Среди эмигрантов, явившихся в Россию, мы встречаем также одну из самых блестящих представительниц французского искусства, известную художницу-портретистку, г-жу Виже-Лебрен. Конечно, ее нельзя причислить к великим гениям живописи, ее искусство неглубоко, недостаточно сильно, недостаточно проникновенно, но трудно найти другого художника, который в такой мере являлся бы выразителем своей эпохи с ее нежным изяществом, с ее несколько поверхностной, порой сентиментальной красотой и жеманной грацией. В портретах работы этой художницы проходит перед нами все высшее общество европейских столиц того времени, все, что было самого знатного, самого красивого, самого интересного на закате старого режима. Мадам Виже-Лебрен была любимой художницей Марии-Антуанетты. Несчетное количество раз изображала она королеву в разных костюмах, в разных позах, в разной обстановке, то одну, то с детьми; она запечатлела ее образ для истории, и мы до сих пор видим королеву именно такой, какой она ее создала. Заметим, кстати, что сделанная рукою самой художницы копия с первого же портрета Марии-Антуанетты, писанного в 1779 году для императрицы Марии-Терезии, была послана в Петербург в подарок Екатерине II. Многочисленные сеансы сближали королеву и ее придворного живописца; они были совершенно одних лет[97], обе были молодыми матерями, общность вкусов и интересов способствовала развитию взаимной симпатии: в перерывах между сеансами они, как две подруги, пели дуэты своего любимого композитора Гретри… Уже к 26 годам мадам Виже-Лебрен пользовалась такой известностью, была настолько в моде, что самые именитые придворные дамы записывались у нее задолго вперед, чтобы дождаться очереди для своего портрета. Среди знатных иностранцев, проживавших в Париже, одним из первых ее клиентов был II.II. Шувалов, за которым вскоре последовал принц Нассау-Зиген. В 1783 году – ей было тогда 28 лет – французская королевская Академия живописи галантно раскрыла свои двери перед молодым талантом, покровительствуемым королевой.
Мадам Виже-Лебрен пользовалась успехом не только как художница, но также и как красивая, интересная женщина; впрочем, одно способствовало другому. В аристократических салонах того блестящего кружка, который окружал королеву, она была желанным гостем. Особенно дружна была она с графом де Бодрелем, с которым она часто выступала совместно на любительских спектаклях. У себя дома, в своей скромной гостиной, она устраивала вечера и концерты, на которых представители придворного мира и светские красавицы встречались с артистами, писателями и художниками. В своих воспоминаниях мадам Виже-Лебрен уверяет, что у нее на вечерах можно было слышать лучшую музыку в Париже. Особенно много толков вызвал устроенный ею однажды вечер в древнегреческом стиле. Гости, одетые в туники, задрапированные самой хозяйкой в красивые шали, с венками на распущенных волосах, возлежали на диванах, угощаясь кушаньями, приготовленными на основании описаний древнегреческих пиров; один из гостей под аккомпанемент лиры говорил оды Анакреона; хором пели гимн Вакху, сочиненный Глюком; молодые девицы, изображавшие рабынь, разносили гостям кипрское вино в античных сосудах. Об этом вечере на следующий же день заговорил весь Париж, а затем слухи о нем, разумеется, крайне преувеличенные и искаженные, дошли и до других столиц: в устах молвы невинная эстетическая забава превратилась в какую-то роскошную оргию, стоившую безумных денег.
Парадный портрет Марии-Антуанетты. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен
Это было время, когда в литературе господствовало увлечение античной Грецией. Мадам Виже-Лебрен хотела воплотить эти веяния в области искусства и в области моды. В некоторых ее портретах мы замечаем следы этих попыток: мы не видим больше тяжелых париков, громоздких причесок, пудры, румян; свободно развеваются кудри по плечам модных красавиц, фижмы и роброны заменены легкими одеяниями, не скрывающими линий тела, цветные шали ложатся живописными складками. Иногда кто-нибудь из моделей художницы прямо из ее мастерской, в том же костюме, появлялся в обществе или в театре, и подобные появления вызывали всеобщий восторг.
Но недолго пришлось художнице выступать в роли законодательницы мод: надвигающаяся гроза революции заставила ее покинуть пределы Франции, где идиллическое восхищение красотами античной Греции вскоре, соответственно более суровому духу эпохи, сменилось преклонением перед гражданскими добродетелями Древнего Рима. В эти тревожные дни осени 1789 года любимица королевы, друг многих из тех, против кого был направлен гнев толпы, разумеется, имела основание опасаться за свою жизнь. Кое-кто из ее ближайших друзей и покровителей уже поспешил эмигрировать за границу. Не без труда, переодетой простой работницей, ей удалось в сопровождении дочери и одной прислуги в октябре 1789 года выбраться из Парижа в общественном дилижансе; муж ее оставался в столице и вскоре всецело перешел на сторону революционеров. Путешественницы направились в Италию. По ту сторону французской границы обстановка сразу переменилась: знаменитую художницу всюду встречали с распростертыми объятиями. Она посетила Турин, Флоренцию, Рим, Неаполь, Венецию. Везде, как в среде французской аристократии, проживавшей в Италии, так и среди местного высшего общества, она встречала восторженный прием: ее повсюду приглашали, ее всячески чествовали, местные академии избирали ее своим почетным членом, дамы наперерыв добивались, чтобы она писала их портрет. Особенно ласково отнеслась к ней королева неаполитанская Мария-Каролина, родная сестра Марии-Антуанетты, которая была рада приветствовать в своих владениях придворного живописца своей сестры.
Четыре года провела мадам Виже-Лебрен в Италии и все это время жила мечтой о возможности скорого возвращения на родину. Но суровая действительность рассеяла эти надежды: оказалось, что, несмотря на старания мужа ее защитить, она внесена в список эмигрантов; это значило, что доступ в отечество ей закрыт под страхом смертной казни. По-видимому, особенно повредила ей уже давно ходившая по Парижу сплетня, что она была любовницей ненавистного Калонна, который будто бы на нее потратил громадные деньги. Приходилось устраиваться за границей на продолжительный срок; мадам Виже-Лебрен переехала в Вену, где ее также ожидал кружок друзей. В последнее десятилетие XVIII столетия Вена унаследовала популярность Парижа, от которого отгонял иностранцев господствовавший там террор. Вена сделалась мало-помалу самым веселым, самым оживленным городом Европы. «Вена в те времена, – читаем мы в воспоминаниях графа Рибопьера, – была аристократическим городом роскоши и веселья, столицей вкуса и утонченности; жизнь протекала там как упоительный сон». В Вене мадам Виже-Лебрен встретила, между прочим, своего давнишнего знакомого, принца де Линя, дом которого был широко открыт для французских эмигрантов. С принцем она могла обмениваться воспоминаниями о прелестях Версаля и о несчастной королеве Марии-Антуанетте. Не раз слышала она от него также рассказы и о великолепии русской государыни, с которой принц продолжал состоять в переписке. Одним из самых блестящих домов австрийской столицы был в то время дом русского посла графа А.К. Разумовского, музыкальные вечера которого славились на всю Европу[98]. Художница, написавшая портрет его супруги, была там частым гостем. «Я нисколько не собиралась покинуть Австрию раньше, чем возможно будет безопасно вернуться во Францию, – пишет она в своих воспоминаниях, – когда русский посол и некоторые из его соотечественников стали меня убеждать поехать в С.-Петербург, уверяя меня, что мой приезд доставит большое удовольствие императрице. Все, что принц де Линь говорил мне о Екатерине II, возбуждало во мне большое желание видеть эту государыню. К тому же я не без основания полагала, что самое кратковременное пребывание в России пополнит то состояние, которое я задумала составить раньше, чем возвращаться в Париж; итак, я решилась предпринять это путешествие». В апреле 1795 года она вместе с дочерью выехала из Вены. Паспорт, выданный ей самим графом д'Артуа, должен был одновременно служить ей и рекомендательным письмом. После продолжительных остановок в Дрездене и Берлине путешественницы наконец 25 июля прибыли в Петербург. «Каким прекрасным ни рисовался мне этот город, – отмечает она, – все же я была поражена его памятниками, его красивыми дворцами и его широкими улицами». Мысли о Древней Греции и тут ее не покидают, и свои впечатления о северной столице она заканчивает следующим несколько неожиданным замечанием: «Во всем Петербург переносил меня во времена Агамемнона, как величием своих памятников, так и одеждами народа, напоминающими античную эпоху».
Не успела путешественница отдохнуть с дороги, как ее поспешил навестить граф Эстерхази, – «французский посол», как она его называет, который сказал ей, что он немедленно уведомит о ее приезде императрицу и испросит указаний относительно представления своей знаменитой соотечественницы. В тот же вечер Эстерхази сообщил, что прием назначен на следующий день в час дня в Царском Селе. Сразу же возникал вопрос о туалетах: художница привезла с собою лишь несколько простеньких муслиновых платьев, которые она так любила и которые именно благодаря ей вошли в моду, но для первого приема при дворе они, конечно, не годились: между тем о заказе нового платья нечего было и думать. К ужасу чопорной графини Эстерхази, пришлось ехать во дворец в совершенно не подходящем туалете. Впрочем, все обошлось более или менее благополучно: императрица сама, по-видимому, не обратила ни малейшего внимания на подобное нарушение этикета. Прием носил весьма милостивый характер. Екатерина выразила надежду, что художнице настолько понравится в России, что она продлит свое пребывание. «Вид этой столь знаменитой женщины, – пишет мадам Виже-Лебрен, – произвел на меня такое впечатление, что мне невозможно было думать ни о чем другом, как о том, чтобы ее созерцать». Все наставления Эстерхази вылетели у нее из головы, и она сделала, вторую оплошность, забыла, что следует поцеловать руку государыне, которая даже нарочно для этого сняла одну перчатку. Художница долго не могла себе этого простить, тем более что, как она пишет, рука у государыни была белая и очень красивая.
В своих воспоминаниях мадам Виже-Лебрен рассказывает, будто государыня выразила намерение поселить ее в одном из дворцовых помещений в Царском Селе, чтобы иметь возможность наблюдать за ее работами. Однако придворные интриги этому помешали. Виновником этих интриг был будто бы Эстерхази, считавший ее сторонницей графа д'Артуа и опасавшийся, что она приехала с тайным поручением добиться его замены другим послом, ввиду того что он за последнее время скорее придерживался партии графа Прованского. По всей вероятности, мадам Виже-Лебрен в данном случае несколько преувеличивает свое значение; едва ли ее появление при русском дворе могло вызвать какие-либо опасения в столь опытном царедворце, как Эстерхази. Нужно иметь в виду, что воспоминания ее были написаны, когда ей было около восьмидесяти лет, при этом, вероятно, даже не ею самой, а лишь по ее запискам и рассказам, и потому понятно, что некоторые подробности не вполне соответствуют действительности.
Чарующее впечатление произвело на мадам Виже-Лебрен гостеприимство русского общества: «Я не сумею рассказать, с каким вниманием, с каким любезным доброжелательством относятся в этой стране к иностранцу, в особенности если он обладает каким-либо талантом… В Петербурге, точно так же, как и в Москве, многие вельможи, обладающие громадными состояниями, держат открытый стол, благодаря чему иностранец, сколько-нибудь известный или хорошо рекомендованный, совершенно избавлен от необходимости прибегать к услугам содержателей ресторанов: он всюду находит обед и ужин, ему остается только выбирать… Мои рекомендательные письма оказались совершенно излишними: я не только сейчас же получила приглашение провести время в лучших и самых приятных домах, но я нашла в Петербурге также много старых знакомых и даже старых друзей».
Среди этих друзей одно из первых мест занимал граф А.С. Строганов, портрет которого она писала в своей ранней молодости, во время пребывания графа в Париже. «В окрестностях столицы, на Каменном острове у него была прелестная дача[99] в итальянском стиле, где он по воскресеньям давал большие обеды, – читаем мы в ее воспоминаниях, – он заехал за мною, чтобы меня туда отвезти, и я была в восторге от этого жилища: дача выходила на большую дорогу, а из окон видна была Нева. Сад, границ которого не было видно, был разбит в английском стиле». Многолюдное празднество, роскошный обед на террасе с чудным видом на реку, оживленную множеством лодок, блестящий фейерверк, сожженный на Неве, – все это приводило в восхищение художницу, но особенно поразила ее роговая музыка. «Как только сели за стол, – пишет она, – раздались очаровательные звуки духовых инструментов; музыка не прекращалась во все время обеда. Особенно хорошо была исполнена увертюра к „Ифигении“ Глюка. Каково же было мое изумление, когда граф Строганов мне сказал, что каждый из музыкантов издает только одну ноту; я не могла себе представить, как из отдельных звуков могло составиться одно целое, столь совершенное, и каким образом такое машинальное исполнение могло оказаться настолько выразительным»[100].
Не менее приятные воспоминания остались у мадам Виже-Лебрен о пребывании в Александровской слободе. В то время там, на левом берегу Невы, в десяти верстах от столицы, находилась известная усадьба генерал-прокурора князя А.А. Вяземского под названием «Каприз». По смерти владельца громадный Александровский дом сдавался внаймы. Три петербургских сановника, которые, будучи связаны делами государственной службы, не могли надолго отлучаться из столицы, решили совместно нанять его, чтобы проводить там лето со своими семьями. Это были граф Гурьев, граф В.В. Долгорукий, муж знаменитой красавицы Екатерины Федоровны, урожденной княжны Барятинской, в которую в свое время был страстно влюблен Потемкин, и князь Алексей Борисович Куракин, муж Наталии Ивановны Куракиной, известной любительницы и покровительницы искусства, о которой мы уже имели случай упоминать. Александровский дом с его башнями и флигелями был достаточно велик, чтобы всем можно было удобно разместиться. Рядом, на даче Татищевых, жил австрийский посол, граф Кобенцль, завзятый театрал и неизменный поклонник графини Долгоруковой, а по соседству с ним поселился устроитель всякого рода увеселений неаполитанский посланник герцог Серра-Каприола. Таким образом, на берегу Невы составился маленький аристократический кружок, проводивший время в беспрерывных празднествах и постоянно привлекавший поэтому множество гостей из Петербурга. В столичном высшем обществе опыт совместного жительства нескольких семейств вызывал большое любопытство; многие предсказывали, что он неминуемо кончится тем, что жители «колонии», как прозвали это поселение, между собою перессорятся. Эти мрачные предсказания не оправдались. Наоборот, все были очень довольны и друг другом и всем складом жизни в Александровском. «Вы совершенно правы, мой друг, – писал князь Алексей Борисович Куракин своему брату, – говоря, что наш образ жизни есть самый приятный и что состав нашего общества представляет собою самый избранный кружок столицы. Разделение нашего времени, действительно, дает нам возможность наслаждаться одновременно и прелестью уединения и всеми развлечениями большого света».
Автопортрет в соломенной шляпке. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен
В этой Александровской слободе мадам Виже-Лебреи, по приглашению княгини Долгоруковой, провела целую неделю. Эта неделя была сплошным очарованием. «Мы делали чудные прогулки на очень нарядных лодках, украшенным занавесями из малинового бархата с золотой бахромой. Обгоняя нас на другой, более простой лодке, хор певцов услаждал нас своим пением. В день моего приезда вечером занимались музыкой, а на следующий день был прелестный любительский спектакль». В Александровском доме был небольшой, но очень изящный театральный зал. Во время спектакля произошло маленькое недоразумение, о котором нельзя не упомянуть, настолько ярко оно освещает жизнь того великосветского кружка, о котором идет речь. «Граф Кобенцль играл роль садовника. Как раз в этот вечер приехал курьер из Вены, привезший ему важные государственные депеши. При виде человека, одетого садовником, он, конечно, не захотел их ему вручить, что повело к очень забавным пререканиям в кулисах театра». По-видимому, стоило немало трудов убедить приезжего чиновника, что этот загримированный мужчина в каком-то фантастическом костюме и есть представитель императора.
На сцене этого же театра мадам Виже-Лебрен впервые начала ставить те живые картины, которые потом стали пользоваться таким успехом в петербургском обществе. «Я выбирала самых красивых мужчин и самых прекрасных дам и драпировала их в кашемировые шали, каковых и на даче и у дам было вдоволь», – пишет она. Сюжеты картин выбирались, главным образом, из Библии или из классической древности.
Портрет Долгоруковой в образе Сивиллы. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен
Быстро пролетела эта неделя в Александровской слободе, и художнице нужно было спешить в столицу, где ее уже ожидали многочисленные заказы. Самые блестящие представительницы петербургского придворного общества, женщины, выдающиеся своей красотой, своим богатством или своим положением в свете, все хотели иметь свой портрет кисти парижской знаменитости. Мужские портреты являются исключением среди работ, исполненных ею в России, но между ними мы находим одно из наиболее удачных ее произведений – портрет бывшего польского короля Станислава. Понятовского. Мадам Виже-Лебрен работала чрезвычайно усердно: за пять лет, проведенных ею в России, она исполнила не менее 48 больших портретов[101]; вполне правильно замечает ее новейший историк, что для изучения русского общества конца XVIII века, ее портреты столь же незаменимы, как портреты работавших одновременно с нею Лампи, Щукина и Боровиковского[102]. «Г-жа Лебрен берет по 1000 и по 2000 рублей за портрет, – пишет Ростопчин и со своей обычной язвительностью прибавляет: – В Лондоне ей платили бы разве по две гинеи». Некоторые заказчицы рассчитывались с ней необычайно щедро, так например, княгиня Долгорукова, получив свой портрет, где художница изобразила ее в образе сивиллы, прислала ей прекрасную карету и браслет из волос, на котором бриллиантовыми буквами было написано: «Украшай ту, которая служит украшением своего века». Зато во многих случаях ей не так легко было получить следуемую ей плату. «Результатом необычайной роскоши русских вельмож, с которой наша роскошь не может сравниться, – пишет она, – является то, что для получения с них тех денег, которые они вам должны, вам нужно обращаться к ним около 1 января или около 1 июля, когда они получают доходы со своих земель, иначе рискуешь застать их без денег. Пока я не знала этого обычая, мне часто приходилось ждать платы за сделанные мною портреты».
В России, точно так же, как и в других странах, успехи ее не ограничивались областью искусства; для петербургского общества прибывшая из Парижа знаменитость, окруженная к тому же ореолом дружбы с покойной французской королевой, обладала особой привлекательностью. Ростопчин упоминает об «энтузиазме, который г-жа Лебрен внушила нашим дамам, об их страсти одеваться по ее указаниям и множестве других нелепостей». «Наши светские женщины наперерыв ухаживают за г-жой Лебрен, – говорит он, – она очень в ходу; она устанавливает моды, и в ее честь дают праздники». Понятно, что при таких условиях мадам Виже-Лебрен прекрасно чувствовала себя в петербургском обществе и готова была считать Россию своей второй родиной. «Мне нравились эти ежедневные собрания, – пишет она, – где я вновь встречала всю учтивость, всю грацию, присущую французским салонам, потому что, говоря словами княгини Долгоруковой, хороший тон, по-видимому, сразу обеими ногами перескочил из Парижа в С.-Петербург… Невозможно проявлять в большей степени, чем русские дамы, ту радушную вежливость, которая составляет прелесть хорошего общества. Я скажу даже, что в них нет той надменности, в которой можно упрекнуть наших французских дам».
Менее удачно было первое выступление мадам Виже-Лебрен при дворе Екатерины. Императрица заказала ей портрет двух своих внучек, великих княжон Александры и Елены Павловны. Художница сперва изобразила их сидящими в греческих туниках и держащими в руках портрет императрицы. Между тем до сведения художницы дошло, будто Екатерине не понравились костюмы молодых великих княжон, которые она нашла чересчур открытыми и даже несколько неприличными. Художница поспешила исправить свое произведение, изменив костюмы и приделав к ним длинные рукава, но это исправление совершенно испортило портрет. Говорят, что это была интрига Платона Зубова, желавшего уронить в глазах императрицы художницу, которая могла явиться соперницей пользовавшемуся его покровительством живописцу Лампи. Как бы то ни было, императрица осталась крайне недовольна этим портретом. «Для перваго опыта, – сообщала она Гримму, – г-жа Лебрен стала писать великих книжен Александру и Елену; у первой благородная, интересная фигура, вид царицы; вторая совершенная красавица с выражением полной невинности. Г-жа Лебрен усаживает их на диван, сворачивает шею младшей, придает им вид двух обезьянок, греющихся на солнце или, если хотите, двух скверных маленьких савоярдок, причесанных как вакханки, с гроздями винограда, и одевает их в темно-красные и фиолетовые туники; словом, не только сходство не схвачено, но обе сестры настолько обезображены, что есть люди, которые спрашивают, которая же старшая и которая младшая… Нужно было копировать то, что дает природа, а не изображать какие-то обезьяньи ужимки», – заканчивает она свою критику. Через несколько дней она снова возвращается к тому же предмету в не менее резких выражениях: «Ничего нет более гадкого, как мнимый портрет Александры и Елены работы, г-жи Виже-Лебрен; это две присевшие обезьяны, которые гримасничают одна рядом с другой; нет ни благородства, ни вкуса, ни тонкости, ни невинности, свойственной их возрасту, ни красоты – по правде, ничего на них похожего; они имеют вид двух девок, вот и все». Нашлись, конечно, и другие лица, которые поспешили разделить отрицательный взгляд императрицы. «Не будучи большим знатоком в картинах, можно сказать, что портрет очень плох, – пишет Ростопчин, – есть очень крупные ошибки в рисунке, и колорит, в котором преобладает лиловый цвет, производит самое неприятное впечатление».
Большим успехом пользовалась художница при малом дворе: она сделала два портрета молодой великой княгини Елизаветы Алексеевны, один – во весь рост, другой – поколенный, предназначенный для ее матери, принцессы Баденской, которые оба принадлежат к числу наиболее известных ее работ; она исполнила также портрет вел. князя Константина Павловича и его супруги.
Нужно, впрочем, сказать, что, несмотря на недовольство первой работой художницы, Екатерина не переменила своего милостивого к ней отношения и продолжала приглашать ее на придворные празднества. В воспоминаниях мадам Виже-Лебрен мы находим между прочим восторженное описание придворного бала, на котором великая княгиня Елизавета Алексеевна явилась в туалете классического стиля, сделанном по указаниям самой художницы.
Долгое время императрица, которая, как известно, охотно разрешала различным художникам писать свой портрет, все же не желала обращаться к услугам мадам Виже-Лебрен. Наконец, счастье, казалось, улыбнулось этой последней. В воскресенье, 2 ноября 1796 года, после обедни императрица остановилась в тронной зале, где г-жа Лебрен выставила только что оконченный ею портрет великой княгини Елизаветы Алексеевны. Екатерина долго рассматривала этот портрет и говорила о нем с лицами, приглашенными к обеду. Милостиво беседуя с художницей, Екатерина сказала ей, что, склоняясь на просьбы и уговоры своих приближенных, она решила заказать ей свой портрет и согласилась ей позировать через неделю. Разговор этот происходил, как сказано, в воскресенье, а в следующий четверг, 6 ноября, императрицы не стало. Так г-же Лебрен и не удалось при жизни Екатерины написать ее портрет.
Происшедшее в начале ее пребывания в России недоразумение не помешало ей сохранить навсегда благоговейную память о русской императрице. Много лет спустя, во время реставрации в ее парижском салоне, ставшем средоточием старых легитимистов, на видном месте висел портрет Екатерины II, и всех русских с особенным радушием встречали два постоянных посетителя этого дома из бывших эмигрантов, известные нам графы Ланжерон и Сен-При.
Великая княгиня Елизавета Алексеевна. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен
При ознакомлении с мемуарами г-жи Лебрен невольно бросается в глаза одно обстоятельство: рассказывая о своем пребывании в России, она не ограничивается описанием того великосветского кружка, с которым ей удалось ближе познакомиться; она говорит и о других слоях населения, о горожанах, о купцах, о простонародье; ее замечания, иногда довольно наивные, все же свидетельствуют об известной наблюдательности. Только о своих собратьях по искусству, о русских художниках, она вообще совсем не упоминает. Мы находим у нее отзывы о двух иностранных художниках, работавших в то время в России, Лампи и Дуайене, а о русских художниках, о Боровиковском, Левицком, Щукине, бывших в то время в самом расцвете своего таланта, – ни слова. Даже описывая свой прием в Императорскую Академию художеств, состоявшийся уже в царствование Павла I, она не называет ни одного русского художника.
Правда, что г-жа Лебрен была принята в Петербурге в качестве желанного гостя в таких кругах, куда русские художники допускались лишь для исполнения заказов: талант в то время в России еще не открывал дорогу в высшее общество. И конечно, что могло быть общего между избалованной светскими успехами, изящной устроительницей модных живых картин на библейские темы и хотя бы Боровиковским, жившим отшельником в скромной квартире, среди своих полотен и книг Священного Писания, – Боровиковским, погруженным в мистические помыслы и на свою художественную деятельность смотревшим как на исполнение велений Верховного Промысла? Слишком велико было между ними расстояние. Русские художники как-то не вошли в поле зрения г-жи Лебрен, она их просто проглядела.
При дворе Екатерины мы находим и другого французского художника-эмигранта; это был Дуайен, старый знакомый г-жи Лебрен, приятель ее покойного отца, который один из первых обратил внимание на ее талант и убедил ее серьезно заняться искусством. Габриель Франсуа Дуайен (род. в 1728 году в Париже), профессор французской Академии живописи, был придворным живописцем графа Прованского и графа д'Артуа; его кисти принадлежат, между прочим, эскизы для украшения города Реймса по случаю торжественного въезда короля Людовика XVI для коронации. Во время революции придворному живописцу пришлось приспособляться к новым веяниям: он состоял оценщиком произведений искусства, изымаемых революционными властями из церквей и монастырей. Этой своей деятельностью он, впрочем, способствовал спасению многих художественных сокровищ. Но свыкнуться с новыми условиями жизни на родине он все же не мог и при первом удобном случае, в декабре 1791 года, эмигрировал за границу, надеясь пробраться ко двору Екатерины. Хотя слава о его таланте и долетела уже до России, однако то обстоятельство, что он состоял на службе революционного правительства, заставило русские власти отнестись к нему с известным подозрением. «Что касается Дуайена, – пишет Екатерина Гримму 9 мая 1792 года, – то я его еще не видела, потому что у нас теперь не так легко допускают французов; требуется, по крайней мере, чтобы они прошли через политический карантин»[103]. Скоро, впрочем, всякие подозрения рассеялись; видимо, в Петербурге убедились, что он ни в какой мере не заражен «вольным духом». Прибыв в Россию без всяких средств, он здесь вскоре получил заказ на исполнение разного рода декоративных работ в императорских дворцах, при этом с ним был заключен контракт на три года, обеспечивавший ему годовое содержание в 1200 рублей и казенную квартиру в одном из дворцовых помещений. Среди его произведений особенной известностью пользовался плафон в Георгиевской галерее Зимнего дворца, к сожалению, погибший во время пожара 1837 года. Императрица лично, как свидетельствует г-жа Лебрен, относилась к Дуайену весьма благосклонно, ценя его образованность и художественный вкус; в Эрмитажном театре она велела отвести ему место недалеко от себя, чтобы иметь возможность обмениваться с ним впечатлениями во время представления. Впоследствии Дуайен был приглашен профессором в Императорскую Академию художеств; одним из его учеников был Кипренский.
Габриэль-Франсуа Дуайен. Художник А. Вестье