русским посланником продолжался более трех часов.
Мария-Антуанетта в 1792 г. Художник А. Кухарски
7 февраля 1792 года Симолин выехал из Парижа и 9-го прибыл в Брюссель, где имел свидание с Бретолем и Ферзеном. Через несколько дней он был уже в Вене. В тот же день российский посол, князь Голицын, представил его канцлеру, престарелому князю Каунитцу. Последний просил его приехать к нему на следующий день для частной беседы. Несмотря на крайне любезный прием, результаты беседы оказались далеко не удовлетворительными. Тщетно Симолин старался убедить канцлера, что король и королева совершенно не довольны новым порядком вещей, что они только вынуждены делать вид, что его одобряют, тщетно старался он внушить ему мысль об опасности, угрожающей всем престолам, «если принципы французской конституции не будут вырваны с корнем, и если эта зараза распространится на другие государства». Его сообщения, его доводы не произвели на канцлера никакого впечатления. Престарелый князь Каунитц – ему было в это время уже за восемьдесят лет, – сухой педант, выросший и состарившийся в традициях придворной дипломатии XVIII века, был совершенно не в состоянии понять грозного значения развивавшихся во Франции событий. Он не без иронии говорил, что ему неясно, чего же собственно желают французские король и королева и каким образом иностранные державы могли бы вмешаться в дела исключительно внутреннего порядка. Что же касается «заразительности принципов французской секты», то, по его мнению, нет оснований их опасаться; нужно лишь тщательно следить за тем, чтобы французские эмиссары не распространяли своего яда; а, в случае если их поймают, следует их повесить или даже колесовать, а с другой стороны, пример того унизительного положения, в которое попала Франция, с тех пор как она восприняла эти принципы, является настолько устрашающим, что другие нации вряд ли захотят ему последовать.
Прием у императора носил крайне милостивый характер. Леопольд II выразил удовольствие, что он получил наконец непосредственные известия от своей сестры, тем более, что известия, передаваемые ему до сих пор, настолько различались одни от других, что он уже совершенно не знал, чему верить. В письме, которое Симолин передал императору, королева, рекомендуя русского посланника как человека, с самого начала следившего за революцией во всех ее подробностях, просила своего брата отнестись с полным доверием ко всему, что он ему скажет от имени королевской семьи. Однако в ответ на переданную Симолиным просьбу о помощи Леопольд ограничился общими фразами.
Это было одна из его последних аудиенций. Через несколько дней Леопольда II не стало. Его сын и преемник Франц II, молодой человек 23 лет, холодный, расчетливый и мелочный, совершенно неопытный в политических вопросах, но крайне добросовестный, пользовался известными симпатиями в военных кругах, считавших его более склонным к решительным выступлениям, чем его отец. Симолин решил дождаться в Вене аудиенции у нового монарха, который и принял его частным образом вскоре после похорон покойного императора. Заявления Франца II носили несколько более определенный характер, чем слова его отца. Он обещал, что в ближайшем будущем сумеет на деле доказать, какое искреннее участие он принимает в судьбе французской королевской семьи, а также что Симолин вскоре получит от него письмо на имя королевы с точным изложением плана его дальнейших действий, с тем чтобы королева могла сообразовать с ним свое поведение.
Исполнив таким образом возложенное на него поручение, Симолин поспешил в Петербург, куда вызвала его государыня, желавшая непосредственно от него узнать все подробности о том, что произошло во Франции. «Сего утра с Симолиным, приехавшим из Парижа, разговаривали более часа», – отмечает Храповицкий 17 апреля 1792 года.
Отзывая своего представителя из Парижа, Екатерина не желала все же оставлять столь важный наблюдательный пост совершенно незамещенным и решила временно назначить туда поверенного в делах. В качестве такового оставался секретарь миссии Новиков. Он, однако, не был представлен отъезжающим посланником французскому правительству в качестве официального представителя России, на него было возложено лишь временное заведование делами миссии. Такое неопределенное, промежуточное положение продолжалось недолго. Уже в июне 1792 года, незадолго до высылки Жене из Петербурга, Новиков получил высочайшее повеление вместе со всеми служащими и с посольским архивом выехать из Франции. Таким образом, дипломатические отношения между обеими странами совершенно прекратились и в царствование Екатерины уже более не возобновлялись.