К книге
Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины IIГлава XIIІ
73%
Глава XIIІ
16

В последние годы царствования Екатерины три французских эмигранта занимали выдающееся положение при дворе императрицы. Это были граф Эстерхази, маркиз де Ламбер и граф де Шуазель-Гуффье. К этому триумвирату, как их называли, должны были обращаться все их соотечественники, желавшие быть представленными ко двору; помимо их, никто из французов не мог туда проникнуть, и от их расположения или нерасположения зависело очень многое для тех эмигрантов, которые приезжали искать счастья в России.

Графа Валентина Эстерхази мы уже знаем. Благосклонность императрицы по отношению к нему с течением времени не только не ослабевала, но, наоборот, все более усиливалась. «После фаворита я являюсь тем лицом, к которому лучше всего относятся при дворе», – пишет он своей жене. И если в этих словах есть доля хвастовства, то все же до некоторой степени он имел основание так говорить. «Иностранные посланники иногда по два месяца не видят императрицы, – пишет он, – деловые разговоры они ведут исключительно с вице-канцлером или с его подчиненными, а я обедаю с нею пять раз в неделю, каждый вечер играю с нею в карты и постоянно имею возможность описывать ей состояние Франции, положение принцев и дворянства». Екатерина сама пишет Гримму: «Граф Эстерхази находится здесь, я обращаюсь с ним без всяких церемоний, и, по-видимому, он мною доволен». Позже она называла его «своим добрым другом».

Проявления столь исключительного внимания со стороны Екатерины, о которых беспрестанно рассказывал Эстерхази в своих письмах, в конце концов показались его супруге, проживавшей в это время в Ахене, настолько необычными, что в ее душу под влиянием дошедших до нее слухов о пылком темпераменте императрицы закралось подозрение, не объясняются ли эти милости причинами особого свойства. Эстерхази пришлось оправдываться. «Подумай, что императрице шестьдесят восемь лет, – пишет он, – что мысль, которую тебе внушают, совершенно неправдоподобна; она относится ко мне дружественно, потому что увидела, что душа у меня открытая и прямая. С тех пор как она допустила меня в свое интимное общество, ей понравилось разговаривать со мною, тем более что среди тех, кто ее окружает, нет лиц, умеющих поддерживать разговор, ее фаворит Зубов невесел… Я должен сознаться, что в свое время она любила развлекаться; она выбирала своих любовников среди людей молодых н очень красивых. Всю жизнь они ее обманывали и обращались с нею легкомысленно. Что касается меня, то своим хорошим отношением ко мне она прежде всего хотела выказать свой интерес к тому делу, которому я служу; затем она осталась довольна моим поведением; привычка и дружба Зубова сделали остальное. Наконец, мой милый друг, – прибавляет Эстерхази, – самые прекрасные и самые молодые царицы всего мира ничего бы не могли со мною поделать, и все служит лишь к тому, чтобы усилить мою любовь к тебе».

Императрица Екатерина II. Художник Д.Г. Левицкий

Однако встревоженную супругу не так легко было успокоить, и Эстерхази приходится снова возвращаться к этой щекотливой теме. «Клянусь тебе честью, – пишет он другой раз, – что между императрицей и мною решительно ничего нет: нужно быть лишенным здравого смысла, чтобы подозревать что-либо подобное».

В действительности, как видноо из писем Эстерхази, он очень тосковал в разлуке с нежно любимой женой. Не видя возможности покинуть свой пост, он начинает ее уговаривать, чтобы она к нему приехала; но ее эта мысль пугает. Не ограничиваясь доводами чувства, расчетливый Эстерхази обстоятельно разъясняет ей, как выгодно было бы им всей семьей поселиться в России, тем более что, в сущности, никакого другого выхода и не предвидится. Если он уедет из России, то единственное, на что можно рассчитывать, это денежный подарок, более или менее значительный, при отъезде. «Тогда как, если ты совершишь путешествие в Россию, – пишет он, – то есть основание предполагать, что, зная наше положение, здесь этим не ограничатся и что, как в настоящем, так и в будущем, мы найдем средства к существованию. Поскольку мы можем рассчитывать на милости императрицы, если ты будешь здесь, постольку мало можно надеяться, что она что-либо для нас сделает, если мы вновь присоединимся к общей массе эмигрантов». Хорошо было бы, если бы и теща решилась приехать, ее также несомненно можно было бы так или иначе пристроить; императрица в этом отношении сделала вполне определенные заявления. Жизнь в Петербурге, конечно, очень дорога, но многое зависит от умения устроиться. «Будем стараться держаться середины между богатством и нищетой, пусть все будет просто, но изящно, а главное, со вкусом». Петербург, конечно, не Париж. Это не то, чем была Франция в доброе старое время, «но это все же большой двор, единственный, может быть, который сейчас существует в Европе».

По мере того как время проходит, а жена все медлит, письма Эстерхази становятся все более настойчивыми. Как ни экономно живет, он, пользуясь предоставленной ему государыней даровой квартирой, даже и сравнительно небольшой расход по его содержанию является непосильным для принцев, а между тем следует ожидать, что ввиду ужасного положения дел, во Франции скоро прекратится получение процентов по приданому графини. «Нужно приехать сейчас же, это единственное средство выбраться из беды; без этого нам через год нечем будет жить, – пишет он, – возвращаться во Францию было бы безумием; повторяю, больше не время колебаться, – нужно либо приехать немедленно, либо помирать с голоду».

Императрица принимает живейшее участие в семейных делах Эстерхази; она вполне сочувствует мысли о переселении всей его семьи в Россию и дарит ему тысячу червонцев на расходы по этому путешествию. Гатчинский двор также интересуется этим вопросом. «Я провел два дня в Гатчине, – сообщает Эстерхази своей жене осенью 1792 года, – и мы все время говорили только о тебе. Великая княгиня, не зная тебя лично, поручила мне передать тебе множество нежных слов и пригласить тебя от ее имени приехать сюда, чтобы переждать несчастий Франции. Великий князь, с своей стороны, просит тебя о том же».

Наконец графиня, вняв мольбам своего супруга, решилась последовать его мудрым советам и отправиться со всей семьей в Россию. Сопровождать ее в пути должен был аббат Шевалье, ученый, много путешествовавший по Европе и хорошо знавший иностранные языки. Проживая в России, он одно время помогал Эстерхази в его работах и теперь, по его просьбе, согласился отправиться из Петербурга в Ахен, чтобы взять на себя это ответственное поручение. Подобное путешествие представлялось действительно делом довольно сложным, и услуги аббата, опытного путешественника, могли оказаться далеко не лишними. Графиня ехала со своими тремя детьми и с небольшим штатом самой необходимой прислуги. «Я думаю, что ты возьмешь с собою только трех горничных, двух лакеев, одного повара и Жозефа», – пишет ей муж. Повозка с постелями и кухонными принадлежностями высылалась вперед так, чтобы на всех остановках путников ожидали готовый ужин и постланные постели. Наконец, в начале января 1793 года, Эстерхази, вне себя от радости, выехал им навстречу и 24-го благополучно встретил всю свою семью в Кенигсберге. Отдохнув там несколько дней, они все вместе тронулись в дальнейший путь. Однако полученное ими в Риге известие о казни короля заставило Эстерхази поспешить в Петербург. Его супруга и дети следовали за ним более медленно; из Риги и до самого Петербурга их сопровождал один из адъютантов лифляндского генерал-губернатора, князя Репнина.

Вскоре по приезде в столицу графиня Эстерхази была представлена императрице и всей царской фамилии. Встреченная Екатериной чрезвычайно ласково, она удостоилась с ее стороны самого милостивого внимания. В первые же дни она получила несколько подарков, выбор которых свидетельствовал об особой предупредительности государыни. Так, например, видя, что обоих супругов тревожит вопрос о придворных туалетах графини, Екатерина заказала для нее шесть великолепных нарядов, именно таких, какие требовались для приемов при дворе. Словом, с первых же шагов графиня могла убедиться, что муж ее был прав, уговаривая ее ехать в Петербург.

Почти ежедневно беседуя с Екатериной о французских делах, передавая ей различные ходатайства принцев, Эстерхази видел, с каким вниманием она следила за этими делами, как она сама лично входила в обсуждение нужд эмигрантов. «Она принимает вполне искреннее участие в несчастиях Франции и в судьбе нашего государя, – отмечает он. – Не нужно себя обманывать, – пишет он после Вальми, – наши принцы и наше дворянство не имеют другого прибежища, кроме добрых услуг и влияния государыни, благодаря которой Франция была бы уже спасена, если бы другие ей поверили и последовали ее мудрым советам». «Если Франция будет спасена, – говорит он дальше, – то ты увидишь, что она будет спасена ею (т. е. Екатериной); она никогда не отказывается от своих слов, она единственный монарх, который оставался последовательным в наших делах». Подобная оценка со стороны лица, имевшего возможность так близко наблюдать императрицу и к тому же непосредственно заинтересованного в этих вопросах, несомненно, заслуживает быть отмеченной.

Пребывание графа д'Артуа в Петербурге[83] было последним случаем, когда Эстерхази пришлось выступать в качестве официального представителя бурбонских принцев. С отъездом графа д'Артуа дипломатическая миссия Эстерхази в сущности кончилась. Сами принцы, представителем которых он состоял, сошли со сцены, и, следовательно, ему некого было больше представлять при петербургском дворе, хотя фактически он и не был отозван. Однако надежды его оправдались: благодаря щедрости императрицы дальнейшее существование его было широко обеспечено, и он мог спокойно поселиться в Петербурге вместе со всей своей семьей.

Первоначально Эстерхази снял помещение в доме, некогда принадлежавшем князю Потемкину, на канале Бауэра (Екатерининский канал)[84], но вскоре он получил возможность переехать в собственный дом. 14 сентября 1793 года последовал рескрипт на имя петербургского губернатора генерала Турчанинова следующего содержания: «Петр Иванович, крепость на домы, купленные вами по повелению моему у камер-юнкера князя Алексея Голицына, так как и самые те домы, отдайте находящемуся здесь королевской французской службы генерал-майору графу Эстерхазию в собственность». По сведениям Ростопчина, дома эти стоили 24 000 рублей. Таким образом был разрешен вопрос о помещении, что же касается денежных средств, то из донесения саксонского резидента Гельбига мы узнаем, что «Эстерхази получает от императрицы по 10 000 рублей в год, не считая прочих выгод, какими он пользуется, как например, что он в течение всего лета получает продовольствие для всего своего дома из придворной конторы». По сведениям Ростопчина, годовое содержание Эстерхази было впоследствии доведено до 15 000 рублей в год.

В одном из своих писем к графу С.Р. Воронцову Ростопчин дает следующее описание жизни семьи Эстерхази в России: «Эстерхази овладел умом г. Зубова и пользуется своим влиянием, чтобы обеспечить свою судьбу, он в одинаково хороших отношениях со всеми дворами; он проповедует самовластье великому князю, приписывая бедствия Франции излишней любви короля к народу… он имеет хорошую дачу близ Царского Села, где живет с семейством, состоящим из жены, добрейшей женщины, занятой исключительно своими детьми, и сына, пресловутого Валентина, офицера конной гвардии, баловня императрицы, мальчика восьми лет, большого шалуна и буяна, очень избалованного, который уже слишком вошел в моду». В одном из писем Екатерины к Гримму мы находим следующий отзыв: «У графа Эстерхази сын 9 лет, который очень много обещает в будущем; это мой большой друг, и он никогда не бывает так счастлив, как когда он со мною». Что для Эстерхази расположение императрицы к его сыну являлось одним из козырей в его игре, которым он отнюдь не стеснялся пользоваться, это явствует из его переписки с женою во время поездки в Польшу. «Оставаться самой всегда на заднем плане и просить у Зубова через Валентина или заставлять его сказать, по какой причине ты не сделала того или иного, это лучше, чем просить самой, если ответ мог бы поставить тебя в неловкое положение», – вот какие полезные наставления дает Эстерхази своей супруге[85]. Рассказывают, между прочим, что Екатерина забавлялась, слушая, как этот мальчик распевал известную революционную песню «Ça ira». «Две дочери Эстерхази, – продолжает Ростопчин, – еще слишком малы, чтобы иметь какое-нибудь значение, но их также находят забавными, потому что они говорят по-французски».

Ростопчин, вообще крайне отрицательно относившийся к французам-эмигрантам, по своему обыкновению чрезвычайно резко отзывается об Эстерхази. «Наш граф Эстерхази великий говорун, занимает женщин целый день своим отчаянием насчет судьбы короля, – пишет он, – эти сетования, заранее придуманные ночью, производят большое впечатление и заслужили ему название человека чувствительного…» «С этого человека личина окончательно снята, и злонамеренность его стала всем известна, – сообщает он несколько позже. – Под его брюзгливою и грубоватою внешностью предполагали правдивую и чувствительную душу и с удовольствием видели француза в непривычном образе; но теперь в нем разочаровались: это величайший проныра на свете». В частности, Ростопчин ставит в вину Эстерхази то, что, будучи грубым эгоистом и цепляясь за свое положение, он всячески старается оттеснить других эмигрантов и очернить их в глазах императрицы, видя в них возможных соперников. В том же самом обвиняют его, как мы уже видели, Ришелье, а также Ланжерон и некоторые другие эмигранты. Так, влиянию Эстерхази приписывали неожиданный отъезд молодого де Сомбреля[86], которого Екатерина приглашала остаться на русской службе. Обвинения эти несомненно являются в значительной степени основательными. Эстерхази отлично умел использовать все открывающиеся перед ним возможности, очень дорожил своим собственным благополучием и отнюдь не был склонен с кем бы то ни было им делиться. Весьма вероятно, что он относился не очень доброжелательно к некоторым из своих соотечественников. Но, с другой стороны, нужно войти и в его положение. Он сам еще в ноябре 1792 г. совершенно откровенно писал своей жене, что отныне он не станет «слишком горячо поддерживать ходатайства других лиц, тем более что количество несчастных становится чрезмерным». Действительно, наплыв эмигрантов, желавших так или иначе пристроиться в России, был очень велик, многие являлись с чрезвычайно преувеличенными ожиданиями; к Эстерхази таким образом обращалось множество лиц, из которых далеко не все заслуживали поддержки. Бывали случаи явных злоупотреблений. Тот же Ланжерон говорит, что «склонность помогать несчастным жертвам французской революции проявлялась бы в России еще сильнее, если бы среди тех, которые были облагодетельствованы нашей августейшей и несравненной государыней, не попался такой негодяй, как граф Монтегю, который был публично ошельмован»[87]. Понятно, что Эстерхази, от рекомендации которого так много зависело, нужно было быть весьма сдержанным и осмотрительным в сношениях со своими соотечественниками; он не мог обременять императрицу чересчур многочисленными ходатайствами. Нельзя отрицать, однако, зная характер Эстерхази, что опасения за прочность своего собственного положения могли играть при этом несоразмерно большую роль и что не всегда он действовал с должным беспристрастием. Все это давало неоднократные поводы для обид и неудовольствия и создавало ему много завистников: отголоски подобных настроений мы и находим в приведенных отзывах Ростопчина. Не всегда, впрочем, Эстерхази оставался безучастным к просьбам эмигрантов: сам же Ростопчин рассказывает, например, что «Эстерхази недавно пристроил некоего Шамборона, который слывет маиором и кавалером Св. Людовика; он прибыл сюда со своим сыном. Этот сын помещен в кадетский корпус, отец же принят в армию подполковником».

В самом конце царствования Екатерины Эстерхази удостоился еще одной особой милости со стороны императрицы: он был включен в число тех лиц, которым были пожалованы имения из конфискованных польских земель. После окончательного раздела Польши были конфискованы имения «всех участвовавших в бунте делом или советом или иными пособиями, нарушив присягу», а также «отлучившихся вне пределов империи Всероссийской и не вернувшихся к 1 января 1795 года», равно как земли, принадлежавшие польской казне и католической церкви в восставших областях. Таким образом, в руках русского правительства оказался весьма значительный земельный фонд, из которого предполагалось произвести пожалование различных лиц. Осенью 1795 года эта предстоящая раздача «польских деревень» являлась одним из главных предметов интереса и забот сановного Петербурга. Вопрос, всех волновавший, вокруг которого накопилось столько интриг, был наконец разрешен 17 августа. «Всего 62-м лицам было роздано 109 000 душ польских крестьян. Графу Платону Зубову досталось 13 000 душ с доходом в 100 000 рублей на серебро; фельдмаршалам графам Румянцеву и Суворову по 7000 душ каждому». В числе лиц, удостоенных подобного пожалования, было и несколько французских эмигрантов, и среди них на первом месте граф Валентин Эстерхази. Таким образом, потомок венгерских магнатов, земли которых были когда-то конфискованы в наказание за восстание против Габсбургской монархии, французский эмигрант, семья которого лишилась своего имущества по распоряжению республиканских властей, теперь благополучно вступал во владение имениями, отобранными русским правительством у польских повстанцев. Эстерхази получил деревни Луку, Маянов и Витаву с 1000 душ крестьян в Брацлавской и Подольской губерниях.

В октябре 1795 года Эстерхази поехал осматривать пожалованные ему земли. Первое впечатление было не очень благоприятным: имения были в страшно запущенном состоянии; после конфискации сменявшие один другого управляющие, а также крестьяне таскали и грабили, что могли. Кроме того, выяснилось, что часть имений была заложена их прежними собственниками; владельцы закладных, не получая денег, теперь сами в них поселились, и их не так легко было выселить. Некоторые участки оказались спорными; из-за них нужно было вести тяжбы с соседними помещиками. Словом, хлопот было немало. Эстерхази пробыл на месте несколько месяцев, понемногу приводя дела в порядок. Интересно отметить, что, несмотря на то что он приехал, чтобы вступить во владение конфискованными у поляков землями, он был встречен очень дружелюбно польской аристократией: Потоцкими, Ржевускими, Любомирскими и другими. Присмотревшись к местным условиям, он пришел к заключению, что в Луке, где сохранился хороший помещичий дом в чрезвычайно живописной местности, отлично можно устроиться. Широкое приволье польской помещичьей жизни видимо его прельстило. «Чем дольше я здесь живу, тем более я убеждаюсь, что нам необходимо здесь поселиться, – пишет он своей жене, – без этого через четыре года имение будет окончательно разграблено, и у нас ничего не останется, тогда как, живя здесь, мы будем пользоваться такими удобствами, каких мы не могли бы иметь во Франции, даже обладая имением, приносящим 80 000 ливров доходу».

По возвращении в Петербург Эстерхази, который продолжал считать себя состоящим на французской королевской службе, как представитель Бурбонов при русском дворе, испросил у Людовика XVIII разрешение отправиться в продолжительный отпуск, с тем чтобы вместе со своей семьей удалиться в пожалованные ему имения. Хотя, как говорит сам Эстерхази, при настоящем положении вещей дела, которыми приходилось заведовать представителю короля, не могли представлять большого интереса, Людовик XVIII счел необходимым назначить ему заместителя в лице находившегося в России эмигранта маркиза де ля Ферте-Мена. Весной 1796 года, Эстерхази, продав свой петербургский дом, выехал со всем семейством в свое имение Луку: там его и застало известие о кончине императрицы.

Второй член «триумвирата», граф де Шуазель-Гуффье[88], родственник знаменитого министра Людовика XV, был человеком совершенно иного склада. В юности он, подобно большинству молодых дворян, прошел через военную службу, но скоро ее оставил. Военное поприще его совершенно не прельщало; научные, литературные, художественные интересы – вот что, помимо светских развлечений, заполняло его жизнь. Он посещал литературные салоны, где представители аристократии, заигрывавшие с новыми идеями, встречались на равной ноге с писателями и философами. При дворе он вошел в состав того кружка приближенных к королеве лиц, во главе которого стояла семья Полиньяк. С принцессой де Ламбаль, подругой Марии-Антуанетты, его связывали отношения, по-видимому, более нежные, чем простая дружба. С другой стороны, его приятелем был Талейран, в то время еще молодой светский аббат де Перигор, весьма легкомысленно относившийся к вопросам религии. Нельзя не отметить, между прочим, что Талейран, не отличавшийся, как известно, постоянством ни в своих убеждениях, ни в своих привязанностях, оставался неизменно верным этой дружбе. Утверждают даже, будто видели, как он плакал на похоронах Шуазеля-Гуффье, зрелище во всяком случае совершенно необычайное.

С юных лет Шуазель увлекался классической древностью. В то время как его сверстники отправляются в Америку сражаться за независимость Соединенных Штатов, Шуазель, осуществляя свою давнишнюю мечту, совершает паломничество в Грецию, благоговейно разыскивая там остатки художественного творчества Древней Эллады. Результатом его странствий, продолжавшихся более года, явилось великолепно изданное, обширное сочинение «Живописное путешествие в Грецию», украшенное многочисленными гравюрами, чертежами и планами. Не ограничиваясь античной эпохой, Шуазель касался в нем также современного политического и экономического положения Греции.

Появление этого труда, вызвавшего громадный интерес, считалось современниками одним из самых крупных литературных событий; о нем говорили не только в Париже, но положительно во всех европейских столицах. Сочинение это издавалось отдельными выпусками, и, по мере их выхода, Гримм немедленно пересылал их Екатерине. Впрочем, последняя не очень высоко оценила это произведение и в письме к Гримму назвала его «скучной болтовней». В Париже иначе отнеслись к литературным заслугам Шуазеля, и в 1782 году он был избран членом Французской Академии на место скончавшегося д'Аламбера.

Благодаря своему труду о Греции Шуазель приобрел репутацию знатока Ближнего Востока, и, хотя он никогда не имел никакого касательства к дипломатической деятельности, в придворных кругах возникла мысль о назначении его послом при Оттоманской Порте. Кандидатура его на один из самых ответственных французских дипломатических постов была выдвинута кружком королевы. В 1784 году, всего 36 лет от роду, он сменил в Константинополе графа де Сов-При, дальнейшее пребывание которого на этом посту было признано неудобным ввиду слишком ярко выраженных его симпатий к России.

Положение нового посла было крайне затруднительным: это было время, когда Сегюр в Петербурге делал первые шаги к сближению между Россией и Францией, – сближению, которое не могло быть осуществлено без того, чтобы Франция отступила от своей традиционной политики поддержки Турции[89].

Чтобы подчеркнуть перед турками, что он не разделяет образа мыслей своего предшественника, которого он еще застал в Константинополе, Шуазель счел нужным обойтись с ним очень холодно, но на турок это произвело мало впечатления. Благодаря стараниям английской и прусской дипломатии им было отлично известно, что новый представитель дружественной державы в своем столь нашумевшем произведении призывал к разрушению Турецкой империи, угнетательницы греков. Понятно поэтому, что Шуазелю с самого начала крайне трудно было установить надлежащие отношения с великим визирем и прочими представителями Оттоманской Порты. С другой стороны, и русский посол Я.М. Булгаков относился к нему подозрительно, следил через своих соглядатаев за каждым его шагом и в своих донесениях в Петербург весьма недружелюбно отзывался о своем французском коллеге.

Шуазель воспользовался своим пребыванием в Турции, чтобы продолжать свою научную деятельность: он привез с собою несколько ученых, писателей и художников, которые должны были помогать ему в его изысканиях. Однако недоверчивое отношение местных властей, суеверие и враждебность населения на каждом шагу ставили ему препятствия.

Страстный коллекционер, ценитель и знаток античного искусства, Шуазель мечтал завладеть скульптурами афинского Парфенона. Но то, что несколько лет спустя удалось британскому дипломату лорду Эльджину, в это время оказалось не под силу французскому послу. Ему пришлось ограничиться двумя небольшими образцами этих знаменитых изваяний, которые и являются теперь одним из лучших украшений античной галереи Лувра[90], тогда как все остальные скульптуры Парфенона, похищенные лордом Эльджином, красуются в Британском музее. Другая большая археологическая затея Шуазеля, попытка произвести раскопки на месте развалин древней Трои, также потерпела неудачу из-за враждебного отношения местных жителей. Тем не менее за время пребывания в Турции Шуазелю удалось составить коллекцию совершенно исключительной ценности, как памятников греческой скульптуры, так и редких манускриптов и камей.

Политическая деятельность Шуазеля в эти годы, предшествовавшие второй турецкой войне, сводилась, согласно получаемым из Парижа указаниям, к стараниям укрепить и подготовить Турцию к столкновению с Россией, которое уже тогда казалось неизбежным. В Константинополь прибыла французская военная миссия, французские инженеры возводили укрепления по планам, одобренным французским военным управлением в Париже, французские мастера отливали пушки и мортиры по образцам, полученным из французских арсеналов. Но фанатизм турок плохо мирился с подобным вмешательством в их внутренния дела, и они с недоверием смотрели на работы своих христианских союзников. С началом военных действий деятельность Шуазеля получила двойственный характер: с одной стороны, ему нужно было заботиться о снабжении турок необходимыми припасами и продовольствием, с другой – противники Турции, Россия и Австрия, возложили на него попечение о своих подданных, находившихся в турецком плену; в силу обстоятельств он оказался как бы поверенным в делах обоих императорских дворов, и, видимо, именно эта сторона его деятельности была ему гораздо более по душе. «Я всегда буду верно следовать пути, предначертанному мне императрицей, – пишет он французскому министру иностранных дел, – мои инструкции мне это предписывают, а мое постоянное восхищение пред этой бессмертной государыней делает мне из этого столь же непреложный закон». Слова, довольно странные в устах представителя союзной с Турцией державы и ясно показывающие, что Шуазель невольно, под впечатлением того особого обаяния, которое окружало личность русской царицы и мощь Российской державы, был приведен на тот же путь, которым шел его предшественник, граф де Сен-При.

Развитию симпатий Шуазеля к России значительно способствовало и течение внутренних политических событий во Франции. Будучи в молодости склонен щеголять передовыми идеями, он теперь, наоборот, стал убежденным сторонником королевской власти. Даже принеся присягу новому строю, он пишет: «Я могу повиноваться только королю, и повиноваться слепо». Шуазель знал, что из всех монархов именно русская императрица высказалась наиболее решительно в защиту старого режима, он думал, что именно от нее французский король и французское дворянство могут ожидать наибольшей помощи и поддержки; все это склоняло его в пользу России и побуждало поступать так, чтобы по возможности снискать расположение русского двора. В этом отношении он проявлял крайне разностороннюю деятельность: он взял на себя распределение и раздачу русским и австрийским пленным посылок, получаемых ими с родины, нередко помогая им из собственных средств; он устроил госпиталь для больных и раненых, он озаботился приисканием приличных помещений для пленных офицеров. «Если бы не предрассудки турок, препятствующие им склониться на мои настойчивые просьбы, мой дом был бы обращен в убежище для всех подданных вашей бессмертной государыни, – пишет он русскому вице-канцлеру, – я не вижу и не хочу видеть ничего другого, кроме счастья способствовать благотворительной деятельности Екатерины». Своему влиянию приписывал Шуазель даже освобождение своего недоброжелателя, русского посла Я.И. Булгакова, которого турки, по своему обыкновению, в начале войны посадили в Семибашенный замок[91]; во всяком случае, из Константинополя в Триест Булгаков был доставлен на специально ожидавшем его французском фрегате. Иногда к Шуазелю обращались из России с поручениями и более щекотливого свойства; так, например, ему пришлось способствовать побегу нескольких русских и даже одного француза, состоявшего на русской службе, из турецкого плена.

Устрашенный успехами революции, Шуазель в это время начинает вести двойную игру. Оставаясь официальным представителем Франции, он входит в сношения с покинувшими свое отечество принцами, графом Прованским и графом д'Артуа, и предлагает им свои услуги. От них он ожидает в свою очередь заступничества перед русской императрицей. Очевидно, в нем постепенно зреет мысль, что в случае какой-либо катастрофы Россия и для него лично явится самым надежным убежищем. Между тем в Париже его поведение стало вызывать некоторые подозрения, на него поступило несколько доносов, и Дюмурье, занимавший в то время пост министра иностранных дел, осенью 1791 года признал необходимым заменить Шуазеля как человека, слишком тесно связанного со старым режимом, другим лицом, давшим более определенные доказательства своей революционной благонадежности.

Шуазель сперва решил было не подчиняться приказу о своем отозвании, но, на его несчастье, при отступлении коалиционных войск после сражения при Вальми значительная часть их походной канцелярии попала в руки республиканцев; среди бумаг оказалась и вся переписка Шуазеля с принцами. В Париже против него немедленно был составлен обвинительный акт. Известие об этом, дошедшее до Константинополя, совершенно подорвало его положение среди тамошних его соотечественников. Некоторыми членами французской колонии, к которым присоединились моряки со стоявших на Босфоре французских судов, было предъявлено требование о немедленном его удалении. Шуазель убедился, что дальнейшее его пребывание в Турции становится небезопасным. Погрузив все свои художественные сокровища и свою серебряную посуду на корабль, он сам ночью верхом, под охраной трех русских офицеров и нескольких верных албанцев, тайком выбрался из Константинополя и направился через Трансильванию в Россию.

Шуазелю предшествовала его репутация литератора, ученого, знатока искусства. Поэтому известие о предстоящем прибытии столь замечательнаго человека вызвало в петербургском придворном обществе большой интерес. Даже сама Екатерина, ранее весьма резко критиковавшая произведение Шуазеля, по-видимому, поддалась общему увлечению. «Никогда никого не ожидали с таким нетерпением, – рассказывает граф Головкин. – Я помню, в Царском Селе, когда я шел навстречу императрице, спускавшейся по маленькой лестнице с колоннады в сопровождении принца Нассау-Зигена, она крикнула мне издалека: „Отгадайте, кого мы увидим здесь через шесть недель. Это граф де Шуазель-Гуффье; мне сообщают, что, может быть, он будет здесь уже и раньше и что он уже находится на нашей территории“. Это было сказано с такой живостью, какую я мог объяснить лишь его литературной славой, соблазнившей фаворита графа Зубова, а также тем расположением, которое императрица всегда питала к парижским остроумцам».

Мари Габриэль Флоран Огюст де Шуазель-Гуфье. Художник Л.Л. Буальи

Шуазель-Гуффье прибыл в Петербург весной 1793 года. Императрица встретила его чрезвычайно милостиво. «Между славными врагами после окончания сражения всякие раздоры прекращаются, и они отдают друг другу должное, – сказала она, – вы исполнили свой долг, вы разыграли свою игру, а я, с своей стороны, вела мою маленькую ладью как можно лучше». «Представлен и хорошо принят граф Шуазель-Гуффье, бывший короля французского министр в Цареграде и оттуда приехавший прямо к нам. Ему дают пенсию, как Сен-Присту и Сенак-де-Мельяну», – отмечает 19 июня в своем дневнике Храповицкий.

Одним из первых лиц, которого Шуазель встретил при дворе Екатерины, был его предшественник на посту французского посла в Турции, граф де Сен-При. Шуазель счел долгом публично извиниться перед ним за свое невежливое поведение в Константинополе. Таким образом, волею судеб, былые соперники, которые оба в свое время должны были на берегах Босфора противодействовать намерениям русской императрицы, теперь сошлись у ее престола, принужденные искать ее защиты и покровительства.

Первое появление Шуазеля при дворе вызвало некоторое разочарование. Согласно общему мнению, он далеко не оправдал тех ожиданий, с которыми он был встречен. Наружность его не располагала в его пользу. «Он был маленького роста, широкоплеч, громадные, всклокоченные брови придавали его лбу вид матраса, из которого вылезает шерсть, – пишет граф Головкин, – его маленький нос напоминал клюв попугая, у него было что-то деланое во взгляде, разгоряченный цвет лица, больше хитрости, чем ума, в лице; развязные манеры плохо прикрывали его смущение; к тому же у него не было никакой ленты, никакого ордена, кроме маленького креста Св. Людовика в петлице… Так как прошло уже несколько лет, с тех пор как он покинул Францию, этот вечный предмет всех разговоров того времени, то его рассказы показались неинтересными». Весьма нелестно отзывается о нем и графиня Головина. «Я не знала никого, кто бы в такой степени, как г. де Шуазель, обладал даром слез, – пишет она, – я еще помню его представление в Царском Селе; при каждом слове, которое ему говорила ее величество, его мигающие глазки наполнялись слезами. Посаженный за столом напротив императрицы, он не спускал с нее глаз; однако его растроганный, покорный и почтительный вид не мог вполне скрыть плутовства, свойственного мелким душам». Словом, вначале он не имел успеха в придворном обществе. С своей стороны, Эстерхази, сразу почуявший в нем возможного соперника, старался его потопить. «Эстерхази теперь в большом затруднении по случаю прибытия графа Шуазеля-Гуффье, – отмечает Ростопчин, – граф Шуазель, бывший посол, заискивает милости, но Эстерхази слишком опасается его и не допустит достигнуть цели».

Довольно быстро, однако, Шуаззелю удалось рассеять создавшееся против него предубеждение. «Вначале Екатерине нравилось ставить его в затруднительное положение, задавая ему вопросы о некоторых эпизодах его политической деятельности, на которые трудно было отвечать, по крайней мере в Петербурге, – рассказывает современник, – это было испытание его остроумия; он удачно выбрался из расставленных ему сетей». Екатерина оценила его находчивость и разносторонние познания и стала относиться к нему с большей благосклонностью. «Новопришедший начинает нравиться, – сообщает Ростопчин, – его принимают с большим отличием; недавно он получил в подарок 2000 червонцев». Такая же сумма была назначена ему в виде пожизненной пенсии. Таким образом, он лично мог считать себя широко обеспеченным, тем более что его жене, оставшейся во Франции, каким-то образом удалось сохранить значительную часть их состояния. Во всяком случае то, что он получил в России, далеко покрывало те потери, которые он потерпел во Франции. Но заботы Екатерины этим не ограничились: старший сын его был произведен в поручики гвардии[92], а младший – принят в кадетский корпус.

Не пользуясь такой исключительной близостью к императрице, как Эстерхази, Шуазель все же постоянно бывал при дворе. Екатерина нередко с ним беседовала совершенно запросто и иногда затрагивала в этих беседах вопросы, лично ее близко касавшиеся. Так, например, однажды, в конце 1794 года, императрица вызвала к себе Шуазеля и, показывая ему французский памфлет, в котором на нее взводилось обвинение в соучастии в убийстве Петра III, заявила ему: «Эти французы совершенно помешались; я, конечно, не обязана давать никаких объяснений, но я вам клянусь перед Богом, что я никогда никого не приказывала убивать, слышите ли вы, никого!» Возможно, что это было сказано с особой целью, быть может, императрица рассчитывала, что Шуазель, благодаря своим связям в литературном мире Парижа, сумеет опровергнуть эту клевету, – как бы то ни было разговор императрицы с французским эмигрантом на столь щекотливую тему может служить доказательством того доверия, которого Екатерина его удостаивала, и тех непринужденных отношений, которые между ними установились.

Конечно, и в обществе не замедлили признать, что первое впечатление было неправильным и что, в действительности, граф Шуазель обладает большими достоинствами. «Г. Шуазель-отец имеет приятные черты лица, – пишет Ростопчин (этот отзыв несколько расходится с вышеприведенным описанием его наружности), – он говорит хорошо, но с некоторой наклонностью к высокопарным выражениям; ответы его быстры, и, когда представляется случай, он всегда умеет вставить кстати какую-нибудь любезность». Шуазель старался воскресить на берегах Невы несколько уже поблекшее искусство легкой, приятной и остроумной беседы, когда-то процветавшее в парижских салонах дореволюционной эпохи. «Невозможно было говорить более приятно и более поучительно, чем он, о всем, что касалось искусства», – говорит Головкин. Шуазель и сам прекрасно рисовал и настолько этим увлекался, что когда был занят рисованием, то забывал про важнейшие дела.

Вскоре его художественные склонности нашли широкое применение. Шуазель был одним из поклонников княгини Прасковьи Андреевны Голицыной, урожденной графини Шуваловой, дочери гофмейстерины молодой великокняжеской четы и супруги одного из светских «львов» того времени, князя М.А. Голицына. «Граф Шуазель был до такой степени безумно в нее влюблен, – пишет мадам Виже-Лебрен, – что капризы и странности, которые ему приходилось переносить, только усиливали его любовь». Ухаживанье Шуазеля, по-видимому, увенчалось успехом, и вот, как результат этого романа, возбудившего немало толков в петербургском обществе, Голицынский дворец, благодаря тонкому вкусу Шуазеля и его познаниям в области искусства, понемногу превратился в настоящий художественный музей.

Таким образом, Шуазель в скором времени занял прочное и вполне определенное положение, и при дворе, и в петербургском свете; графу Эстерхази пришлось примириться с тем, что во всех вопросах, касающихся эмигрантов, голос новоприбывшего его соотечественника получил значительное влияние. Не всегда выступления Шуазеля по этим вопросам бывали удачны, иногда он слишком легкомысленно, слишком поверхностно относился к вопросам, требовавшим большей осторожности. Так, например, по его просьбе несколько французских офицеров было принято на службу в наш черноморский флот. Шуазель поручился за их порядочность. Между тем, как уверяет С.Р. Воронцов, некоторые из них оказались якобинцами, намеревавшимися сжечь наши корабли, что будто бы было доказано их письмами, которые удалось перехватить. Подобные отдельные неудачные случаи, однако, уже не могли подорвать его положения.

П.А. Голицына. Художник А.П. Брюллов

При раздаче польских земель не был забыт и Шуазель; ему было пожаловано поместье близ границы Галиции. Рассказывают, что он окольными путями сам намекнул на желательность получить именно данную землю, которая в его глазах имела то преимущество, что не была конфискована у частных владельцев. В этом отношении он оказался более щепетильным, чем Эстерхази.

В 1795 году Людовик XVIII предложил Шуазелю занять пост его представителя в Вене. Однако венский двор отнесся к этому назначению неодобрительно. Вскоре после этого Шуазель покинул Петербург и удалился в пожалованное ему имение. Там он оставался до того момента, когда он снова был вызван в Петербург уже в следующее царствование.

Маркиз де Ламбер был военным. Начав службу офицером в полку Руаяль-Крават, он в последние годы старого режима дослужился до высоких чинов и пользовался в армии репутацией опытного и знающего генерала. Он эмигрировал в Германию в начале революции и состоял при герцоге Брауншвейгском во время первого похода коалиционных войск. В сражении при Вальми он находился в штабе прусского короля. Старший сын его отправился в Россию и поступил на русскую военную службу; зачисленный в состав войск, отправленных в Польшу, он был убит в одном из столкновений с поляками, предшествовавших второму польскому разделу.

«14 июня (1792 года) польские укрепления были взяты, и поляки разогнаны, – пишет граф Эстерхази своей жене, – но среди потерь в русских войсках я оплакиваю молодого Ламберта, сына генерала, юношу, которого я часто видел здесь эту зиму и который обладал большим мужеством и военными талантами. Он был убит на парапете укрепления, куда он взобрался верхом. Я подумал о его несчастном отце, который мне столько раз о нем писал и ничего не жалел как для его воспитания, так и для того, чтобы его содержать здесь на службе». Геройская смерть молодого французского добровольца, погибшего в рядах русской армии, давала основание его отцу рассчитывать на особое внимание со стороны российской императрицы. Поэтому, после неудачного исхода кампании 1792 года, он через посредство Гримма предложил свои услуги Екатерине. Надежды его оправдались в полной мере, он был приглашен приехать в Россию. «Г. де Ламбер прибыл сюда недели две тому назад, – пишет Екатерина Гримму 31 марта 1794 года, – и доставил мне письма, которые вы ему поручили. Я видела его только два раза, но скоро я познакомлюсь с ним поближе. Картины, которые он привез, очень приятны». Французские эмигранты, заметим кстати, нередко продавали в России всякого рода принадлежавшие им художественные произведения, ценную мебель и т. п., которые им удалось вывезти из Франции.

Маркиз де Ламбер был принят на русскую службу с чином генерал-поручика. Одно время он пользовался большим расположением императрицы, попав в число тех лиц, которым был открыт постоянный доступ ко двору. «Обеденный стол ее (Екатерины), – читаем мы в записках статс-секретаря Грибовского, – был в сие время во втором часу пополудни. В будничные дни обыкновенно приглашаемы были к столу… два эмигранта французские, добрый граф Эстерхази и черный маркиз Деламбер». «Г. Ламбер, генерал-поручик нашей службы, живет в Царском Селе, – сообщает Ростопчин, – он кичится большой строгостью в нравах и немилосердно судит о всех французах, кроме самого себя. Он выказывает смешную небрежность и, кроме императрицы, Зубова, Моркова и некоторых других лиц, ни на кого не обращает внимания и никому не кланяется». О необычайном самомнении Ламбера говорят и другие современники. В противоположность большинству эмигрантов, это был человек малообщительный, державшийся несколько в стороне от своих соотечественников и редко появлявшийся в петербургских гостиных. «Он говорил вполголоса, входил и выходил, не принимая участия в общем разговоре и без того, чтобы на него обратили внимание. Он всегда имел вид заговорщика. Человек достойный и строго нравственный, он считал себя вправе всем давать советы с таким авторитетом, что его невольно слушали», – пишет про него дочь графа Шуазеля-Гуффье.

Примерно год спустя после приезда маркиза де Ламбера в Россию на него было возложено весьма ответственное дипломатическое поручение. Императрица, имея в виду использовать его прежние отношения с герцогом Фердинандом Брауншвейгским, весною 1795 года отправила Ламбера, как уже было упомянуто, в Германию, поручив ему воздействовать на герцога, чтобы тот побудил прусского короля отказаться от подписания мира с Францией. Поездка маркиза де Ламбера, как мы видели, не увенчалась успехом: попытка императрицы не помешала заключению Базельского мира.

В последний год царствования Екатерины маркиз де Ламбер, подобно двум другим членам «триумвирата», был удостоен пожалования землями. Ему было даровано 300 душ крестьян в окрестностях Нарвы. Младший сын его, принятый в кадетский корпус, сделал впоследствии в России блестящую военную карьеру.

Рассматривая положение этих трех лиц (графа Эстерхази, графа Шуазеля-Гуффье и маркиза де Ламбера), наиболее приближенных к императрице из всех поселившихся в России французских эмигрантов и действительно пользовавшихся ее совершенно исключительным расположением, мы видим, что в сущности они в ее царствование не несли у нас никакой определенной государственной службы. Им от времени до времени давали то или иное отдельное поручение, их мнение иногда выслушивали по вопросам, касавшимся эмиграции, они могли оказывать покровительство тому или другому из своих соотечественников, но этим дело и ограничивалось. Их деятельность, за редкими исключениями, не выходила из сферы придворных отношений. В значительной доле прав Эстерхази, когда говорит, что если Екатерина допустила его в число своих приближенных, то это объясняется тем, что ей нравилось с ним разговаривать. Живой, деятельный ум императрицы находил удовлетворение в обмене мыслями с этими остроумными собеседниками, умевшими приятно и легко касаться самых разнообразных предметов и принесшими с собою на берега Невы утонченные манеры версальского двора.

Что касается роли этих лиц в эмиграции, то первоначально Эстерхази, как официальный представитель принцев при русском дворе, несомненно, принимал большое участие в осуществлении политических идей и замыслов руководителей эмиграции, но в последние годы он совершенно отошел от политической деятельности и жил на покое, ограничиваясь, главным образом, своими личными и семейными интересами. Шуазель-Гуффье и Ламбер прибыли в Россию искать спасения от переживаемых невзгод, они были рады найти здесь спокойное пристанище и, по-видимому, вовсе и не стремились выступать на неблагодарном поприще эмигрантской политики.

Наряду с этими тремя представителями эмиграции, занимавшими наиболее почетные места, нельзя, однако, не упомянуть другого эмигранта, также нашедшего приют и покровительство под сенью русского императорского орла и хотя остававшегося гораздо более в тени, но из-за кулис оказывавшего значительное влияние на ход и направление всей политической деятельности эмиграции. «У нас в Италии есть один эмигрант знатный, получше, как видно, всех наших Эстерхазиев и ему подобных, который имеет в Париже сношения и даже шпионов туда посылает», – писал Безбородко графу А.Г. Воронцову. Он имел в виду пресловутого графа д'Антрега.

Луи-Эммануил-Генрих-Александр де Лоне, граф д'Антрег, родной племянник графа де Сен-При, которому он причинил немало забот и огорчений, представляет собою яркий тип одного из тех международных авантюристов, которыми так богат конец XVIII века. В его лице мы можем наблюдать своеобразную смесь памфлетиста, дипломата и шпиона. Увлекающийся, предприимчивый, бесконечно самолюбивый и тщеславный, ставящий выше всего свою независимость, д'Антрег долго не мог установиться, не мог найти своего настоящего призвания. Неоднократно менял он как свои политические, так и свои религиозные убеждения: мы видим его то последователем Руссо с его сентиментальным деизмом, то убежденным вольнодумцем, то строгим защитником церковных канонов. При появлении его при дворе в Версале он обижен тем, что ему, потомку хотя и старинного, но не знатного провинциального рода, не оказывают тех почестей, на которые он рассчитывал: ему отказывают в праве пользоваться придворным экипажем. Этого достаточно, чтобы отбросить его в оппозицию. Он сближается с передовыми литературными и художественными кругами и вскоре сам выступает на литературном поприще: он выпускает брошюру в защиту только что уволенного в отставку, опального министра Неккера. Благодаря несомненному дарованию автора, брошюра, весьма резко написанная, производит сильное впечатление. Встревоженное правительство приказывает отобрать и уничтожить все имеющиеся экземпляры, что сразу создает д'Антрегу шумную популярность. Между тем кое-кто из близких к королеве лиц заинтересовывается новым талантом; таким образом он входит в соприкосновение с так называемым кружком Полиньяк. Там царит иная атмосфера, и д'Антрег, поддаваясь ее влиянию, пишет столь же восторженную брошюру о деятельности Калонна. Злые языки утверждали, что в данном случае решающее значение имели доводы особого свойства: называли сумму в 100 000 ливров, будто бы полученную д'Антрегом. Этот слух, свидетельствующий о том, как высоко ценилась его поддержка, казался тем более правдоподобным, что д'Антрег вечно нуждался в деньгах: его губили и разоряли женщины. «Из-за женщин, – пишет ему его мать, – вы потеряли положение, состояние, возможность жениться; они вас скомпрометировали самым предосудительным образом, они вас сделали больным и подвергли опасности быть убитым». Среди многочисленных любовных интриг д'Антрега наиболее прочной оказалась его связь с известной певицей парижской Оперы, Антуанеттой Сент-Юберти. Далеко не красивая, наоборот, несколько вульгарная и притом крайне развратная, обладавшая чудным голосом и какой-то особой привлекательностью, она пользовалась громадным успехом. Сам Глюк был от нее без ума, Мирабо некоторое время был с ней в близких отношениях; его преемником и явился д'Антрег. Ее связь с д'Антрегом отнюдь не мешала ей, однако, прибегать к покровительству более состоятельных поклонников, и д'Антрег, со своей стороны, не только против этого не возражал, но, напротив, не стесняясь, пользовался всеми благами, выпадавшими на долю его подруги.

Тем временем он заразился охватившим Париж революционным энтузиазмом. В 1788 году выходит его «Записка о Генеральных Штатах, о их правах и способе их созвания», выдержавшая подряд 14 изданий. В ней д'Антрег не только выступает противником неограниченной королевской власти, но местами высказывает даже республиканские взгляды. Впрочем, его точка зрения далеко не совпадает с господствующим течением. Политические идеалы его довольно туманны: он проповедует возврат к старому, к тому строю, который существовал во Франции до утверждения в ней королевского абсолютизма; в этом древнем строе он усматривает действие исконной, настоящей французской конституции, на началах которой и надлежит, по его мнению, вновь строить государственный порядок, отметая позднейшие наслоения, лишившие народ его первоначальной свободы. Подобная позиция облегчила впоследствии автору переход в лагерь противников нового строя.

Дорожа, с другой стороны, феодальными традициями, д'Антрег уклоняется от предложенной ему чести стать одним из представителей парижской буржуазии и предпочитает быть избранным депутатом от дворянства своей провинции. Идя дальше по этому пути, он отстаивает голосование по сословиям и возражает против поголовной подачи голосов. На собрании 4 августа, на котором дворянство в порыве воодушевления отказалось от своих привилегий, он не присутствует. Популярность его, достигшая наивысшего предела во время предвыборного периода, теперь сразу падает. В Учредительном собрании он играет крайне бледную и незаметную роль: он не только не выступает на ораторской трибуне, но даже воздерживается от голосования по важнейшим вопросам. Деятельность депутата совершенно не по нем: воздействовать на толпу непосредственно живым словом – на это он не способен; он чувствует себя потерянным среди расходившегося людского моря. Не подлежит сомнению, что в это время он уже находился в тайных сношениях с двором и что Людовик XVI иногда прибегал к его советам.

В начале 1790 года д'Антрег, под предлогом расстроенного здоровья, выехал за границу по выданному Национальным собранием паспорту сроком на шесть месяцев с твердым намерением окончательно поселиться за границей. Материальное положение его было отчаянным: все его имения были разграблены, его родной замок сожжен и разрушен; таким образом, он лишился всего своего достояния и всех своих доходов. Единственным выходом представлялась женитьба на Сент-Юберти, которая в обмен на имя и титул готова была предоставить ему известную обеспеченность; они тайно обвенчались в Швейцарии. Брак этот, который д'Антрег в течение многих лет скрывал даже от своей матери, конечно, означал для него полный разрыв семейных связей, делая его каким-то отщепенцем в той среде провинциального дворянства, к которой он принадлежал по рождению.

Теперь, наконец, д'Антрег нашел ту деятельность, которая его удовлетворяла и вполне соответствовала его способностям: он становится одним из главных агентов контрреволюции и старается постепенно сосредоточить в своих руках все нити эмигрантской политики. Под чужим именем разъезжает он между Пьемонтом, Швейцарией и Миланом, всюду вербуя сторонников вооруженного вмешательства во французские дела. Вместе с тем, чтобы засвидетельствовать перед эмиграцией свою политическую благонадежность, он издает «Обращение к французскому дворянству», в котором этот бывший поборник передовых идей прославляет дворянство как опору монархии и основу государственного строя. Одновременно он заявляет себя правоверным католиком и даже пишет смиренное письмо папе.

Благодаря своей ловкости, своему изворотливому уму и писательскому таланту, д'Антрегу удается обратить на себя внимание многих государственных деятелей в различных странах Европы, которые начинают с ним серьезно считаться. Сам он сначала смотрит на себя как на агента исключительно короля. Его старания направлены на то, чтобы побудить бурбонские дворы, и преимущественно Испанию, выступить на защиту французской королевской семьи; когда же это не удается, он обращается в Кобленц и через посредство Бодреля входит в сношение с принцами, которых он начинает снабжать сведениями и советами. Летом 1792 года Калонн ему пишет: «Принцы имеют больше оснований выражать вам свою благодарность, чем давать вам какие-либо инструкции». По прибытии графа Прованского в Верону д'Антрег непосредственно предлагает ему свои услуги, чтобы развить дипломатическую кампанию против революционной Франции. Насколько дорожил граф Прованский этими услугами, видно из того, что, провозгласив себя регентом, он д'Антрегу первому из всех жалует орден Св. Людовика – орден, по правилам, – награждающий военные заслуги, каковых за д'Антрегом во всяком случае не числилось. Регент снисходит даже до того, что украшает бывшую г-жу Сент-Юберти лентой Св. Михаила. Впрочем, д'Антрега лично он едва ли склонен был уважать, по крайней мере, ближайший друг и поверенный регента, граф д'Аваре, называет д'Антрега «цветом негодяев».

Д'Антрег в это время поселился в Венеции. Венеция конца XVIII века, «самый фантастичный из городов тогдашней Италии, а может быть, и всей Европы», привлекавшая столько знатных путешественников, столько знаменитостей литературы и искусства, столько прожигателей жизни, была тем местом, где среди празднеств и маскарадов в пестрой толпе смешивались люди самых разных национальностей, самых различных общественных положений и политических взглядов, где эмигранты-роялисты сталкивались с якобинцами, носители громких старинных фамилий – с вышедшими неизвестно откуда разбогатевшими дельцами. Какая благодатная почва для политических интриг, для шпионства, для заговоров! Более подходящей обстановки для деятельности такого лица, как д'Антрег, нельзя себе представить. Благодаря своей дружбе с испанским посланником при Венецианской республике Лас-Казас, убежденным сторонником французских роялистов, д'Антрег пристраивается на испанской службе; его принимают в испанское подданство, причисляют к испанскому посольству в Венеции с довольно крупным содержанием и награждают испанским орденом. Через его руки проходит вся тайная переписка между роялистскими агентами в Париже и мадридским двором. К нему же поступают донесения роялистских агентов во всей Италии. Он находится также в постоянных сношениях с Дрейком, английским вице-консулом в Ливорно, которому поручено поддерживать интриги против Франции. Он получает крупные суммы из разных источников, но считает ниже своего достоинства точно отчитываться в их израсходовании.

Главные его старания направлены на то, чтобы приобрести доверие русских дипломатических представителей: А.Г. Лизакевича в Генуе, графа Ф.А. Головкина в Неаполе и А.С. Мордвинова в Венеции. Лизакевичу поручено следить за неким Семонвилем, остановившемся в Генуе по дороге в Константинополь, куда он командирован Французской республикой с целью возбудить Оттоманскую Порту против России. Д'Антрег каким-то путем достает секретную инструкцию, полученную этим Семонвилем из Парижа, и переписку его с французским поверенным в делах в Венеции. Он также вручает Лизакевичу план восстания, которое французское правительство намеревалось зажечь в России[93]. Головкину важно быть осведомленным о сношениях Комитета общественного спасения с Турцией и Польшей; д'Антрег снабжает его целым рядом совершенно доверительных документов по интересующим его вопросам. Наконец, Мордвинову он также оказывает весьма ценные услуги.

Большой канал в Венеции с Санта Мария делла Салюте. Художник Б. Беллотто

Старания д'Антрега не пропали даром. Правда, сначала он сделал крупную ошибку. Очевидно, не отдавая себе отчета в значении подобной награды и к тому же явно преувеличивая свои услуги, он решился ходатайствовать о пожаловании ему не более не менее как портрета императрицы. Ходатайство это было оставлено без ответа. Зато потом, в трудную минуту, его связи с русским дипломатическим миром ему весьма пригодились. После того как Испания в апреле 1795 года заключила в Базеле мир с Францией, д'Антрег оказался в самом неопределенном положении, тем более что его друг и покровитель Лас-Казас был переведен в Лондон. Д'Антрега отчислили от испанского посольства; дальнейшее получение содержания представлялось весьма сомнительным. Тут-то его и выручило из беды покровительство русского двора. По просьбе графа Прованского он осенью 1795 года был причислен к русскому посольству в Венеции и принят на русскую государственную службу с соответственным содержанием, продолжая, впрочем, по-прежнему числиться испанским подданным. Нельзя сказать, чтобы Мордвинов обрадовался своему новому сотруднику. Формально д'Антрег становился его подчиненным, занимая, однако же, вполне самостоятельное и весьма своеобразное положение, и при таких условиях установить с ним надлежащие отношения было, разумеется, нелегко. Мордвинов впоследствии говорил, что д'Антрег и его супруга своими интригами отравили ему последние годы его пребывания в Венеции.

Получив новое назначение, д'Антрег переселяется в помещение русской миссии, и с этого момента начинается полный расцвет его политической деятельности. Он стремится стать главным посредником между Людовиком XVIII и Екатериной и, как видно из вышеприведенных слов графа Безбородко, это ему до некоторой степени и удается. С другой стороны, он организует в Париже роялистское осведомительное бюро, с которым он через подставных лиц поддерживает регулярные сношения. Правда, сообщаемые из Парижа сведения далеко не всегда ценны, часто даже не вполне достоверны, но это не так важно. Главное дело в том, что никто, кроме него, не имеет таких свежих, таких непосредственных известий о том, что происходит в Париже, и конечно д'Антрег, со свойственной ему самоуверенностью, умеет использовать их так, чтобы выставить свою деятельность в наиболее выгодном свете. Впрочем, он не все передает в Верону; кое-что он сохраняет в тайне, оставляя за собою возможность вести свою самостоятельную политику. Вместе с тем он продолжает свою литературную деятельность, составляя записки и брошюры по различным политическим вопросам и полемизируя не только с республиканцами, но, в особенности, со сторонниками умеренных взглядов в эмиграции. Наконец, руку д'Антрега видят даже в покушениях, впрочем, неудачных, коим подверглись в Северной Италии двое представителей Французской республики.

Немедленно после принятия королевского титула Людовик XVIII вызывает д'Антрега к себе в Верону. Он с ним советуется при составлении своего манифеста к французскому народу. Д'Антрег уже видит себя в роли первого министра, но через несколько дней его отпускают обратно в Венецию. После вынужденного отъезда Людовика XVIII из Вероны д'Антрег остается в роли его негласного представителя в Италии. Французское правительство, считая его одним из наиболее опасных своих врагов, неоднократно предъявляет к венецианским властям настойчивые требования об его изгнании, но официальное положение д'Антрега в составе русской дипломатической миссии делает его неприкосновенным, и все ограничивается тем, что венецианские власти обещают снестись по этому вопросу с русским двором. Только приближение наполеоновских войск к Венеции в мае 1797 года заставляет д'Антрега совместно с прочими чинами русской миссии покинуть территорию Венецианской республики. История его ареста Бернадотом в Триесте, при котором в руки Наполеона попался портфель с документами, касавшимися сношений генерала Пишегрю с принцем Конде, равно как и история дальнейшей судьбы д'Антрега, выходит из рамок настоящего очерка.

Деятельность д'Антрега, бурная, суетливая, порой очень яркая, не привела ни к каким осязательным результатам, не оставила по себе сколько-нибудь заметных следов, но по справедливости можно сказать, что это не столько его вина, сколько вина того обстоятельства, что он посвятил свои силы делу, обреченному историей на неудачу. Как бы то ни было, граф д'Антрег, хотя никогда и не переступивший русской границы, но все же проживший самые блестящие годы своего мятежного существования на русской территории (поскольку таковой следует считать помещение российской дипломатической миссии), несомненно является одной из самых интересных и своеобразных фигур среди французских эмигрантов, пользовавшихся покровительством России.

Предыдущая главаГлава 16 из 22Следующая глава