К книге
Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины IIГлава IX
59%
Глава IX
13

Граф д'Артуа, после несчастного исхода осенней кампании 1792 года не встречая опоры ни у кого из государей, кроме русской императрицы, решил, что ему необходимо самому побывать в Петербурге, чтобы путем личных переговоров побудить императрицу оказать делу французских эмигрантов, по возможности, еще более деятельную поддержку.

После того как граф Прованский объявил себя регентом, отношения между братьями снова несколько испортились. До сих пор граф д'Артуа в силу живости своего характера и приобретенной им популярности играл первенствующую роль в эмигрантских кругах; теперь граф Прованский, как регент, конечно, занял первое место, и графу д'Артуа поневоле пришлось отойти на второй план. Недовольный подобным положением, уязвленный в своем самолюбии, принц искал возможности вновь себя проявить. Поездка в Россию и представляла в этом отношении вполне благоприятный случай.

Графу Эстерхази было поручено осторожно разузнать, как отнеслась бы императрица к приезду принца. Ответ получился отрицательный: Екатерина заявила, что подобное путешествие представляется ей совершенно излишним и что деньги, которые будут на него потрачены, могли бы быть употреблены с большей пользою на иные надобности; впрочем, она позолотила пилюлю, прибавив, что если бы принц, тем не менее, пожелал приехать, она будет очень рада с ним познакомиться и что он, во всяком случае, может рассчитывать на самый лучший прием.

Не получил ли принц письма Эстерхази, или он понадеялся личным обаянием изгладить неприятное впечатление, которое не могла не произвести его настойчивость, как бы то ни было, он не отменил своего намерения. Его желанием было появиться в Петербурге инкогнито, но в этом ему было решительно отказано. Раз уж его приезд являлся неизбежным, Екатерина желала сделать из него политическую демонстрацию, показав перед лицом всей Европы, что она продолжает смотреть на бурбонского принца как на члена королевского дома и принимает его так, точно никакого переворота во Франции не произошло. Графу д'Артуа было дано знать, что он будет встречен с тем же церемониалом, какой был применен при посещении России принцем Генрихом Прусским, братом Фридриха II.

2 декабря 1792 г. Храповицкий заносит в свой дневник: «Ищут дом и ждут сюда графа д'Артуа». Действительно, на все время пребывания принца в Петербурге решено было предоставить ему обставленный с соответственной роскошью дом, с полным штатом прислуги. Разумеется, все расходы по содержанию принца и его свиты были приняты на счет русского двора. Выбор императрицы остановился на доме генерал-майора Василия Ивановича Левашова, на Большой Морской, одном из лучших домов в столице[56]. По отъезде графа д'Артуа из Петербурга генералу Левашову была пожалована «за постой» золотая табакерка с бриллиантами.

Приготовления шли своим чередом, но настроение Екатерины по отношению к приезду французского принца оставалось все тем же. «Пришла стафота от графа Н.П. Румянцева, – пишет Храповицкий 27 февраля 1793 года, – что короля Людовика XVI брат, граф д'Артуа, уже в дороге и скоро сюда будет. Недовольны сим посещением, думают, что станет докучать разными затеями и претензиями на Польшу».

Граф д'Артуа ехал с целой свитой, в состав которой входили: монсеньор Конзие, епископ Аррасский, главный советник принцев по политическим делам; барон де Ролль, их агент в Берлине; граф Франсуа д'Эскар, капитан гвардии принца, и граф Роже де Дама, молодой офицер, сражавшийся в рядах русских войск и отличившийся при взятии Измаила. Навстречу принцу было выслано к границе несколько придворных экипажей. В Риге его встретил, от имени императрицы, граф Сергей Петрович Румянцев, назначенный состоять при нем во все время пребывания его в России. Граф С.П. Румянцев, в это время предназначавшийся к занятию места посланника при стокгольмском дворе взамен уже отозванного Штакельберга, был родным братом графа Николая Петровича Румянцева, который, в качестве представителя Екатерины, сумел, как мы видели, приобрести горячие симпатии французских принцев. Это назначение показывает, с какой заботливостью Екатерина относилась ко всему, что касалось приезда графа д'Артуа.

А.В. Храповицкий. Художник Д.Г. Левицкий

Узнав, что принц прибыл в Ригу, Эстерхази также поспешил выехать к нему навстречу. На него было возложено поручение несколько задержать графа д'Артуа в пути. 8 марта государыня, «пошед одна в мыльню к женщинам, внизу ее ожидавшим, упала и скатилась с лестницы». Чувствуя себя нехорошо вследствие этого падения, Екатерина, желала, чтобы принц не приезжал, пока она не поправится.

9/20 марта граф д'Артуа прибыл в Нарву. «Он был встречен салютом из пушек», – записывает в своем дневнике Эстерхази. Чтобы занять знатного путешественника и провести время, ему показали все местные достопримечательности. «Мы посетили ратушу, дом Петра Великого и красивый Нарвский водопад в трех верстах от города, который был еще более живописен благодаря украшавшим его ледяным глыбам. Пообедав у губернатора, мы отправились ночевать в Ямбург. 11/22 марта мы обедали в Козакове в доме г. Сакена, и его высочество ночевал в Ропше, а я вечером вернулся в Петербург. 12/23 его высочество граф д'Артуа прибыл в столицу. В предоставленном для него доме он был встречен назначенными состоять при нем камергером Колычевым и камер-юнкерами, князем Щербатовым и графом Шуваловым; во внутренних апартаментах его ожидали граф Остерман, граф Безбородко и обер-церемониймейстер Италинский. Немного времени спустя прибыли его приветствовать от имени ее императорского величества генерал-адъютант граф Зубов, а от имени великого князя – г. Нарышкин».

На следующий день состоялся торжественный прием принца при дворе. Из дома Левашова в Зимний дворец двинулись четыре придворных экипажа, запряженные шестериком, с двумя форейторами. «В первой карете ехали три состоящих при принце придворных чина, во второй – барон де Ролль и граф Роже де Дама, в третьей – епископ Аррасский и я (граф Эстерхази), в последней – сам принц с графом Румянцевым и капитаном гвардии графом д'Эскаром. По прибытии во дворец принц был встречен внизу, у парадной лестницы, офицерами, наверху – камер-юнкерами, в апартаментах – камергерами. Высшие военные чины, придворные дамы и фрейлины находились в Тронном зале; его высочество был введен в покои, где находилась императрица, гофмейстериной Нарышкиной и обер-шталмейстером, заменявшим заболевшего обер-камергера. После краткой беседы императрица вышла вместе с принцем в соседний зал, где он представил ей лиц своей свиты. Затем мы проехали к великому князю, великой княгине и молодым великим князьям». Всюду принца встречали с большим почетом: «Молодые великие князья вышли ему навстречу в другую комнату у дверей и проводили также, – записывает очевидец. – В тот же день великий князь отец и дети были у него порознь. Во все время его здесь пребывания он приглашен был в Эрмитаж и в приватную ежедневную беседу к ее величеству».

Ввиду того что государыня чувствовала себя еще не вполне здоровой, парадный обед в честь принца был устроен у великого князя. «После обеда посетили молодых великих княжон и принцесс Баденских[57], после чего принц вернулся в приготовленный для него дом».

Через несколько дней по приезде графа д'Артуа, 26 марта, в католической церкви была отслужена торжественная панихида по Людовике ХVІ. Церковь была обита черным сукном; посредине на особом помосте был воздвигнут парадный катафалк, на панихиде присутствовали императрица, вся императорская фамилия и придворные чины, а также, конечно, граф д'Артуа со своей свитой. Богослужение сопровождалось специально сочиненной для этого случая музыкою известного придворного капельмейстера Сарти.

По поводу этой панихиды Державин написал стихотворение, начинающееся следующими строками:

Звук слышу мусикийский в стоне.

Во мраке гром, во блеске лик.

Здесь к небу вознесен на троне[58],

А там – на плахе Людовик.

Стихотворение заканчивалось призывом покарать дерзких цареубийц:

Греми, проклятие, всеместно

И своды храма потряси,

И правосудие небесно

Скорей на злобу ниспроси!

Греми, о Муза! и искусством

Подвигни к жалости сердца,

Наполнь одним Европу чувством

К отмщенью царского венца! Греми! —

Но се ревут уж громы,

На крылиях орлов несомы!

Последняя строфа придворного стихотворца ясно указывает на то, что в это время, в связи с приездом французского принца-эмигранта, в петербургском обществе уже начались толки о предстоящем вооруженном выступлении России против Франции.

Г.Р. Державин. Старинная гравюра

В тот же день подобная же панихида была отслужена и в Москве. Находившийся в Москве обер-камергер князь А.М. Голицын писал графу Н.П. Шереметеву в Петербург, выражая ему благодарность за присылку рисунка катафалка, сооруженного в память последнего французского короля: «Здесь пребывающие французы таковой же долг отдали несчастному своему монарху в своей церкви; мы при оной церемонии присутствовали и слушали приличную к случаю предику и музыку».

Екатерина старалась всячески обласкать графа д'Артуа и не скупилась на проявления самого милостивого внимания. «Утонченность была доведена до степени, удивлявшей как русских, так и иностранцев. Ничто не было упущено из того, что могло бы удовлетворить самолюбие принца и заставить его забыть его несчастья. Трудно быть более находчивым, чем Екатерина. Нельзя обладать большим тактом и большей прелестью, чем она, когда она этого хотела, а в данном случае она именно этого хотела», – пишет граф Ланжерон, очевидец этих событий. С своей стороны, граф д'Артуа, сознавая, как многое зависит от того впечатления, которое он произведет на императрицу, прилагал все усилия к тому, чтобы выказать себя в наиболее выгодном свете. «Поведение графа д'Артуа было изумительным, – пишет тот же Ланжерон, – он держался просто, прилично, скромно, выказывая глубокую и искреннюю скорбь, без хвастовства и без жеманства; обнаруживая в разговорах холодный и рассудительный ум, он опроверг все предвзятые мысли, которые существовали в России о его легкомыслии и юношеских привычках, и возбудил к себе самое живое и самое почтительное участие». Оба они, и императрица, и граф д'Артуа, старались друг друга очаровать, и оба были уверены, что вполне в этом успели. Императрица в этом отношении, несомненно, была права; доказательством этому могут служить восторженные письма, которые принц писал из Петербурга своему другу, графу де Бодрелю. «Мне кажется, что я нахожусь здесь у какой-то феи, – пишет он вскоре после своего приезда, – здесь все прекрасно, все велико, все ново; но очаровательнее всего сама фея. Я знаю, что она мною довольна: я возбуждаю ее самолюбие, я ее воодушевляю, говоря о ее славе, словом, я пользуюсь всеми средствами, какими я располагаю, и, по чистой совести, я верю, что успех будет достигнут». «Клянусь тебе, – пишет он уже позднее, – что, в особенности за последние дни, я смотрю на нее не иначе как на ангела. Я не слишком люблю хвастаться, – прибавляет он, – но все же могу сказать своему другу, что я уверен в том, что вел себя хорошо и что я лично имел довольно большой успех».

Более сдержанно и как бы несколько снисходительно звучат отзывы Екатерины, впрочем, также вполне благоприятные, о ее госте. «Я нашла этого принца таким, как я желала, – пишет она Гримму, – понятливым, с возвышенной душой и благородным сердцем»; а в другом письме: «Граф д'Артуа любит меня, как родную мать; все остались им очень довольны. Этот принц обладает прекрасным сердцем, быстрой сообразительностью и прямодушием; он охотно выслушивает хорошие советы, и я уверена, что он ими воспользуется. Я думаю, что он не лишен мужества и отваги». Екатерина, однако, ничего не говорит ни о его политических способностях и познаниях, ни о его военных талантах. Наоборот, она желала бы, «чтобы при графе д'Артуа находился хороший и опытный военный». «Что касается обязанностей наместника королевства, – заключает она, – то я нисколько не сомневаюсь, что, будучи поставлен в это положение, он справится с этим делом. Несчастие – великий учитель, и, по правде, я думаю, что Генрих IV знал не больше, чем он. Великие дела совершаются на основании четырех или пяти аксиом. Пусть он их придерживается, и он их совершит». В общем изящный бурбонский принц лично видимо понравился императрице; она его, однако, отнюдь не переоценивала и сумела всецело подчинить своему обаянию. Наместник Французского королевства с восторгом сообщает между прочим своему другу, что русская императрица «обещала ему дать с собою перед его отъездом письменное изложение всех ее мыслей о том, какого поведения ему следовало бы держаться в будущем». Императрица даже прямо назвала ему имена четырех верных слуг монархии, советам которых ему надлежит следовать. Заметим, кстати, что все это были убежденные сторонники неограниченной королевской власти.

Из лиц, входивших в состав свиты принца, сравнительно лучшее впечатление произвел епископ Конзие. «Епископ Аррасский, – пишет Екатерина, – человек остроумный, с которым я люблю разговаривать». Но при дворе его находили слишком склонным к политическим интригам, в особенности принимая во внимание его духовный сан. Остальные спутники принца возбуждали неудовольствие своим чрезмерно развязным поведением. Граф д'Эскар после придворного обеда не постеснялся сделать свысока несколько критических замечаний по поводу пищи за высочайшим столом, которую он находил недостаточно изысканной. Барон де Ролль поражал грубостью своих манер; кроме того, он позволил себе бестактность, гораздо более серьезную. Этот приверженец французских принцев был родом швейцарец и в качестве такового не прерывал своих связей с швейцарскими политическими деятелями реакционного направления. Пользуясь своей поездкой в Петербург, он взял на себя поручение добиться удаления от двора другого швейцарца, известного Лагарпа, воспитателя великих князей, которого у них на родине, в Швейцарии, обвиняли в сношениях с некоторыми лицами якобинского образа мыслей. Интрига эта не имела успеха, Лагарп пользовался слишком прочным положением при дворе, чтобы его так легко можно было свалить. Барону Роллю дали понять в мягкой форме, что двор русской императрицы не является подходящим местом для сведения личных счетов между швейцарскими политиками. Наконец, молодой граф де Дама навлек на себя неудовольствие императрицы тем, что, принятый в русские войска, он теперь почему-то вздумал появляться не иначе как во французском мундире.

Фредерик Сезар Лагарп. Художник Ж.О. Пажу

В петербургском высшем свете граф д'Артуа пользовался громадным успехом. «Пребывание графа д'Артуа очень занимало наших дам, – пишет Ростопчин графу Воронцову, – они повторяли свои глупости времен князя Потемкина и хлопотали о бессмертной чести удостоиться внимания принца Бурбонского дома». Обедая обыкновенно либо у себя дома, либо у императрицы или великого князя, принц по вечерам посещал дома некоторых вельмож, как например, вице-канцлера графа Остермана, генерал-фельдмаршала графа И.П. Салтыкова, президента Академии художеств, обер-камергера графа А.С. Строганова, австрийского посла графа Кобенцля и некоторых других; бывал он и в известном всему Петербургу доме обер-егермейстера С.К. Нарышкина на Английской набережной, который даже в те гостеприимные времена славился своим исключительно широким гостеприимством.

Наряду с празднествами и приемами шли, однако, и политические переговоры относительно той помощи, которую Россия могла бы оказать французским принцам. Фаворит граф Платон Зубов, в руках которого в это время сосредоточивались все нити государственного управления, был всецело на стороне графа д'Артуа.; ему, видимо, нравилось разыгрывать роль покровителя бурбонского принца; опьяненный своим могуществом, избалованный всеобщим поклонением, он совершенно не отдавал себе отчета в тех затруднениях международного характера, которые неизбежно должны были встретить его проекты. Граф д'Артуа в следующих выражениях делился со своим другом, графом де Бодрелем, своими первыми впечатлениями о России и о том положении, которое занимал Зубов: «Ты не можешь себе представить, что это за страна. Народ и солдаты великолепны, потому что они рабы. Величайшие вельможи подлы, низки и жадны; лижут ноги у фаворита, но этот фаворит очарователен, потому что он прекрасно относится к нам».

На очередь вновь был поставлен вопрос о высадке французских эмигрантских отрядов при поддержке русских войск на берегах Франции. Осуществлению этого проекта должна была помочь Англия в силу недавно заключенной с нею политической конвенции. Императрица, со своей стороны, соглашалась предоставить для этой цели десантный корпус численностью в 10 000–12 000 человек при условии, чтобы Англия прислала за ним транспортные суда в Данциг, намеченный как место сосредоточения наших войск. Эти суда, сопровождаемые английской эскадрой, доставили бы наш корпус на острова в Ла-Манше, где они забрали бы французских эмигрантов, во главе которых должен стать граф д'Артуа; эти соединенные отряды попытались бы произвести высадку на берегах Нормандии или Бретани, опираясь на местное население, среди которого уже начались восстания против революционных властей. Главным требованием, помимо перевозочных средств, являлось, однако, получение от английского правительства субсидии, размер которой первоначально был определен в 500 000–600 000 фунтов стерлингов. Предположено было, что эта субсидия будет носить характер ссуды, возмещением которой могли бы со временем послужить какие-либо французские колониальные «или иные» владения. В этом смысле были посланы инструкции графу С.Р. Воронцову в Лондон, на которого, в случае согласия Англии на изложенный проект, предполагалось возложить верховное руководство всеми военными действиями.

С нетерпением ожидая исхода переговоров с Англией, граф д'Артуа был полон надежд: «Если Англия нас не предаст, чего, впрочем, не следует опасаться, я уже вижу двадцать русских судов[59] и добрую армию, направляющуюся к берегам Нормандии, чтобы нас там высадить». Вообще принц был чрезвычайно доволен результатами своей поездки и приписывал ей большое значение: «Мое путешествие сюда было весьма необходимым, – пишет он недели две спустя после своего приезда, – ибо я знаю из верных источников, что здесь начали сильно охлаждаться по отношению к нам и что все помыслы были поглощены польскими делами: теперь интерес к нам заметно повышается с каждым днем, и все дает мне надежду, что результат путешествия будет блестящим и прочным». «Между тем, – прибавляет он, – все зависит от ответа Англии и от ее согласия на субсидию».

Сообщая своему другу о намерениях русского двора по отношению к французским делам, принц постоянно указывает на необходимость держать все это в строжайшей тайне. Нужно соблюдать величайшую осторожность не только в словах, но и в поведении; следует держать себя так, чтобы никто не мог даже подозревать, что приверженцы принца имеют основание быть довольными результатами его поездки в Россию. Наоборот, следует по возможности иметь вид озабоченный и встревоженный. На этом настаивает сама императрица; скрытность есть одно из условий успеха. Скрытность! Государственная тайна!.. Но принц недолго выдерживает подобный тон; из-под маски серьезного политического деятеля вдруг проглядывает улыбка легкомысленного баловня версальских салонов; «Разумеется, – прибавляет он, – ты покажешь все, что я тебе посылаю, моей подруге (графине Поластрон)… затем ты можешь все показать герцогу де Полиньяку и его жене…» Дамам так интересно будет узнать о его успехах при дворе российской императрицы; как же с ними не поделиться этими новостями, разумеется, под строжайшим секретом?

С.Р. Воронцов. Художник Т. Лоуренс

Екатерина, по-видимому, поддерживала принца в его оптимистическом настроении. «Императрица вкладывает столько милости во все, что она делает, – читаем мы в другом письме принца, – и принимает такое участие в наших делах, что поистине она столь же довольна и столь же счастлива, как я сам. Она мне сказала и повторила несколько раз, что она ручается за все и что небольшие затруднения, которые еще существуют ввиду требований Англии, будут быстро и легко улажены… Я отлично знаю, мой друг, что я могу встретить еще препятствия и что мне предстоит много поработать в Англии; но это меня нисколько не пугает, меня всегда поддержит граф Воронцов; согласие между обеими державами вполне установлено; императрица питает полное доверие к чувствам английского народа, и я признаюсь, что мой успех представляется мне несомненным. А потому, мой друг, вот первый счастливый момент, который я испытываю за четыре года; но я им наслаждаюсь тем сильнее, что с каждым днем настроение во Франции улучшается. Наконец-то, наконец-то, я чувствую, что я иду к счастью, и что придает мне большую уверенность, так это то, что императрица столь же убеждена (в успехе), как и я, но она предвидит, что мне предстоит еще много работы». Екатерина несомненно это предвидела и поэтому иногда сомневалась, окажется ли принц на высоте стоящей перед ним задачи. Считая необходимым «вложить ему душу в брюхо», как она однажды выразилась в разговоре с Храповицким, она в одно из последних свиданий сказала графу д'Артуа следующие знаменательные слова: «Помните, принц, что в конце этого года вы либо не должны быть более в живых, либо жизнь ваша должна быть полна славы для вас, для вашего отечества и для вашего восстановленного дома». Неизвестно, что ответил принц, но он во всяком случае предпочел остаться в живых, хотя бы и ценою отказа от славы.

Политическая обстановка во Франции в тот момент, действительно, давала основание для некоторого оптимизма. Целый ряд французских провинций: Бретань, Анжу, Пуату, Нормандия, Пикардия были охвачены восстанием, и правительственные войска изнемогали в борьбе с фанатически настроенными туанами. Но самым выдающимся событием, которое, казалось, должно было вызвать решительный поворот в делах, являлась измена Дюмурье. Генерал Дюмурье, начальник республиканской армии, разбивший австрийцев при Джемапе, покоритель Бельгии, теперь окончательно порвал с конвентом, вошел в сношения с герцогом Кобургским, главнокомандующим союзными войсками, выдал австрийцам французского военного министра и четырех комиссаров, посланных конвентом, чтобы его, Дюмурье, арестовать, и заявил о своем намерении повести свою армию на Париж, разогнать конвент, спасти королеву и восстановить конституционную монархию в лице малолетнего дофина. Дюмурье, однако, плохо рассчитал свои силы: армия за ним не пошла, и предприятие его закончилось самым плачевным образом: всеми покинутый, обманутый к тому же австрийцами, Дюмурье с небольшой кучкой приверженцев, среди которых находился герцог Шартрский, будущий король Луи Филипп Орлеанский, должен был бежать за границу.

Но пока еще в Петербург не дошли вести об этом, там были твердо убеждены, что на этот раз революционеры будут разгромлены. Любопытно отметить, однако, что, по свидетельству одного из современников, отношение эмигрантов к этим событиям было далеко не таким радостным, как можно было ожидать. К их надеждам примешивались и некоторые опасения. «Здешние эмигранты не обрадовались воссоединению Дюмурье, – пишет граф Ростопчин графу С.Р. Воронцову, – сквозь пошлые речи их видно было, что надежда иметь государем сына того, которого они так позорно покинули, не представляется им особенно лестной, и я не думаю также, чтобы королева питала к дворянству чувства благодарности». Подобного рода реставрация, очевидно, не вполне входила в расчеты эмигрантов. Со своей стороны и Храповицкий, упоминая о переходе Дюмурье на сторону австрийцев, отмечает в своем дневнике: «Граф д'Артуа сим происшествием уже и недоволен, думая, что правление попадет в руки королевы».

Шарль Франсуа Дюмурье. Художник Ж.С. Руйяр

Была еще и другая причина, почему эмигранты с таким подозрением относились к соглашению Дюмурье с австрийцами. «Эмигранты этим очень огорчены, – доносит германский дипломат из Петербурга, – и они не скрывают, что после смерти короля это является величайшим несчастием, постигшим Францию… Истинная причина их неудовольствия заключается в опасении, что этот Дюмурье, склонный к конституционному правлению и согласный в этом отношении с венским кабинетом, вместе с австрийцами введет эту форму правления, которую они считают мало отвечающей их интересам». Итак, тут снова звучит тот же мотив, с которым мы встречались уже раньше: в глазах истинных роялистов конституционалисты чуть ли не хуже, и уж во всяком случае опаснее якобинцев.

Как бы то ни было, в том, что переворот в пользу монархии предстоит в самом ближайшем будущем, никто из эмигрантов не сомневался. В своем оптимизме некоторые из приверженцев графа д'Артуа заходили гораздо дальше его самого. Они опасались только одного: как бы им не опоздать к решительному моменту. «Если бы принц послушался моих советов, – писал граф Бодрель одному из агентов принцев, графу д'Антрегу, – он предпринял бы путешествие на три месяца раньше. Уже месяц тому назад я ему доносил, что по возвращении из Петербурга он застанет контрреволюцию завершенной, и завершенной без него, но что он должен этому радоваться. Хотя его слава может, казалось бы, пострадать от того, что он в этот момент не играл активной роли, все же никто не откажет признать, что он был первопричиной совершившегося, что он был непоколебим в своих прекрасных принципах, что он вызвал подъем в Европе, что он выказал энергию, терпение, мудрость и бескорыстие, что он был поддержкой дворянства. Я ему изложил также, что перед ним, тем не менее, открывается еще прекрасное и благородное поприще, ибо недостаточно восстановить монархию, нужно ее удержать, укрепить и прославить, в этом и будет заключаться его задача».

Ближайшей задачей принца, однако, являлось условиться обо всех подробностях предстоящей экспедиции. Одним из вопросов, занимавших принца, был между прочим вопрос о том, кто будет командовать русским отрядом. Его мечтой было самому быть назначенным верховным начальником русского экспедиционного корпуса. Он полагал, что это даст преобладающее положение тому русскому генералу, который фактически будет руководить этим отрядом, и таким образом облегчит совместные действия с англичанами. Однако императрица отнеслась к подобному предложению настолько отрицательно, что граф д'Артуа не решился настаивать. Как видно из его письма к Бодрелю, он утешал себя тем, что если только экспедиция будет удачной, вся честь успеха все же будет принадлежать ему.

Тем временем переговоры все тянулись, не приводя ни к какому определенному результату. Вопрос о субсидиях встречал в Англии гораздо более серьезные препятствия, чем ожидали в Петербурге. Усилия нашего посла, графа С.Р. Воронцова, оставались в этом отношении безуспешными. «Россия дает Англии 10 000 человек, – писал он С.А. Колычеву, нашему посланнику в Гааге, – и на содержание их сначала просила 600 тысяч фунтов, но потом государыня в частном письме согласилась уменьшить эту сумму на 300 тысяч фунтов стерлингов. Между тем Англия, не имея денег и доведенная почти до крайности вследствие несметных трат на вооружения, не может дать и десятой доли того, что от нее требуют… Что касается до французских принцев, то здесь не расположены сделать что-либо в их пользу».

Уже почти месяц находился граф д'Артуа в русской столице, и затягивать еще дольше его пребывание казалось неудобным. Граф Зубов, являвшийся горячим сторонником предположенной экспедиции, был, по-видимому, уверен, что личное появление принца в Англии устранит все препятствия. В этом его всячески убеждал Эстерхази, сумевший приобрести особое расположение всесильного фаворита. На предупреждения графа Воронцова Зубов со свойственной ему самонадеянностью не обращал внимания. Как писал впоследствии Воронцов, «в Петербурге либо не читают наших депеш, либо забывают их содержание». Решено было больше не откладывать отъезда графа д'Артуа. Небольшая задержка произошла еще из-за нездоровья епископа Аррасского, которому пришлось пустить кровь вследствие приливов крови к голове, но, наконец, и он поправился. Отъезд принца был назначен на 15/26 апреля. Перед отъездом граф д'Артуа удостоился совсем особой чести. Императрица пожаловала ему почетную золотую шпагу с составленной ею самой надписью «С Богом за короля», на эфесе шпаги красовался большой солитер стоимостью в 10 000 рублей. Шпага эта была предварительно доставлена в Александро-Невскую лавру. Там она была возложена на гробницу Св. Александра Невского, после чего митрополит Гавриил[60], отслужил молебен, окропил ее святой водой. Затем Зубов лично доставил ее графу д'Артуа. «Граф д'Артуа сего же дня с сею шпагою был на вечеринке у Льва Александровича (Нарышкина), где Ее Величество быть изволила», – записывает Храповицкий. «Я бы вам ее не дала, – сказала принцу Екатерина, – если бы не была уверена, что вы скорее погибнете, чем пропустите случай, когда она могла бы вам послужить». Увы, надежды императрицы не оправдались; шпаге этой не суждено было сверкать на полях сражений; в скором времени она бесславно закончила свое существование в кладовой немецкого ростовщика…

Гавриил, митрополит Новгородский и Петербургский. Художник А.П. Антропов

Императрица не ограничилась пожалованием этой шпаги; граф д'Артуа получил кроме того еще походный столовый сервиз из серебра и коллекцию золотых медалей; всей его свите также были сделаны роскошные подарки. Наконец, как сам принц, так и лица, при нем состоявшие и ему прислуживавшие, были щедро одарены деньгами. Екатерина сама входила во все подробности, вплоть до распределения ассигнованных для этой цели сумм, как видно из дошедшей до нас собственноручной записки ее графу Зубову следующего содержания:

10 000 рублей графу д'А.

2000 -"– Еп. (епископу Аррасскому).

1000 -"– Ролу (барону де Роллю).

1000 -"– Деска (графу д'Эскару).

1000 -"– Дам (графу Дама).

1000 -"– на служителей его.

1000 -"– придворные услуги, конюхам, поварам и проч.

Помимо этих ассигнований, принцу для будущих надобностей был открыт кредит в 300 000 рублей.

В своем исключительном внимании к принцу императрица пошла еще дальше. Зная, что он не имеет средств, чтобы сделать подарки кое-кому из высших русских сановников, а также состоявшим при нем русским придворным чинам и служителям, как полагалось бы в таком случае высочайшей особе, она накануне его отъезда поручила графу Эстерхази передать ему шкатулку, наполненную драгоценными вещами работы французских ювелиров. Посылка эта сопровождалась следующей запиской, свидетельствующей о необычайной деликатности государыни. «Ваше королевское высочество, конечно, желаете при отъезде своем раздать небольшие подарки некоторым из тех, которые здесь при вас находились и служили. Но как вам известно, что я строго запретила всякое сообщение с несчастным вашим отечеством, то вы бы напрасно искали сих малостей в городе, потому что их в России нигде нет, кроме моего кабинета, и для того надеюсь, что ваше королевское высочество примете прилагаемое при сем от уважающей вас приятельницы». «Сии малости» оказались весьма роскошными. Так, например, вице-канцлер граф Остерман получил от графа д'Артуа золотую с эмалью табакерку, украшенную бриллиантами, стоимостью от 1000 до 1200 дукатов, как сообщает германский дипломат, лично видевший этот подарок.

Немудрено, что граф д'Артуа уезжал, совершенно очарованный императрицей. «Поход его, – пишет Ростопчин, – был необыкновенно весел и оживлен; он покинул стены Петербурга с полным почти убеждением, что приедет прямо в Бретань, а следовательно, и в Париж».

Принц выехал из Петербурга, как было назначено, 15/26 апреля, направляясь в Ревель, где его ожидал приготовленный для него фрегат «Венус», отнятый у шведов в последнюю войну, и другое судно, «Меркурий». В Петербурге, как передает Ростопчин, по этому поводу острили, находя «довольно потешным, что граф д'Артуа сядет на „Венеру“, которую будет сопровождать „Меркурий“». Находились, однако, и такие восторженные лица, которые хотели выпросить у императрицы этот фрегат и сохранить его для потомства, как памятник столь славного путешествия.

Захват катером «Меркури» шведского фрегата «Венус» 21 мая 1789 года. Художник А.П. Боголюбов

Принца сопровождали граф С.П. Румянцев и граф Эстерхази; кроме того, состоять при нем был назначен генерал А.М. Римский-Корсаков[61], которому было поручено отправиться вместе с принцем в Англию, с тем чтобы в случае надобности взять на себя заботы о провианте и о перевозочных средствах для предположенной экспедиции.

Дороги были очень плохи, и только через три дня путники прибыли в Ревель. Следующий день был посвящен осмотру порта. К вечеру «его высочество сел на шлюпку и отправился на фрегат, где он был встречен пушечным салютом. Он остался ночевать на судне, надеясь иметь возможность отплыть на следующее утро». Однако за ночь ветер переменился, и отъезд пришлось отложить; весь следующий день прошел в напрасном ожидании попутного ветра, и лишь 21 апреля (2 мая) разбуженный в 4 часа утра Эстерхази мог видеть, как фрегат снялся с якоря и поднял паруса; ему был отдан салют как с крепости, так и с сторожевого судна. В половине шестого он скрылся из виду.

16 мая (н. ст.) граф д'Артуа прибыл в Гулль, рассчитывая оттуда поехать в Лондон для окончательных переговоров с великобританским двором, то в Гулле его ожидало жестокое разочарование: его даже не пустили на берег. Виной всему были его долги; если бы он только ступил на английскую землю, его кредиторы могли бы его немедленно арестовать. Вот как повествует об этом наш посол в Лондоне граф С.Р. Воронцов: «На мое несчастье приехал сюда граф д'Артуа, которого императрица направила в Англию, не испросив согласия короля и не зная, могут ли здесь принять этого принца. Вся эта поездка задумана, устроена и приведена в исполнение князем Зубовым и великим любимцем его Эстерхази. Оказалось, что граф д'Артуа не мог пребывать в Англии и доселе не может вследствие своих долгов, за которые он подлежит заключению в тюрьму: ибо, кроме короля и членов парламента, каждый может быть посажен в тюрьму, коль скоро долг его простирается до 10 фунтов стерл., и сыновья короля, не облеченные званием пэров королевства, подлежат тюремному заключению за долги, как частные лица… Всего хуже было то, что не знали общей суммы долгов этого принца: одни предполагают, что они составляюсь 10 или 12 миллионов французских ливров, другие простирают их до 18 или 20 миллионов и более: ибо во время своего пребывания в Кобленце он подписывал счета и векселя за поставки для его армии, не ведя никаких расходных книг, и сам не знает, сколько он должен. Кроме этого неодолимого препятствия к его приезду, мне поручили выхлопотать здесь для него разные льготы, в то время совершенно невозможные, и которых министерство никак не могло ему предоставить. Это потребовало бы слишком пространных объяснений: короче, герцог д'Аркур, заведующий здесь дедами французского королевского дома, человек рассудительный, хладнокровный и честный, увидел подобно мне, что доводы, представленные нам обоим лордом Гренвилем[62], были основательны и неопровержимы. Мы отправились, герцог и я, в Гулль для свидания с французским принцем, который находился на русском фрегате, на рейде, и объяснили ему положение дел, советуя возвратиться в Германию. Вы можете судить о моем удивлении, когда, он сказал мне: „Я предвидел все эти затруднения и, поставив себе за правило вести журнал всему, что делаю в важных обстоятельствах, я вам тотчас докажу это“. Он достал большую книгу, писанную его рукою, из письменного стола, находившегося в его каюте, и дал мне прочесть подробное изложение его беседы с князем Зубовым, в которой этот знаменитый временщик выражался следующими подлинными словами, достаточно изобличающими его самонадеянность, непонимание различных форм правления и неумение вести дела: „Все недоумения вашего королевского высочества будут разрешены; Англия сочтет лестным для себя принять вас; она сделает все, что желает императрица, и мы имеем там посланника, который сумеет склонить министерство угождать вам во всем“. Вот каким образом этот молодой любимец, не знавший в России никаких преград, думал управлять всею Европою и считал все возможным, чего только захочет».

Русский посол имел с графом д'Артуа откровенную беседу, в которой он, не стесняясь, высказал ему свой взгляд на его положение. Граф С.Р. Воронцов взял с собою в Гулль своего сына Михаила, и в памяти графа М.С. Воронцова, будущего фельдмаршала, среди ранних детских воспоминаний, сохранилась следующая сцена между его отцом и французским принцем. В полурастворенную дверь мальчик слышал, как отец в горячности сказал принцу: «Когда в жилах течет кровь Генриха IV, то нечего попрошайничать, а надо возвращать себе права свои со шпагою в руках!»

Прождав понапрасну несколько дней в Гулле, граф д'Артуа убедился, что ни на какое содействие Англии ему в настоящее время рассчитывать нельзя и что из всего задуманного дела решительно ничего не выходит… Покоряясь необходимости, он решил вернуться в Германию и снова направился в Гамм, где в это время еще находился его брат, граф Прованский. «Все пришло опять в прежний порядок, т. е. в гостиницу в Гамме», – пишет Ростопчин. Так плачевно закончилось это предприятие, начатое с такими шумными надеждами и с такой уверенностью в успехе.

События эти косвенным образом оказали влияние на судьбу, вернее сказать, на служебное положение, двух русских сановников: графа С.П. Румянцева и графа С.Р. Воронцова.

«Граф Сергей, – отмечает Ростопчин, – твердо рассчитывает на свое посольство[63]. Поручение состоять при графе д'Артуа сблизило его с императрицей, и он опять в большом ходу… Пока граф д'Артуа находился здесь, граф Сергей свободно выражал свой образ мыслей о положении их дел и старался несколько рассеять ослепление, в которое у нас были погружены: он предсказал то, что случилось с ними в Англии, и утверждал, что их не примут, тогда как Эстерхази толковал об усердии английского народа оказать покровительство графу д'Артуа, коль скоро он обратится за помощью». С своей стороны сам Румянцев писал своему отцу, фельдмаршалу графу П.А. Румянцеву-Задунайскому: «Во все здесь пребывание г. Артуасского и доселе государыня изволит позволять мне доступ беспосредственный, и к счастью неизреченному испытываю я, милостивый государь-батюшка, что благоволением, кое делает мне много завистников, удостоен я без всякого с чьей-либо стороны предстательства».

Для графа С.Р. Воронцова экспедиция графа д'Артуа имела, наоборот, последствия крайне неблагоприятные. «Французский принц отправился в Германию, довольно терпеливо покоряясь необходимости, – пишет наш посол в Лондоне, – но окружавшие его лица, из которых половина была пустые хвастуны, а другие интриганы, и которые надеялись играть в Лондоне важную роль, уверили его, что все уладилось бы согласно их желаниям, если бы с моей стороны не было отсутствия доброй воли; и в этом смысле написали они к Эстерхази, а последний возбудил против меня негодование Зубова, уже оскорбленного и недовольного совершенною неудачей замыслов, которые он приписывал себе, но которые, в сущности, неприметно для него самого, нашептал ему Эстерхази». В результате «оскорбленное тщеславие этого молодого гордеца, встретившего лишь во мне одном неповиновение его приказаниям, отомстило мне самым низким образом, – говорит Воронцов, – и человек, служивший более 40 лет с пламенным усердием, стал подвергаться неприятностям при всех возможных случаях. Меня не только обходили по службе и оскорбляли презрительными отзывами, но отказывали даже в самых справедливых просьбах».

В Петербург известие о неудаче графа д'Артуа пришло лишь 30 мая. «Получено с неприятностью известие из Голландии, – заносит в свой дневник Храповицкий, – что в Лондоне не хотели принять графа д'Артуа… Сим поступком очень недовольны здесь».

Неудовольствие императрицы вполне понятно. Ей, разумеется, было неприятно и обидно, что дело, взятое ею под свое высокое покровительство и столь торжественно обставленное, оказалось в сущности так плохо подготовленным и при первом столкновении с условиями международной действительности лопнуло, как мыльный пузырь. Герой отправился восстанавливать французскую монархию, а на деле чуть не попал в долговую тюрьму. Эпическая поэма, новая «Генриада», закончилась пошлым и жалким фарсом. С другой стороны, императрица в душе, вероятно, была рада, что таким образом и на этот раз сам собою отпадал вопрос о посылке русских войск за границу. «Я сначала очень опасался, – писал граф Ростопчин графу Воронцову, – что императрица в первом порыве досады разгневается на вас. Я осведомился, сколько мог, и меня уверили, что г. Морков очень правдиво изъяснил ей настоящее положение дел во Франции, что это ее успокоило и что она сердилась только за недонесение ей о долгах, сделанных принцами в Англии. Эстерхази был некоторое время в немилости, но он довольно ловко оправдал свою оплошность, объяснив ее совестливостью, которая будто заставляла графа д'Артуа опасаться, что упоминание о долгах может быть принято за намек на их уплату. Теперь об этом нет более речи. Она любит дать понять и почувствовать, что только она одна простерла руку помощи этим несчастливцам и приняла их при своем дворе».

Вскоре после графа д'Артуа появился в Петербурге и бывший советник принцев, главный вдохновитель эмигрантской политики, Калонн. Насколько граф д'Артуа сумел в общем понравиться как императрице, так и придворному обществу, настолько Калонн при ближайшем знакомстве произвел самое неблагоприятное впечатление. Еще недавно Екатерина готова была признавать за ним известную государственную мудрость и удивлялась, что его книга о политическом положении Франции, которую она сама ставила наравне со знаменитыми «Размышлениями о французской революции» Берка, не обратила на себя больше внимания во Франции и не отрезвила французских горячих голов; теперь, повидав его лично, она совершенно в нем разочаровалась.

Калонн приехал в Петербург под предлогом, подобно некоторым другим эмигрантам, предложить императрице купить его коллекцию картин, которую ему удалось вывезти из Франции. В действительности он преследовал, главным образом, политические цели: он надеялся, что ему удастся уговорить императрицу принять более деятельное участие в действиях коалиции, сражавшейся против Франции. Уверенный в своих дипломатических способностях и не сомневаясь поэтому в успехе, он вместе с тем рассчитывал вернуть себе таким путем утраченное положение в совете принцев. На самом деле, он потерпел полную неудачу. Обвинял он в этом, разумеется, других эмигрантов, и в первую очередь Эстерхази, который будто бы из зависти под него подкапывался: в действительности же он сам больше всех себе повредил своей непомерной самонадеянностью, благодаря которой он наделал целый ряд непростительных промахов.

Вначале он был встречен весьма любезно и, как полагается именитому путешественнику, был приглашен обедать к некоторым из высших сановников. В то время в России обедали рано; императрица обедала в час дня. В первый же раз Калонн в назначенный час не приехал, все другие приглашенные были уже в сборе; подождав еще несколько времени, сели за стол. Обед уже подходил к концу, когда наконец появился Калонн и, не извиняясь, заявил, что он был уверен, что в России придерживаются тех же обычаев, что и в Англии, где принято обедать гораздо позже. Очевидно, он почитал себя призванным обучать северных варваров умению жить по-европейски. Гораздо хуже было то, что он позволил себе поступить точно так же, будучи приглашен императрицей к обеду в Царское Село. Но этого мало: получив приглашение ко двору, пока двор находился в Царском Селе, он решил, что это дает ему право приезда во дворец на любое торжество также и тогда, когда двор переселился уже в столицу. Не будучи зван, он явился на одно из придворных празднеств и спокойно прошел в тот зал, где собирались приглашенные. Дежурный офицер, заметив это, подошел к нему и в вежливой форме предложил ему удалиться; когда же Калонн сделал вид, что он его не понимает, то офицер попросту взял его под руку и на глазах всех собравшихся вывел из зала. Можно себе представить, что должен был пережить в эту минуту этот болезненно самолюбивый человек. Императрица, впрочем, отнеслась к этому происшествию чрезвычайно добродушно и велела пригласить Калонна на следующий же вечер. Но даже любезность императрицы не могла заставить его позабыть то унижение, которое ему пришлось претерпеть.

С другой стороны, и попытки его политических выступлений оказались крайне неудачными: Екатерина быстро убедилась, что за его самоуверенной внешностью скрывается весьма легковесное содержание и что его репутация опытного государственного деятеля и искусного дипломата вовсе не соответствует действительности. Вскоре, ничего не добившись, он покинул Россию. Свои впечатления о нем Екатерина изложила в письме Гримму в следующих словах: «Я никогда не видела более глупой и пустой головы, как этот Калонн, к которому здесь за время его очень долгого пребывания относились с презрением и который всем надоел своими многоречивыми и нелепыми проектами».

Несомненно, Калонн своим приездом нанес только ущерб делу эмигрантов, обнаружив в своем лице всю несостоятельность и все легкомыслие эмигрантских руководителей роялистского движения. Впрочем, что касается самого Калонна, то для него невзгоды и неудачи эмиграции не пропали даром: этот сторонник узко реакционных идей в конце концов убедился в невозможности оставаться на точке зрения непримиримого абсолютизма, не признающего никаких уступок. В своих двух позднейших сочинениях, «Картина Европы в 1795 году» и «Размышления о том, что было сделано и чего не следовало делать», он развивает мысль о том, что успех реставрации возможен лишь при том условии, если пределы королевской власти будут точно определены основными законами, изданными в конституционном порядке. Забывая о том, что он сам раньше проповедовал, он пишет: «Всякий, кто посоветует принцам Бурбонского дома провозгласить противоположные намерения, является их врагом и врагом Франции». Так постепенно, под влиянием событий, происходит в умах отдельных представителей крайних течений среди эмиграции известный сдвиг в сторону более умеренных взглядов.

Пока во Франции господствовал террор, говорить о примирении с нею было, конечно, неудобно. Однако после 9 термидора, с падением Робеспьера и прекращением террора, Французская республика утратила до некоторой степени в глазах Европы свой ненавистный характер и стала казаться более приемлемой. Давно уже союзники косо смотрели друг на друга и нехотя, без убеждения, продолжали войну. Теперь со стороны отдельных участников коалиции начались попытки завязать сношения с Францией, найти пути к примирению. Назревший в это время вопрос о третьем и окончательном разделе Польши отвлекал внимание союзников от французских дел и, содействуя обострению взаимных подозрений, постепенно вносил раскол в ряды коалиции.

Девятое термидора. Художник Ж. Дюплесси-Берто

3 января 1795 года между Австрией и Россией был заключен в Петербурге договор о разделе польских владений с обозначением и той части, которую договаривающиеся стороны предполагали предоставить Пруссии. В договоре имелись секретные статьи; в одной из них Россия выражала согласие на то, чтобы Австрия вознаградила себя за счет Франции за те выгоды, которые Россия и Пруссия получили при Втором польском разделе, в котором Австрия, как известно, не участвовала. В случае если бы получить такие «компенсации» во Франции не удалось, Россия заранее давала свое согласие на всякое иное приобретение, могущее служить означенной цели.

Таким образом, тут уже вполне ясно и без прикрас выставлялся принцип, что державы, объединившиеся для борьбы с революцией, почитают себя вправе искать возмещения своих затрат в виде известных земельных приобретений за счет Франции. Нужно отдать справедливость эмигрантам, что призывая иностранцев на помощь для восстановления монархии в своем отечестве, они с подобной точкой зрения никогда не соглашались. Наоборот, они всегда решительно протестовали против всяких попыток расчленения Франции и являлись убежденными защитниками целости и неприкосновенности отечественной территории. «Ничто, – говорит граф Прованский английскому посланнику, лорду Макартни, – не могло бы иметь более рокового влияния на мои дела, как обязательство или малейший намек на обязательство с моей стороны уступить какие-либо города или территории, ибо это одинаково возмутило бы всех французов, как роялистов, так и республиканцев». Совершенно в том же смысле высказывается и другой руководитель эмигрантов, герцог Конде. На этом они стоят твердо и непоколебимо, и в этом, конечно, заключается одно из основных противоречий между взглядами эмигрантов и взглядами союзников.

Как бы в ответ на соглашение между Россией и Австрией, Пруссия ровно три месяца спустя открыто вышла из состава коалиции и первая из союзных держав заключила в Базеле мир с Французской республикой (5 апреля 1795 года).

Узнав о переговорах между Францией и Пруссией, Екатерина послала в Берлин маркиза де Ламбера, французского эмигранта, состоявшего на русской службе, с письмом на имя герцога Брауншвейгского, бывшего главнокомандующим австро-прусскими войсками. В этом письме Екатерина убеждала герцога повлиять на короля, чтобы он прервал переговоры с французами и, наоборот, более тесно связался с союзниками в целях настойчивого продолжения войны. Письмо это, однако, опоздало: король прусский сослался на то, что переговоры зашли уже слишком далеко, и таким образом посылка де Ламбера не достигла цели.

Известие о заключении мира страшно возмутило Екатерину; негодование ее по поводу «позорного и пагубного мира с режисидами» не знало пределов. Нет тех презрительных эпитетов, которыми она не наградила бы в своих письмах «брата Гю», как она называет Фридриха Вильгельма II. «Вчера курьер привез сюда от короля прусского письмо для меня, – пишет она Гримму 13 апреля, – в котором он объявляет мне о заключении мира с бандитами-цареубийцами и отребьем человеческого рода, которые тем временем чуть не были побиты в Париже и которые ни на минуту не находятся в безопасности[64]. Итак, великий Генрих[65] вовлек короля, своего племянника, в дело, противное всем договорам, которые он заключил с императором, с Англией и со мной». Возмущение императрицы вполне понятно: договор этот, разрушавший единство коалиции, во всех отношениях противоречит намерениям и интересам Екатерины.

Примеру Пруссии вскоре последовала захваченная французскими войсками Голландия. 16 мая того же 1795 года между нею и Францией был заключен оборонительный и наступательный союз. Согласно одной из статей союзного договора голландские Генеральные Штаты обязались даже выдать Франции имущество эмигрантов, бежавших в Голландию. Пьемонт и Испания, со своей стороны, также вступили в переговоры с представителями Французской республики. Деятельными членами коалиции оставались лишь Австрия, войска которой были, однако, уже сильно истощены продолжительной войной, и Англия, которая состояла казначеем коалиции и своими субсидиями старалась поддержать воинственный пыл других держав. За ними стояла Россия, занявшая наиболее непримиримую позицию по отношению к Франции, но не принимавшая действительного участия в военных действиях. Австрийский двор неоднократно возбуждал вопрос о предоставлении Россией своих вооруженных сил для борьбы с Францией, но пока еще подобные попытки не встречали сочувственного отклика в Петербурге. «Тугут прислал на пггафете к послу новые инструкции по делам французским, – писал Безбородко графу А.Р. Воронцову. – чтобы по окончании польских дел отправили на Рейн сорок тысяч, к которым соединят они столько же своих, прибавя еще в десяти тысячах корпус принца Конде и уговоря короля прусского дать тут же корпус двадцатитысячный по трактату[66], а составя таким образом армию в сто десяти тысячах под главною командою графа Суворова, действовать на Рейне, обещая продовольствие наших взять на свой кошт. Проект довольно химерический, но я думаю, не следует его отвергать, а ласкать им, присоединяя тут разные для нашей осторожности условия». Настаивая, главным образом, на присылке русской пехоты и казаков, Тугут заявлял, что без прямого содействия России Австрия едва ли справится с предстоящей ей задачей. Этот «химерический проект» так и не получил осуществления, но сами по себе эти разговоры, исходящие от австрийского двора, о казаках и Суворове как начальнике международной экспедиции, предназначенной для вторжения во Францию, являются в достаточной мере любопытными.

8 июня скончался в Тампле несчастный замученный ребенок, который считался дофином, сыном казненного короля, и которого роялисты признавали королем под именем Людовика XVII. Был ли это действительно сын французского монарха, или же он был подменен, это до сих пор является неразрешимой загадкой. В настоящее время считается весьма вероятным, что после 9 термидора настоящий Людовик XVII был удален из Тампля, а вместо него заключен другой, совершенно больной ребенок, который вскоре и умер от рахитизма. В те дни, по крайней мере в эмигрантских кругах, подлинность скончавшегося Людовика XVII, по-видимому, не вызывала сомнений. В Париже ходили сначала кое-какие смутные слухи, будто настоящий дофин давно находится в безопасности, но и эти слухи скоро замолкли. Во всяком случае, не в интересах приверженцев графа Прованского было их поддерживать, ибо они могли внести значительную долю неопределенности в вопрос о его кандидатуре на престол. Его тайные агенты в Париже принимали поэтому все меры, чтобы подобные разговоры прекратились.

Полководец А.В. Суворов. Литография А. Греведона

Регент, граф Прованский, получил известие о кончине своего племянника в Вероне, где ему после целого ряда всяких мытарств удалось временно поселиться под именем графа Лилльского. Верона входила тогда в состав владений Венецианской республики, и если Венеция, несмотря на опасение возбудить неудовольствие Франции, согласилась дать убежище бурбонскому принцу, то этим он в значительной мере был обязан заступничеству русского посланника в Венеции А.С. Мордвинова. Вынужденный соблюдать самую строгую экономию, регент устроился крайне скромно в небольшом доме, окруженном садом, в одном из пригородов Вероны; несмотря на все лишения, он старался, однако, поддерживать некое подобие придворного этикета. Его окружал немногочисленный штат верных приверженцев, между которыми были распределены несложные функции этого своеобразного двора. Маркиз д'Аваре, ближайший советник принца, барон Флаксланден, исполнявший обязанности министра иностранных дел, и два секретаря жили вместе с принцем, остальные нанимали комнаты в городе. По воскресеньям после обедни принц удостаивал аудиенции французских эмигрантов, проживавших в Вероне, таких же обездоленных и нуждающихся, как он сам. Какая разница с былым великолепием Кобленца! Регенту в это время было всего лишь сорок лет, но при необычайно грузном телосложении, мучимый к тому же подагрой, он выглядел совсем пожилым человеком. Он жил один; у него не хватало средств, чтобы выписать свою супругу, которая должна была, подобно своей сестре, графине д'Артуа, искать пристанища у своего отца, короля пьемонтского, который, однако, принял своих дочерей весьма неохотно и содержал их крайне скупо. Графиня де Бальби, услаждавшая досуги графа Прованского в Кобленце, не последовала за ним в его вынужденных скитаниях; она предпочла более веселую и шумную жизнь в Брюсселе скучному прозябанию в сонной Вероне. И тут именно, в довершение всех невзгод, граф Прованский узнал об ее измене, после чего произошел тот окончательный разрыв, о котором мы уже упоминали.

Известие о смерти Людовика XVII было доставлено в Верону лишь 21 июня двумя всадниками, примчавшимися из армии герцога Конде. Корона теперь по праву переходила к графу Прованскому. Через три дня всем государям Европы были разосланы письма, в которых новый король, Людовик XVIII, извещал их о своем вступлении на престол, «окровавленный несчастьями его семьи, который он надеется восстановить с помощью Господа Бога и своих могущественных союзников». Могущественные союзники отнеслись, однако, и к этому объявлению весьма холодно. Только русский и шведский дворы выразили готовность признать нового монарха, но даже и со стороны этих двух дворов признание, благодаря несчастному стечению обстоятельств, не получило окончательного и вполне официального характера.

Придавая, несомненно, особое значение признанию со стороны российской императрицы, Людовик XVIII решил отправить в Петербург с извещением о своем восшествии на престол одного из наиболее видных представителей французской придворной аристократии. Выбор его остановился на герцоге Жюле де Полиньяке[67]. Герцог прибыл в Петербург в ноябре 1795 года и, будучи весьма милостиво принят императрицей, имел возможность успешно выполнить возложенное на него поручение. «Хотя я уже сделала все, чтобы не оставить никаких сомнений относительно торжественного признания мною прав и титулов Вашего Величества, – писала Екатерина Людовику XVIII, – я не преминула, в целях вящего удостоверения, воспользоваться присылкой герцога Полиньяка ко мне, чтобы назначить особого представителя при Вашем Величестве в лице моего посланника при Венецианской республике». К сожалению, Мордвинов получил верительные грамоты как раз на следующий день после того, как Людовик ХУШ покинул Верону. Под давлением французских властей венецианский сенат объявил принцу, что он больше не может разрешить ему оставаться на венецианской территории. После бесплодных попыток протестовать против подобного распоряжения принц принужден был собраться в путь. Из опасения каких-либо неприятных выходок со стороны кредиторов, а также чтобы избежать преследования якобинских шпионов, отъезд его (20 апреля 1796 года) был обставлен большой таинственностью: никто хорошенько не знал, по какому пути он направился. При таких условиях понятно, что Мордвинов не счел нужным за ним следовать, и вручение верительных грамот так и не состоялось.

Что касается других держав, то главным препятствием, мешавшим признанию претендента, являлся тот же злополучный вопрос о «компенсациях». Настаивая на признании, Людовик ХVIII руководствовался не только монархическими принципами или личным честолюбием; он имел в виду, что союзники, признав его законным монархом Франции, тем самым лишат себя возможности произвести в будущем захват какой-либо части подвластной ему территории. Но именно по этой же причине союзники, опасаясь подобных осложнений, и не желали его признавать. По этому вопросу Тугут очень откровенно высказался в разговоре с русским послом, графом А.К. Разумовским. «Признание графа Прованского прежде, чем он будет иметь свою партию во Франции, – сказал австрийский вице-канцлер, – было бы мерою, совершенно бесполезной, ибо союзники, провозгласив его королем, были бы обязаны возвратить ему те территории, которые им удалось бы завоевать во Франции».

А.К. Разумовский. Художник А. Рослин

Поскольку Австрия добивалась исправления границы, т. е., иначе говоря, уступки части Эльзаса и Лотарингии, постольку Англия завистливым оком смотрела на французские колонии. Россия, не будучи заинтересована в земельных приобретениях за счет Франции, могла беспрепятственно признать Людовика XVIII, по Екатерина была слишком реальным политиком, чтобы не понимать, что из-за одних монархических принципов, без непосредственной выгоды, державы не станут брать на себя длительной и тяжелой войны. С полным правом заявляла она о своем собственном бескорыстии, но это не мешало ей, как мы видели, договориться с Австрией о компенсациях, которые та имеет получить за счет Франции. Екатерина, по-видимому, не разделяла тех опасений, которые возникали у союзников в связи с признанием претендента. В разговоре с графом Кобенцлем А.И. Морков имел случай следующим образом истолковать мысли государыни по этому вопросу, кстати, преподав австрийскому послу своеобразный урок политической мудрости. «В настоящую эпоху, – заявил русский дипломат, – более важно, чем когда-либо, сохранить в неприкосновенности бесспорный принцип, что государи, получив свою корову единственно от Бога, имеют непререкаемые права, которых ничто на свете не может их лишить… Может быть, дела и пошли так плохо в эту войну потому, что были колебания относительно принципов и что союзники действовали недостаточно систематично; на эту войну непременно хотели смотреть, как на войну одной державы против другой, наоборот, следовало бы доказывать и утверждать во всех случаях, что Австрия воюет не с Францией, а в пользу Франции, чтобы освободить ее от ига, наложенного на нее шайкой извергов… Вступая во Францию во имя короля, занимая крепости и провинции именем короля, говоря и действуя исключительно от имени короля… вы легче вошли бы в обладание всем тем, что вы желали иметь; а раз вы бы прочно там устроились, у вас были бы все возможные права для того, чтобы совместно с другими державами коалиции требовать от короля, посаженного вами на престол, всех тех возмещений, которые вам были бы желательны, и безоговорочно предписывать ему, в чем эти возмещения должны состоять». Мысль эта, видимо, понравилась Кобенцлю, но он заметил, что для ее осуществления необходимо было бы содействие сорокатысячного русского отряда. «Императрица, – возразил Морков, – уже высказалась по этому предмету самым решительным образом, но она не может объявить о своем намерении отправить свои войска против Франции, ибо это решение зависит от окончания польских дел и от соглашения с Англией».

По этому же вопросу Безбородко писал графу А.Р. Воронцову: «Тугут говорил и паки о польских делах, чтобы решительное о них положение отсрочить до окончания французской войны, дабы тогда всякому взять свой удел, как вознаграждение за понесенные в эту войну тяготы». Из этих слов видно, что во мнении руководителя австрийской политики судьба Франции и судьба Польши оказывались тесно связанными между собою: обе они в той или иной степени должны были служить объектом будущих компенсаций.

Трудно себе даже представить, к каким конфликтам между союзниками могли бы дать повод подобные поползновения, если бы коалиция одержала верх над Францией. В действительности, как мы знаем, исторические события пошли совершенно иным путем, и все эти разговоры о компенсациях оказались дележом шкуры неубитого медведя.

Тем временем республиканские войска, повсюду отразив неприятеля, сами перешли через границу и вторглись в соседние страны; они покорили Бельгию, захватили часть Голландии, заняли левый берег Рейна, они перешли через Пиренеи, они угрожали Пьемонту. Успехи французского оружия заставляли звучать национальную струну даже в сердцах роялистов, и уже находились между ними такие, которые не только не хотели слышать о каких-либо уступках союзникам, но, наоборот, мечтали сохранить для будущей французской монархии все завоевания республиканских войск.

Людовик XVIII не ограничился оповещением иностранных дворов о своем восшествии на престол, он обратился также и к своему народу. Его Веронский манифест был, однако, не лучше, чем то воззвание, которое он издал полтора года тому назад, когда он принял на себя звание регента: события его ничему не научили. Впрочем, может быть, он именно ввиду тяготевших над ним подозрений в недостаточной преданности принципам чистого монархизма счел нужным несколько усилить тон. Манифест говорил о восстановлении всей полноты королевской власти и всего освященного веками старого строя, предусматривая лишь отмену некоторых злоупотреблений. Он не содержал никаких указаний относительно утверждения в правах собственности приобретателей «национальных имуществ», наконец, он обещал народу прощение его заблуждений, но это прощение не распространялось на цареубийц[68], которые должны были понести заслуженную ими суровую кару. Словом, в этом манифесте всецело сказалось все то же непримиримое отношение претендента и окружавших его лиц к революции и всему созданному ею новому порядку.

Людовик XVIII. Художник Ф. П.С. Жерар

Впрочем, отдельные роялисты шли в этом отношении еще гораздо дальше. Среди эмигрантов открыто говорили о кровавом возмездии, о жестокой расправе с мятежниками, восставшими против своего короля, говорили о казнях и расстрелах, спорили о том, какое количество голов следует отсечь, чтобы очистить атмосферу. Наказать предполагалось не только якобинцев и террористов, но также и умеренных республиканцев и даже конституционалистов. В эмигрантской колонии в Лондоне пользовался большим успехом составленный кем-то список депутатов, которых следует четвертовать, колесовать, повесить или сослать на галеры. Один из эмигрантов предлагал, чтобы возвращение законных властей было ознаменовано 44 000 казней, по одной на каждое городское или сельское управление.

Манифест Людовика XVIII не мог найти сочувственного отклика во Франции. Он ясно показал большинству населения, что ничего хорошего ему возвращение Бурбонов не предвещает. В частности, сторонники монархических взглядов – а таких было еще немало – увидели, что в эмигрантской среде они не встретят ни понимания, ни поддержки. Это заставило их искать сближения с умеренными республиканцами. Громадное большинство населения было недовольно крайностями якобинского режима, многие с нетерпением ожидали, что скажет претендент, но его манифест всех разочаровал: он не только никого не привлек, но многих оттолкнул, и таким образом делу монархизма был нанесен непоправимый ущерб.

Кроме того, этот манифест вызвал неудовольствие и со стороны союзников, в особенности Англии. Английское правительство находило, что следовало бы издать манифест совершенно иного характера: король должен был бы дать определенные заверения относительно будущей конституции, успокоить владельцев национальных имуществ и обещать всеобщую амнистию, из которой были бы исключены лишь некоторые отдельные лица.

В России манифест также не понравился. В беседе с австрийским послом вице-канцлер граф Остерман резко порицал угрожающий тон этого документа, находя, что Людовику XVIII надлежало бы прежде всего постараться приобрести возможно большее количество сторонников во Франции. «Амнистия необходима во всех случаях, так как число виновных велико», – писала и сама Екатерина в одной из своих записок по поводу французских дел.

В Австрии впечатление, произведенное манифестом, было настолько неблагоприятно, что там возникли даже сомнения, насколько Людовик ХVIII может после этого считаться способным к занятию престола. Австрийский двор прямо возбудил вопрос, стоит ли при таких условиях поддерживать его кандидатуру, и не целесообразнее ли будет перенести таковую на его брата, графа д'Артуа, или его племянника, герцога Ангулемского. По этому поводу между австрийской и русской дипломатией происходили довольно любопытные переговоры. Австрия, согласно заявлению графа Кобенцля, стояла на той точке зрения, что возможность восстановления монархии во Франции в значительной мере зависит от личных свойств того лица, которое предназначено к занятию престола; между тем граф Прованский, к сожалению, не сумел внушить к себе того доверия, которое необходимо для создания в самой Франции партии, готовой его поддержать. Права его, разумеется, бесспорны, но если личность его является непреодолимым препятствием для восстановления монархии, то державы, пожертвовавшие своими средствами и жизнью своих подданных для этой цели, казалось бы, имеют право побудить претендента передать свои права кому-либо из его родственников, более способных этими правами воспользоваться. Для союзных же дворов в конце концов безразлично, кто именно из бурбонских принцев восстановил королевскую власть, лишь бы прекратилась анархия. Русский двор, однако, самым решительным образом возражал против подобного взгляда. Екатерина, очевидно умудренная опытом русских дворцовых переворотов, явилась убежденной защитницей самого строгого легитимизма.

Императрица полагала, как сказал австрийскому послу граф Морков, что «выбор даже среди членов королевского дома другого принца, чем тот, кому престол принадлежит по праву рожденья, был бы уже покушением на наследственность престола, что лишь утвердило бы народы в той мысли, которую им стараются внушить революционеры, а именно: что возможны какие-либо уклонения от установленного порядка престолонаследия». Так говорила императрица, в свое время восприявшая всероссийский императорский престол «по всеобщему и единогласному наших верных подданных желанию и прошению», как значилось в рескрипте 1762 года. Но с тех пор времена переменились, и в споре с представителем старейшей в Европе династии, считавшим возможным в данном случае руководствоваться соображениями целесообразности, именно Екатерина твердо отстаивала незыблемость принципа законного престолонаследия.

А.И. Морков. Неизвестный художник

В результате этих переговоров русское мнение одержало верх; вопрос об изменении кандидатуры был снят с очереди, и державы ограничились тем, что постарались воздействовать на претендента в духе большей умеренности и благоразумия. Но Людовик XVIII никаким воздействиям не поддавался. Он твердо верил в свое королевское призвание и не допускал мысли, чтобы иностранцы могли вмешиваться в его отношения к своему народу. Уверенность эта, поддерживавшая его в трудные минуты его существования, была настолько велика, что даже теперь, в Вероне, среди всех невзгод, разочарований и осложнений, он серьезно занимался вопросом о своем будущем короновании. Из Парижа он выписывал себе через своих агентов описания церемониала коронации своих предшественников на французском престоле, приказывая, в случае невозможности получить эти книги, хотя бы тайно снять с них копии в библиотеке. А верный д'Аваре в это время разыскивал для него подходящего белого коня, этот необходимый атрибут всякого торжественного въезда в столицу. Коня нужно было найти смирного, – и в этом при желании можно усмотреть известный символизм, – так как королю из-за подагры трудно было держаться в седле. Как известно, в 1814 году он совершил свой въезд в Париж в коляске. Спешное отбытие из Вероны по требованию венецианских властей на время положило конец этим занятиям.

Покинув Верону, Людовик XVIII решил осуществить свою давнишнюю мечту и посетить тех, кто с оружием в руках под начальством принца Конде продолжал бороться за восстановление монархии. Установить личную связь с эмигрантским войском представлялось ему особенно важным именно теперь, после того как он провозгласил себя королем. С громадными трудностями добрался он до берегов Рейна и неожиданно появился в замке, где расположена была главная квартира Конде. Приезд его вызвал всеобщее воодушевление. Старый принц со слезами бросился в объятия того, кого он теперь считал своим королем; все присутствующие были глубоко растроганы зрелищем этой встречи; армия восторженными кликами приветствовала короля. Нужно сказать, что лично он до сих пор не пользовался большой популярностью среди военной эмиграции: не все в его прошлом казалось безупречным с точки зрения чистого монархизма; подозревали его и в некоторой склонности к либеральным идеям, и в безразличном отношении к религии. Но своим обходительным и в то же время исполненным достоинства поведением, своим вниманием к боевым заслугам воинов он быстро рассеял все предубеждения и сумел снискать себе общие симпатии.

Австрийцы, однако, очень неодобрительно смотрели на его пребывание в армии, видимо опасаясь, что его присутствие может усилить дух независимости, которым отличалась армия эмигрантов, и вследствие этого осложнить отношения между нею и австрийским командованием. Два с половиною месяца удалось претенденту пробыть среди верных ему войск; после всего пережитого он здесь отдыхал душой, он чувствовал себя как бы в роли Генриха IV, с оружием в руках добывающего себе престол, и надеялся, что его появление на полях сражений подымет его престиж в глазах всей эмиграции. Нашему послу в Вене предписано было поддержать ходатайство Людовика XVIII о разрешении оставаться в армии, однако представление графа А.К. Разумовского не имело успеха: австрийский двор решительно настаивал на скорейшем отъезде. Как ни тяжело было, а приходилось подчиниться; но куда ехать, где опять искать пристанища? Наконец ему удалось получить от герцога Брауншвейгского разрешение поселиться, опять-таки лишь временно, в пределах его владений, в маленьком местечке Бланкенбург в Гарце. Здесь, в доме местного пивовара, ему наняли второй этаж, состоящий из трех комнат. По сравнению с такой убогой обстановкой даже провинциальный дом в Вероне должен был казаться почти дворцом. Но и в подобных условиях он не падал духом; в противоположность своему брату, он не уходит в частную жизнь, он не перестает усердно следить за политическими событиями, из последних средств содержит он тайных агентов во Франции, которые своими донесениями поддерживают его иллюзии, он весь поглощен политическими интересами, весь устремлен к тому будущему, где, по его твердому убеждению, его ожидает королевский престол.

В Бланкенбурге он прожил до самого того момента, когда император Павел I, протянув ему руку помощи, пригласил его поселиться в Митаве, в более соответствующей его королевскому достоинству обстановке.

Не менее тяжкие испытания, хотя и в совершенно другом роде, выпали за это время на долю графа д'Артуа. Как уже было упомянуто, он после возвращения из России и неудачной поездки в Англию снова вернулся в Гамм. Не расставаясь с мыслью встать во главе восставших вандейцев, он посылал им красноречивые приветствия, уверяя их в своем пламенном желании появиться среди них и повести их в бой во имя религии и короля. Все со дня на день ожидали, что он высадится на берегах Вандеи, но эти ожидания оказывались тщетными. Правда, что английское правительство, которое должно было ему помочь перебраться во Францию, не проявляло пока еще большого желания предоставить бурбонскому принцу активную роль.

Бланкенбург в Гарце. Гравюра XVIII в.

В июне 1795 года английский флот высадил небольшой отряд в 3600 человек, состоявший частью из эмигрантов, частью из насильно завербованных пленных французов, на южном берегу Бретани. Республиканские войска под начальством молодого Гоша постепенно оттеснили этот отряд вместе с пришедшими ему навстречу полчищами местных крестьян, на Киберонский полуостров, и там нанесли им жестокое поражение. Это был полнейший разгром, а после наступила кровавая расправа с эмигрантами. Из тысячи эмигрантов, взятых в плен, 690 были, по распоряжению конвента, преданы военному суду и тут же расстреляны. Весть о Киберонском поражении повергла всю эмиграцию в глубокое уныние; не было почти ни одной семьи, которая не оплакивала бы гибели кого-нибудь из родственников.

Англичане, однако, решили сделать еще одну попытку и на этот раз обратились к графу д'Артуа. Его вызвали в Портсмут, где он сел на фрегат «Язон», который должен был доставить его вместе с отрядом эмигрантов к берегам Вандеи; там, по слухам, уже снова стали собираться повстанцы. Д'Артуа был в восторге, он говорил, что наконец наступил самый прекрасный день его жизни. Среди повстанцев весть о прибытии принца, представителя королевской династии, вызвала неописуемый восторг; вожди возлагали на его появление большие надежды. Между тем принц прибыл на остров Йе, находящийся в несколько милях от французского берега, откуда он должен был переправиться на материк. Но связь с повстанцами как-то не налаживалась, в точности не было известно, в каком именно месте они собрались, насколько побережье находится в их руках, и не рискует ли принц при высадке попасть в руки республиканских войск. В довершение всего погода стояла ужасная, на море бушевала буря. И вот через несколько дней стало известно, что принц, следуя осторожным советам окружающих его лиц, окончательно отказался от мысли о высадке и лично в Вандею не прибудет. Действительно, несколько времени спустя он пустился в обратный путь. Известие о том, что все их надежды оказались обманутыми, произвело на повстанцев ошеломляющее впечатление. Ополчение их постепенно распалось, и вскоре Вандейское восстание, одно время угрожавшее республике серьезной опасностью, было окончательно подавлено.

Подводя итог этим событиям, предводитель так называемой королевской армии Шаретт, говорят, написал Людовику XVIII: «Государь, трусость вашего брата все погубила!» – слова, которые, впрочем, являются, вероятно, таким же апокрифом, как и многие другие изречения, о которых передает история.

Тем временем граф д'Артуа на английском фрегате вновь приближался к берегам Англии, и перед ним вставал вопрос, как же быть дальше. Именно со стороны Англии он мог ожидать известной поддержки, а между тем он не имел возможности ступить на английскую землю, ибо там его уже ожидали заранее предупрежденные кредиторы. Наконец, по распоряжению английского правительства, его как-то ночью высадили на берегах Шотландии и оттуда тайком перевезли в полуразрушенный замок шотландских королей Голи-Руд, в окрестностях Эдинбурга. Там он был в безопасности: пока он не выходил за пределы парка, окружавшего этот замок, кредиторы не могли наложить на него руку. Только по воскресным дням, когда закон о должниках теряет свою силу, принц мог свободно передвигаться, чем он и пользовался, чтобы кататься по окрестностям и посещать кое-кого из владельцев соседних замков. В замке принц занимал лишь несколько комнат, остальная часть этого мрачного здания была необитаема. Небольшая колония, центром которой была мадам де Поластрон, разместилась кое-как в соседних домах. Английское правительство назначило принцу пенсию в 500 фунтов в месяц и обоим его сыновьям вместе – 300 фунтов в месяц[69]. Эти суммы, часть которых уходила на поддержку его приверженцев, обеспечивали принцу хотя и далеко не роскошное, но все же безбедное существование. Принц жил размеренной провинциальной жизнью, с обязательной партией виста по вечерам, среди небольшого замкнутого круга друзей и милых дам. Политическая деятельность его сводилась к поддержанию кое-каких сношений с роялистами во Франции да к соперничеству с братом из-за первенствующего влияния среди эмиграции. В Голи-Руде он прожил до 1799 года, когда, благодаря соглашению с кредиторами, ему удалось перебраться в Лондон.

20 июня 1795 г. были расстреляны республиканцами роялисты, захваченные на Киберонском полуострове, а два дня спустя испанский король, член Бурбонской династии и близкий родственник казненного французского монарха, заключил через своего представителя в Базеле мир с Французской республикой. За мирным договором вскоре последовало соглашение о союзе между Испанией и Францией. Так постепенно распадалась коалиция королей.

В свое время, когда начиналась борьба между этой коалицией и Французской революцией, и с той и с другой стороны были выставлены самые красивые, самые пышные лозунги. Союзники вооружались во имя спасения монархического принципа, которому угрожала гидра революции, они готовились выступить на защиту попранных прав, покарать мятежников, восставших против своего законного государя, спасти французскую королевскую семью и восстановить «престол и алтари». Словом, это был какой-то крестовый поход монархов и их приверженцев. Все это кончилось, как мы видели, отчасти примирением с «нечестивыми режисидами», отчасти разговорами о захвате и разделе французских территорий под видом компенсаций.

Дворец Холируд. Старинная гравюра

Французы, в свою очередь, говорили о братстве народов, заранее отказываясь от всяких завоевательных целей, они собирались нести в соседние страны «евангелие свободы», низвергнуть тиранов и освободить народы от сковывающих их цепей феодального рабства. В действительности же, когда французские войска в своем победоносном натиске захватили чужие земли, то эти области подверглись самой суровой, самой беспощадной эксплуатации. Франция была разорена войною и революцией, и покоренные страны должны были давать ей все то, в чем она нуждалась. Население должно было уплачивать громадные контрибуции и совершенно произвольные налоги; все казенное имущество подвергалось конфискации; продовольствие, металлы, всякого рода сырье – все это отбиралось и направлялось во Францию; если французы что-либо и платили, то исключительно обесцененными ассигнациями. «Никогда, даже при самых худших тиранах, Филиппе II, Людовике ХIV, Бельгия не подвергалась столь жестоким притеснениям», – жалуется приехавшая в Париж делегация от города Гента. Правда, представители Французской республики действовали по известным демократическим принципам, являвшимся своего рода новостью: предписано было, по возможности, щадить крестьян, мелких ремесленников и вообще неимущее население, с тем чтобы вся тяжесть взысканий падала на богатые и привилегированные классы. В этом была некоторая система, но в конечном итоге она приводила к тому, что, ввиду разорения состоятельных слоев, остальное население лишалось значительной доли своих заработков. Таким образом, подобная систематическая эксплуатация являлась, пожалуй, не меньшим бедствием для страны, чем простой военный грабеж. А что касается независимости народов, их священного права распоряжаться своей собственной судьбой, то французы без стеснения присоединяли к себе соседние области и раздвигали свои государственные границы согласно своим политическим видам, совершенно не заботясь о согласии местного населения.

В этой жестокой схватке свирепых национальных эгоизмов небольшая кучка эмигрантов, – так называемая армия Конде, – оказавшаяся в незавидном положении наемного войска и продолжавшая самоотверженно сражаться во имя идей и принципов, производит впечатление каких-то донкихотов. Идеи, которые они хотят навязать своим соотечественникам, являются уже отжившими: идеалы абсолютной монархии и феодального строя больше не находят отклика во Франции. «Всего три года прошло, с тех пор как пала монархия, а кажется, что она погибла уже столетия тому назад», – пишет один из современников. И в этом роковом недоразумении заключается одна из главных основ той трагедии, которую пришлось пережить эмиграции.

Одно время – это было летом 1795 года – счастье как будто улыбнулось герцогу Конде; казалось, что ему суждено сыграть историческую роль: при помощи, правда, довольно подозрительных посредников ему удалось войти в сношения с главнокомандующим французской Рейнской и Мозельской армией, генералом Пишегрю. Последний был недоволен республикой, не верил в прочность республиканского строя и не прочь был способствовать восстановлению монархии. Но если он даже был готов изменить республиканскому правительству, то он все же отнюдь не хотел сделаться предателем своего отечества. Между тем Конде был слишком тесно связан с австрийцами, и осуществление заговора требовало их содействия. Несколько месяцев продолжались тайные сношения между Конде и Пишегрю; за это время посредники сумели выманить у английского политического агента, также заинтересовавшегося этим делом, крупные суммы под предлогом необходимости подкупить разных лиц. В конце концов переговоры оборвались, не приведя ни к какому результату. Пишегрю подал в отставку и уехал в Париж.

Трудно было герцогу Конде с его независимым характером, с его, быть может, несколько своеобразной, но несомненно искренней и горячей любовью к родине, применяться к условиям службы в составе австрийской армии. Между ним и австрийскими генералами постоянно возникали трения по разным поводам, как например, когда он отказался присутствовать на благодарственном молебне по случаю взятия австрийцами Манхейма: он сражался против насильников, захвативших власть в его отечестве, но не желал праздновать захват австрийцами той крепости, которая недавно была завоевана французскими войсками. Именно в подобных случаях сразу обнаруживалась вся двойственность того положения, в котором оказалась эмигрантская армия. Ко всем прочим недоразумениям присоединялись еще материальные заботы: австрийцы платили скупо и с большими задержками; армия Конде нуждалась в самом необходимом. Герцог пожертвовал последними остатками своего личного состояния, герцогиня Монакская отдала все свои драгоценности, и теперь они больше уже ничем не могли помочь. «Если какое-нибудь верное денежное пособие не свалится на меня с неба, то я принужден буду, во-первых, продать своих лошадей и продолжать службу в пешем строю… а во-вторых, согласиться получать с обоими моими детьми те 15 крейцеров в день, которые полагаются на каждого солдата, а также и пищевой паек, чтобы было чем кормиться; говорю это в буквальном смысле слова» – так писал Конде епископу де ля Фору, негласному представителю графа Прованского при венском дворе. В конце 1794 года Англия взяла на себя уплату субсидий для содержания армии герцога Конде. С этих пор деньги стали поступать исправно, и, таким образом, хотя бы до некоторой степени, отпали заботы о завтрашнем дне.

Таково было положение всех трех вождей эмиграции и их сторонников к осени 1796 года, т. е. к концу царствования императрицы Екатерины II. От братьев казненного короля иностранные державы окончательно отвернулись, и оба принца, без средств, без возможности принимать действительное участие в событиях, утратили всякое политическое значение; с ними больше не считались, ими просто перестали интересоваться. Конде со своим отрядом, принужденный перейти на содержание Англии, еще не складывал оружия: им пока еще пользовались, как орудием в борьбе с Французской республикой, но в тех условиях, в которые он был поставлен, о каких-либо самостоятельных выступлениях с его стороны, конечно, не могло быть и речи. В то же время республиканское правительство одерживало несомненные успехи как внутри страны, где ему удалось справиться с восстаниями роялистов, так и в борьбе с коалицией, от которой уже откололась часть держав; все это укрепляло его положение, делая его более прочным и устойчивым. Политическая роль эмиграции, рассеянной по лицу всей Европы, казалось конченой.

Предыдущая главаГлава 13 из 22Следующая глава