К книге
Бразилия. Страна будущегоОбзор бразильской культуры
25%
Обзор бразильской культуры
6

Вот уже четыреста лет в огромной реторте этой страны кипит и бродит человеческая масса, постоянно перемешиваясь и дополняясь новыми компонентами. Можно ли считать этот процесс завершенным, стала ли многомиллионная масса людей самостоятельной формой, самобытной сущностью, новой субстанцией? Существует ли на сегодняшний день то, что можно назвать бразильской расой, бразильским народом, бразильской душой? Что касается расы, гениальнейший знаток бразильской нации, Эуклидис да Кунья, давно дал на этот вопрос исчерпывающий ответ, прямо заявив: «Não há um tipo antropológico brasileiro» – «бразильской расы не существует». Раса, если вообще пытаться использовать этот сомнительный термин, который сейчас употребляется к месту и не к месту и скорее может служить условно-обобщающим понятием, означает тысячелетнее единство крови и истории, тогда как у истинного бразильца дремлющие на подкорке воспоминания, доставшиеся ему от пращуров, воскрешают миры сразу трех континентов: европейские берега, африканские деревушки и американские джунгли. Превращение в бразильца – это не просто адаптация к климату, природе, духовным и пространственным условиям страны, а прежде всего трансфузия крови. Большая часть населения Бразилии – за исключением позднейших переселенцев – представляет собой продукт смешения, существующий во всех мыслимых и немыслимых разновидностях. Мало бразильцам трех отечеств – Европы, Африки и Америки, – каждый из этих слоев тоже многослоен. Европейский первопроходец здешних мест, португалец XVI века, сам не может похвастаться однородностью и чистотой расы: в его жилах течет кровь иберийских народов, римлян, готов, финикийцев, евреев и мавров. Коренное население страны, в свою очередь, тоже распадается на две совершенно различные расы: тупи и тапуя. Да и негры – из каких только регионов необъятного африканского континента их ни везли! На протяжении веков всё это постоянно смешивалось и перепутывалось, да еще и освежалось благодаря постоянным вливаниям новых кровей. Многочисленные народности, стекающиеся сюда из самых разных стран Европы, а впоследствии (с прибытием японцев) и из Азии, бесконечно множатся и видоизменяются на бразильской земле, непрестанно скрещиваясь и перекрещиваясь. Здесь можно найти любые оттенки кожи, любые физиологические и характерологические нюансы; гуляя по улицам Рио, за час встретишь больше удивительных сочетаний и уже не определимых типажей, чем в других городах – за целый год. Даже шахматы с миллионами возможных неповторяющихся комбинаций – лишь жалкое подобие этого хаоса вариаций, смесей и помесей, на которые расщедрилась за четыре столетия неистощимая природа.

Но несмотря на то, что ни одна шахматная партия не повторяет другую, шахматы всё равно остаются шахматами, так как ограничены определенным пространством и подчинены четким правилам. Аналогичным образом привязанность к определенному пространству и, следовательно, необходимость подстраиваться под одни климатические законы и под общие религиозные и языковые рамки придали бразильцам, несмотря на уникальность их породы, весьма характерные черты сходства, которые век от века проступают всё заметнее. Как галька в стремительном потоке шлифуется тем глаже, чем дальше и дольше катит ее река, так через общую жизнь и постоянную перетасовку всех этих миллионов людей стираются жесткие грани их индивидуального происхождения, а сходство и общность растут. Этот процесс постоянного уподобления через постоянное смешение всё еще продолжается, и окончательная форма, которая должна стать итогом этого развития, пока не в полной мере сложилась и закрепилась. Однако бразилец любого сословия и звания уже несет на себе отчетливый и весьма специфичный отпечаток национальной самобытности.

Попытки вывести характерные черты бразильской натуры из какого-либо туземного источника обычно оказываются фальшивыми и притянутыми за уши. Самое типичное свойство бразильца – именно то, что у него нет никакой истории (или, по крайней мере, она очень коротка). Его культура не основана, как у европейских народов, на древних традициях, уходящих корнями в мифические времена, и не хранит, как у перуанцев и мексиканцев, память о доисторическом прошлом собственной земли. И пусть даже за последние годы бразильская нация немало приобрела благодаря оригинальному комбинированию и собственным стараниям, опорные элементы ее культуры полностью импортированы из Европы. И религия, и обычаи, и вся внешняя и внутренняя форма жизни миллионов и миллионов людей ничем – или почти ничем – не обязаны здешней почве. Все культурные ценности привезены из-за моря на всевозможных кораблях, будь то португальские каравеллы былых времен, парусные суда или современные пароходы, и никакие благонамеренно-честолюбивые усилия так и не смогли ни изыскать, ни измыслить мало-мальски существенного вклада голых аборигенов-людоедов в бразильскую культуру. Не существует ни доисторического бразильского эпоса, ни прабразильской религии, ни древнебразильской музыки, никаких пронесенных через века народных легенд и хотя бы самых наивных зачатков народно-художественных промыслов; там, где в национальных этнографических музеях с гордостью демонстрируются тысячелетние образцы самобытной письменности и ремесла, у бразильцев – пустота. Против этого факта не помогают никакие исследования и расследования, а когда сегодня люди пытаются объявить бразильские танцы, такие как самба или макумба, исконно бразильскими, они лишь коверкают и приукрашивают реальную картину: эти пляски и обряды принесли сюда негры – вместе с цепями и клеймами. Точно так же и самые древние образцы прикладного искусства, обнаруженные на территории Бразилии, – расписные глиняные сосуды с острова Маражо, – имеют небразильское происхождение; нет никакого сомнения, что они созданы представителями других рас, вероятно, перуанцами, которые приплыли по Амазонке на этот остров, расположенный в ее устье, и то ли привезли посуду с собой, то ли изготовили ее здесь. Волей-неволей приходится смириться с непреложным фактом: ни в архитектуре, ни в какой-либо другой сфере изобразительного искусства нет ничего культурно-самобытного, что уходило бы корнями во времена до колониальной эпохи, дальше XVI или XVII веков, и всё самое прекрасное в соборах Баии и Олинды, с их золотыми алтарями и резной мебелью, безусловно представляет собой наследие португальского, иезуитского стиля и почти ничем не отличается от аналогичных красот в Гоа или в метрополии. Как ни пытайся нащупать какую-то историю раньше того дня, когда здесь причалили первые европейцы, – рука хватает вакуум, пустоту. Всё, что сегодня мы можем назвать или признать типично бразильским, – это не самобытное созидание, а творческое преломление европейской культуры через призму местной природы, климата и людей.

Сейчас это типично бразильское уже настолько определено и индивидуализировано, что с португальским его больше не спутаешь, хотя родство, даже родительство, португальской культуры по-прежнему ощутимо. Эту зависимость бессмысленно отрицать. Португалия дала Бразилии три основополагающие для становления нации вещи: язык, религию и уклад; дала те самые формы, в рамках которых смогли развиться новая страна и новый народ. То, что эти исходные формы под другим солнцем, в других измерениях и при постоянных вливаниях новой крови наполнились иным содержанием, – это неизбежный, ибо органический, процесс, который нельзя было сдержать ни властью короля, ни силой оружия. Особенно разнится у этих двух народов направление мыслей: Португалия, как исторически более старая страна, всё грезит о великом и, вероятно, невозвратном прошлом, а взгляд Бразилии устремлен в будущее. Португальская родина уже исчерпала свой ресурс – и это было грандиозно, – а Бразилия свой еще даже не вполне познала. И это не столько разница национальных идей, сколько разница поколений. Оба народа, ныне связанные тесной дружбой, не стали друг другу чужими – скорее просто разошлись по жизни. И, пожалуй, ярче всего это проявляется в языке. В книгах и словарях, то есть в наиболее статичных формах, он и по сей день почти одинаков, и нужно уметь улавливать тончайшие нюансы, чтобы распознать, что за книга у тебя в руках – бразильского или португальского поэта. Впрочем, почти ни одного слова из древнего языка тупи и тапуя, записанного первыми миссионерами, не перешло в современный бразильский. Бразилец говорит на том же самом португальском, что и португалец, только немного иначе, «по-бразильски» – вот и всё отличие; и примечательнее всего тот факт, что бразильский акцент, бразильский диалект одинаков по всей стране – на севере и на юге, на востоке и на западе, на всех восьми с половиной миллионах квадратных километров, – и это дает основание считать его настоящим национальным языком. Португалец и бразилец до сих пор прекрасно понимают друг друга, поскольку используют одну и ту же лексику и один и тот же синтаксис, однако в интонировании и отчасти в литературных выражениях вариативность, изначально едва заметная, со временем усиливается – примерно в той же степени, в какой постепенно расходятся и обособляются в рамках одного языка англичане и американцы. Тысяча миль расстояния, другой климат, другие условия жизни, новые связи и общности – всё это за четыре столетия мало-помалу становилось ощутимым, и медленно, но неотвратимо формировался новый тип, абсолютно специфичный национальный характер.

Если сравнивать бразильца с европейцем или североамериканцем, то он прежде всего более хрупок – как с физиологической, так и с психологической точек зрения. Здесь почти нет людей тяжеловесных, массивных, высокорослых и кряжистых. Точно так же и в духовном отношении (и это, на самом деле, великое счастье – видеть такой настрой у целой нации, у тысяч и тысяч людей) бразильцам чужда жестокость, резкость, необузданность и громогласность, всё грубое, напыщенное и высокомерное. Бразилец – человек тихий, мечтательный и сентиментальный, иногда даже с легким налетом меланхоличности, которую, вероятно, ощущали и Аншиета в 1585 году, и падре Кардим[92], называя эту новую землю desleixada e remissa e algo melancólica[93]. Все внешние проявления социальной жизни тут как будто приглушены. На бразильских улицах редко услышишь громкую речь и уж тем более гневную перепалку; и эту непривычную для нас «сурдинку» особенно отчетливо ощущаешь в местах массового скопления людей: на широком народном гулянье, например в Пенье, или на пароме, идущем на остров Пакетá, где время от времени устраивается что-то вроде церковного праздника. В переполненном помещении, куда набиваются тысячи человек, включая бесчисленное множество детей, не слышно ни гомона, ни улюлюканья – никаких взаимных подстрекательств к безудержному кутежу. Даже во время массовых увеселений бразильцы не теряют спокойствия и сдержанности, и отсутствие какой бы то ни было грубости и жестокости придает их тихому ликованию особую прелесть. Шум, крики, буйство, разнузданные пляски – всё это для них настолько противоестественно, что им хватает четырех дней карнавала, чтобы выпустить пар подавляемых страстей; но даже за эти четыре дня кажущейся вседозволенности среди многомиллионной массы словно сорвавшихся с цепи людей не происходит никаких эксцессов, непристойностей и гнусностей; любой иностранец, даже женщина, может спокойно пройти по бурлящим, грохочущим улицам. Бразилец всегда сохраняет свою естественную мягкость и доброжелательность. Представители самых разных классов приветствуют друг друга с большой учтивостью и сердечностью, чему не устаем поражаться мы, уроженцы Европы, которая в последние годы дошла до крайней степени ожесточения. Встречаясь на улице, двое мужчин заключают друг друга в объятия. Невольно думаешь, что это братья или друзья юности, один из которых только что вернулся из Европы или из экзотического путешествия. Но на следующем углу видишь других мужчин, которые точно так же приветствуют друг друга, и понимаешь, что accolade[94] – вполне естественный для бразильцев обычай, проявление искренней теплоты. Вежливость здесь неотъемлемая основа человеческих отношений, и она принимает формы, о которых мы в своей Европе давным-давно забыли: разговаривая на улице, люди держат шляпы в руках; если кто-то спрашивает дорогу, ему с готовностью бросаются на помощь; а в высших кругах этикетные ритуалы, касающиеся визитов, ответных визитов и обмена карточками, соблюдаются с протокольной неукоснительностью. Любого чужака принимают с распростертыми объятиями и во всём стремятся ему помочь; а мы, увы, так привыкли с подозрением относиться к любым естественным человеческим порывам, что спрашиваем у друзей и у других иммигрантов, не официальна, не официозна ли эта демонстративная сердечность и не обманчиво, не поверхностно ли впечатление о дружелюбном, добрососедском сосуществовании разных рас и классов, которые, как кажется, не испытывают друг к другу ни ненависти, ни зависти. Все сходятся в том, что главное, определяющее качество бразильского народа – его природная доброжелательность. Кого ни спроси, в ответ услышишь слова первых переселенцев: «É a mais gentil gente»[95]. Здесь никогда не была распространена жестокость по отношению к животным, не пользовались популярностью бои быков или петушиные бои, и даже в самые темные дни инквизиции аутодафе не устраивались на потеху публике; бразилец инстинктивно отторгает любую жестокость, и статистика гласит, что убийства здесь почти никогда не бывают умышленными и спланированными,– они спонтанны, их совершают в приступе ревности или обиды – своего рода crime passional[96]. Преступления, требующие особой хитрости, расчетливости, алчности и изощренности, здесь крайне редки; когда бразилец хватается за нож, это скорее что-то вроде нервного срыва, солнечного удара, и сам я, когда посещал крупную penitenciária[97] в Сан-Паулу, обратил внимание, что здесь напрочь отсутствует тот самый преступный типаж, который исчерпывающе описан в криминалистике. Я увидел там тихих людей со спокойным, мягким взглядом, которые, вероятно, совершили преступление в минуту помрачения, не ведая, что творят. Но в целом – и это подтвердит любой иммигрант – насилие, всё грубое и садистское, даже в мельчайших проявлениях, бразильцу совершенно чуждо. Он добродушен и незлобив, и в народе есть та почти детская сердечность, которая часто присуща жителям южных стран, но мало где проступает настолько ярко и всеобъемлюще, как в Бразилии. За все проведенные здесь месяцы я ни разу не столкнулся с враждебностью со стороны представителей высших или низших сословий и везде отмечал одно и то же, ныне столь редкое, отсутствие недоверия к чужакам, к представителям других рас и классов. Когда, гонимый любопытством, я, бывало, оказывался в favelas – в этих замечательно живописных негритянских лачугах, которые, словно хлипкие скворечники, гнездятся на скалах посреди города, – меня мучили угрызения совести и дурные предчувствия. Как ни крути, я шел туда как зевака, желая поглазеть на беднейшие слои общества, на примитивную, почти первобытную жизнь людей, которые ютятся в этих глинобитных или бамбуковых хижинах, распахнутых любому бесцеремонному взгляду; самым беззастенчивым образом я собирался лезть в жилища и в сокровеннейшее бытие тамошних обитателей и поначалу ждал, что на меня будут злобно коситься или бросать в спину обзывательства, как в европейских рабочих кварталах. Но в Бразилии всё иначе: для этих незлобивых людей чужак, забравшийся в их трущобы, – желанный гость и почти друг; негр, несущий воду, смеется, сверкая зубами, и помогает тебе взобраться по скользким глиняным ступенькам; женщины, кормящие детей, смотрят дружелюбно и доверчиво. Кто бы ни оказался на противоположном сиденье в трамвае или на прогулочном теплоходе, – будь то негр, белый или метис, – он отнесется к тебе с искренней сердечностью. Среди дюжины здешних рас не заметишь признаков разобщения – ни среди взрослых, ни среди детей. Черный ребенок играет с белым, маленький мулат преспокойно держит за руку негритенка; тут нет ни государственных ограничений, ни частных запретов. В армии, в учреждениях, на рынках, в офисах, магазинах и на рабочих местах люди не разделяются по цвету кожи и происхождению; они трудятся вместе, мирно и дружелюбно. Японцы женятся на негритянках, белые – на мулатках; слово «метис» здесь не ругательство, а констатация факта, и в нем ничего пренебрежительного: классовая и расовая ненависть, эта европейская отрава, здесь не укоренилась.

За необычайную нежность душевного склада, за добросердечность, которой чужды предрассудки и злоба, за неспособность к жестокости – за всё это бразилец расплачивается очень сильной, возможно, даже чрезмерной чувствительностью. По натуре не только сентиментальный, но и ранимый, он обладает весьма специфическим чувством собственного достоинства; его крайне легко оскорбить. Именно потому, что сам он очень вежлив и непритязателен, любую, даже самую мелкую и совершенно непреднамеренную неучтивость он сразу воспринимает как презрение. При этом он не вспыхивает, как, скажем, испанец, или итальянец, или англичанин; он молчит и носит мнимое оскорбление в себе. Здесь часто можно услышать один и тот же рассказ: есть в доме служанка – черная, белая или мулатка; девушка чистоплотная, приветливая и спокойная, она не дает ни малейшего повода для жалоб. И вдруг однажды она исчезает; почему – хозяйка не знает и никогда не узнает. Возможно, накануне она в чем-то упрекнула служанку, проявила легкое недовольство – и сама не заметила, как, бросив неосторожное слово или чуть повысив голос, глубоко оскорбила девушку. Та не протестует, не жалуется, не ищет ссоры. Молча собирает вещи и тихо уходит. Не в обычае бразильца оправдываться и требовать оправдания, жаловаться и яростно спорить. Он просто отступает внутрь себя; это его естественная защита, и такое тихое, подспудное, молчаливое сопротивление встречается здесь на каждом шагу. Ни один человек не станет повторять приглашение или просьбу, если однажды вы их отклонили, пусть даже в наиучтивейшей форме; ни один продавец в магазине, если вы колеблетесь с покупкой, не будет вас уговаривать; и эта скрытая гордость, эта самолюбивая чувствительность пронизывает даже самые низшие, самые бедные слои общества. В то время как в богатейших городах мира, таких как Лондон и Париж, да и в южных странах полно попрошаек, в этом краю, где «голытьба» – не метафора и не преувеличение, милостыню почти никто не просит; и это объясняется не какими-то суровыми запретами, а гипертрофированной чувствительностью бразильского народа, который даже самый вежливой отказ воспринимает как оскорбление.

Эта деликатность чувств, это отсутствие всякой горячности представляется мне самым типичным качеством бразильца. Для того чтобы испытывать довольство жизнью, людям здесь не нужны бурные, страстные переживания и видимые, вещественные успехи. Неслучайно спорт, суть которого в конечном итоге сводится к тому, чтобы обогнать и победить ближнего, и который отчасти повинен в том, что жестокость и бездуховность среди нашей молодежи только растут, в этом климате, больше располагающем к отдыху и неспешному наслаждению, не приобрел той абсурдной значимости, какая придается ему у нас. Оголтелые страсти и бешеный разгул, которые в наших так называемых цивилизованных странах в порядке вещей, здесь полностью отсутствуют. То качество южан, которому Гёте радостно удивлялся во время первой поездки в Италию – что они не ищут непрерывно материальных или метафизических целей в жизни, а наслаждаются самой жизнью, мирно и вальяжно, – свойственно, к счастью, и бразильцам. Они не хотят всего и сразу, им чужда алчность. Переброситься словечком после работы или между делом, выпить кофе, выйти на прогулку свежевыбритым и в начищенной обуви, радоваться своему дому и детям – этого для них зачастую достаточно. Всякое представление об уюте и счастье здесь неразрывно связано с этой кроткой безмятежностью. Именно поэтому управлять Бразилией всегда было относительно легко: и Португалия обходилась лишь небольшим военным контингентом, и нынешнее правительство редко прибегает к силе и насилию, чтобы поддерживать здесь мир и порядок. Самые разные социальные группы и классы живут в стране бок о бок, не испытывая взаимной ненависти, – всё благодаря миролюбию и независтливости, которые внутреннее присущи бразильцам.

Эта нехватка настойчивости, эта нежадность и непорывистость, на мой взгляд, одна из главных добродетелей бразильского народа, однако в экономическом, в достигаторском смысле – скорее изъян. По коллективной производительности Бразилия значительно уступает Европе и Северной Америке, и еще четыреста лет назад Аншиета отмечал тормозящее влияние, которое неизбежно оказывает на местных жителей здешний расслабляющий климат. Однако нельзя сказать, что эта низкая производительность вызвана ленью. В сущности, бразилец – отличный работник. Он смышлен, всё схватывает на лету и работает засучив рукава. Его можно научить чему угодно, и эмигранты из Германии, привозящие в страну новые и зачастую довольно сложные производства, в один голос хвалят сметливость и увлеченность, с которыми самые простые работяги осваивают эти технологии. Бразильские женщины – прекрасные рукодельницы, студенты проявляют живейший интерес к наукам, и было бы высшей несправедливостью считать здешнего ремесленника или рабочего нерадивым. В Сан-Паулу, в более благоприятном климате и при европейской организации труда, он делает всё то же самое, что и любой другой рабочий в мире, но и в Рио-де-Жанейро я сотни раз наблюдал, как мелкие сапожники и портные до глубокой ночи трудятся в тесных мастерских, и поражался, как на стройке в адский летний зной, когда даже шляпу поднять – уже усилие, строители под палящим солнцем продолжают непрерывно таскать тяжести. Одним словом, тормозит бразильца не отсутствие способностей, желания или расторопности; у него в целом отсутствует та свойственная европейцам и североамериканцам нетерпеливость, которая заставляет вкалывать в два раза больше в надежде в два раза быстрее продвинуться в жизни – «подняться», как говорят немцы; дело тут скорее в душевном недонапряжении, и именно оно снижает общий темп жизни общества. Большая часть caboclos[98], особенно в тропических зонах, работают не для того, чтобы откладывать и копить, а только для того, чтобы прожить ближайшие несколько дней; как это часто бывает в странах, где природа прекрасна и дает людям всё необходимое для жизни, где фрукты растут у дома и сами падают в руки, где не надо готовиться к суровой зиме, формируется определенное равнодушие к доходам и сбережениям; человек не торопится ни с монетами, ни с минутами. Почему именно сегодня надо что-то делать и производить? Почему не завтра – amanhã, amanhã, – к чему вообще в этом райском уголке куда-то спешить? Пунктуальности бразильцам хватает ровно настолько, чтобы начинать любую лекцию или концерт почти вовремя – всего лишь на пятнадцать минут или полчаса позже назначенного времени. К этому постепенно привыкаешь и всюду успеваешь – надо только «перевести» свои часы. Сама по себе жизнь здесь важнее времени. Частенько бывает – я слышал подобные рассказы множество раз и не сомневаюсь в их правдивости, – что на следующий день после получения зарплаты работник на два-три дня попросту исчезает. Целую неделю он прилежно и проворно выполнял свои обязанности и заработал достаточно, чтобы скромно – очень скромно – прожить два дня, ничего не делая. Тогда зачем в эти дни работать? Ради пары мильрейсов? Богаче он от них всё равно не станет – так лучше два-три дня тихо и спокойно наслаждаться жизнью. Возможно, чтобы это понять, нужно увидеть всё роскошество бразильской природы. В то время как в наших серых, тоскливых широтах работа – единственное спасение от безотрадности жизни, здесь, где природа изобильна, щедро плодоносит и радует взор, желание разбогатеть мучает людей не так сильно и не так неотступно. С точки зрения бразильца, богатство – не кропотливое накопление денег, заработанных неустанной пахотой, не результат бурной, выматывающей деятельности. Богатство – это мечта; его даруют небеса, а роль небес у бразильцев исполняет лотерея. Лотерея – одна из немногих явных страстей этого внешне спокойного народа и каждодневное коллективное упование сотен тысяч и миллионов людей. Колесо удачи постоянно вращается, каждый день проводится новый розыгрыш. Где бы ты ни был, куда бы ни шел, в магазине и на улице, на корабле и в поезде, всюду продают лотерейные билеты, и бразильцы охотно тратят на них всё, что остается от недельного заработка: и помощники парикмахеров, и чистильщики обуви, и грузчики, и служащие, и солдаты. В определенный час после обеда у лотерейных киосков, словно черная опухоль, вырастает огромная толпа людей, во всех домах и магазинах включают радио, и внимание целого города или, вернее, целой страны сосредоточено в этот миг на одной цифре, на одном числе. Высшие сословия играют в рулетку – казино есть почти на каждом курорте, в любом фешенебельном заведении. Своего рода Монте-Карло, только в десять раз больше – и редко можно найти игральный стол, вокруг которого не теснятся люди. Но и это еще не всё. В придачу к привезенным из Европы азартным развлечениям (лотерее, баккаре и рулетке) бразильцы придумали собственную национальную игру – бишу, bicho, «игру в животных»; и хотя она строго-настрого запрещена законом, в нее всё равно исправно играют.

У бишу причудливая история происхождения, которая сама по себе ясно показывает, насколько страсть к азартным играм отвечает мечтательному и наивному характеру бразильского народа. Директор зоопарка в Рио-де-Жанейро был недоволен малым количеством посетителей. Но он хорошо знал соотечественников, и ему пришла в голову великолепная идея: каждый день в зоопарке случайным образом стали выбирать одно животное – то медведя, то осла, то попугая, то слона. Тем посетителям, на чьем билете это животное было изображено, выплачивалась сумма, которая в двадцать, а то и двадцать пять раз превышала плату за вход. Желаемый эффект был мгновенно достигнут: на протяжении нескольких недель в зоопарк сплошным потоком стекались посетители – не столько из желания посмотреть на животных, сколько в надежде на выигрыш. Но в конце концов ходить постоянно в зоопарк людям надоело – это и далеко, и утомительно. Они стали устраивать эдакие междусобойчики, пытаясь угадать, какое животное выпадет сегодня. За стойками пивных и на углах улиц начали открываться тотализаторы, где принимали ставки и выплачивали выигрыш. Когда полиция запретила игру, в нее стали играть подпольно, привязав к результатам лотереи и каждому животному приписав определенную цифру. Чтобы не оставалось улик, игра строилась на доверии. Черные букмекеры не давали клиентам никаких расписок, но не известно ни одного случая, чтобы они не выполнили обязательств в полном объеме. Эта игра – возможно, как раз из-за запрета – захватила все слои населения: любой ребенок в Рио, едва в школе научившись считать, уже знает, какое число какому животному соответствует, и может отбарабанить весь список бойчее, чем алфавит. Все приказы и наказания так и остались иллюзией. О чем человеку грезить ночью, если он не может утром воплотить свою мечту в цифры и числа, в бишу и в лотерею? Как всегда, законы оказались бессильны против подлинной народной страсти; недостаток рвачества бразилец компенсирует каждодневными мечтами о внезапном богатстве.

Так что тут дело ясное: как из самой земли еще не извлечены все ее ценные залежи, так и большая часть населения Бразилии пока не в полной мере продемонстрировала все свои дарования, силы и способности. Но в целом, принимая во внимание климатические препятствия и физическую хрупкость здешних жителей, их производительность труда следует признать вполне достойной, и, учитывая опыт последних лет, уже поостережешься этот недостаток воли и рвения, всю эту неспешность клеймить как заблуждение. Тут возникает глобальный вопрос, который актуален не для одной только Бразилии, а для всех стран мира: что важнее – тихое, смиренное существование народов и индивидуумов или бьющая через край, неистовая энергичность, подталкивающая нации к противостоянию и в конечном итоге к войне? И не вызывает ли такая нещадная эксплуатация всех динамических ресурсов народа иссушение и увядание человеческой души – через этот постоянный doping, через этот лихорадочный жар? Экономической статистике, сухим цифрам финансовых отчетов здесь противопоставлена невидимая, но подлинная выгода: неисковерканная, неискалеченная гуманность и мирное довольство.

Такая поразительная невзыскательность характерна для всего низшего слоя бразильского народа – и слой этот огромен: он представляет собой темную, неохватную массу, еще толком не учтенную и не описанную никакой статистикой. Те, кто живет в больших городах, с ней почти не сталкиваются. Она не сконцентрирована, как, например, американская или европейская беднота, на заводах и каких бы то ни было предприятиях, и ее нельзя, в сущности, назвать пролетариатом, потому что эти невидимые, разбросанные по всей стране миллионы людей толком не связаны между собой. Caboclos на Амазонке, seringueiros в лесах, vaqueiros на пастбищах, индейцы в труднодоступных дебрях джунглей – они не отстраивают крупных, ясно очерченных населенных пунктов, и иностранцы (и даже их соотечественники-горожане) знают об их существовании очень мало: лишь смутно догадываются, что эти миллионы где-то есть и что как потребности, так и доходы этого слоя населения, почти сплошь состоящего из цветных, находятся на самом низком уровне, чуть выше нулевой отметки. За сотни лет образ жизни этих потомков индейцев и рабов, многократно перемешанных между собой, не изменился и не улучшился, и почти никакие достижения техники и прогресса до них не дошли. Жилища они себе обычно строят сами – хижину или небольшой домик из бамбука, облепленный глиной и покрытый тростником, который они собственноручно где-то выращивают. Стеклянные окна – уже роскошь, зеркала и другие предметы обстановки, кроме кровати и стола, в бразильском захолустье редкость. Платить за самострой не нужно; если не брать в расчет города, земля и почва здесь non-valeur[99], и никто не станет утруждаться и требовать плату за пятачок в несколько квадратных метров. Из одежды в здешнем климате достаточно льняных штанов, рубашки и юбки. Бананы, маниок, ананасы и кокосы растут бесплатно на деревьях и кустах; к ним добавляется парочка кур и, может быть, свинья. Базовые потребности тем самым закрыты, и какой бы регулярной или случайной работой эти люди ни перебивались, у них всегда остается пара грошей на сигарету и другие маленькие – да прямо скажем, крошечные – радости. То, что уровень жизни этих низших слоев, особенно на севере, давно отстал от требований времени и что при тотальной нищете, охватывающей целые регионы, хронически недоедающие люди ослаблены и не способны к нормальной работе, в правительстве давно знают и постоянно придумывают и принимают новые и новые меры, чтобы эта в прямом смысле слова голь зажила чуть лучше. Но до глухих районов, куда не ведут ни железные дороги, ни автомобильные шоссе, до лесов Мату-Гросу и Акри пока не добираются минимальные зарплаты, установленные правительством Жетулиу Варгаса. Миллионы людей остаются вне системы регулируемого, организованного и контролируемого труда и вообще вне какой бы то ни было цивилизации, и потребуется много лет и десятилетий, чтобы интегрировать их в общую жизнь государства. Как и свои природные ресурсы, так и эту огромную темную массу Бразилия пока не задействует – ни в производстве, ни в потреблении товаров. Вот он – гигантский резерв на будущее, одна из множества еще не реализованных, потенциальных сил этой удивительной страны.

Эта копошащаяся во мраке аморфная масса, которая большей частью безграмотна и по уровню жизни находится где-то очень близко к абсолютному минимуму, в культуру если что-то и привносит, то совсем мало, но над ней воздвигается, постоянно развиваясь и расширяя свое влияние, мелкая буржуазия, сельский средний класс: служащие, небольшие предприниматели, торговцы, ремесленники, то есть представители самых разных профессий, работающие в городе или на фазендах. В этом весьма здравомыслящем сословии отчетливее всего прослеживается вполне определенное и сознательное стремление бразильцев жить наособицу, не только сохраняя, но и творчески преобразуя многие старые колониальные традиции. Заглянуть в их повседневный быт затруднительно, так как им чужда демонстративность: существует это сословие очень просто и незаметно, можно сказать, втихомолку, потому как три четверти его жизни проходят, в полном соответствии с нашим старинным европейским укладом, в семейном кругу. Собственный дом (а лишь в Рио-де-Жанейро и Сан-Паулу недавно стали появляться многоэтажные здания и вместе с ними сама идея наемного жилья) ненавязчиво образует своего рода оболочку, которая окружает истинное ядро бытия – семью. Как правило, дом этот невелик: в нем один, максимум – два этажа, и от трех до шести комнат; лишенный претенциозности и украшательств, он ничем не выделяется среди других домов на той же улице и внутри обставлен так просто, что для празднеств и гостей в нем места нет. Если не брать в расчет три-четыре сотни семей, принадлежащих к «элите», в целой стране невозможно найти ни дорогостоящих картин, ни хотя бы средненьких произведений искусства, ни редких книг, которыми так любит побаловать себя европейский буржуа, – и тут снова обращает на себя внимание извечная бразильская умеренность. Так как дом предназначен только для семьи, он не пытается ослепить фальшивой роскошью и дорогими безделушками. За исключением радио, электрического света и, возможно, ванной комнаты, современное жилище бразильца ничем не отличается от жилища эпохи колониальных вице-королей. То же самое можно сказать и о принятом в этом жилище укладе: здесь по-прежнему бытуют многие патриархальные обычаи прошлого века, которые у нас в Европе – и мы это констатируем едва ли не с сожалением – давно ушли в историю; особенно яростно здешний традиционализм противится ослаблению семейных уз и падению отцовского авторитета. Как и в старых районах Северной Америки, в Бразилии сам собой сохраняется более строгий колониальный менталитет; здесь по-прежнему в ходу обычаи, о которых наши отцы нам только рассказывали со слов своих отцов. Семья в Бразилии всё еще смысл жизни и средоточие силы, с которого всё начинается и к которому всё возвращается. Люди живут и держатся вместе; будни они проводят в узком кругу, а по воскресеньям встречаются с более дальними родственниками; любые решения о профессии и учебе принимаются всей семьей. Внутри семьи отец и муж – абсолютный властелин. Он обладает всеми правами и привилегиями, требует беспрекословного подчинения, а кое-где – преимущественно в сельских районах – до сих пор, как у нас в былые времена, заведено, чтобы дети в знак уважения целовали отцу руку. Мужское главенство и авторитет здесь всё еще незыблемы; мужчине разрешено многое из того, что запрещено женщине, которая, хоть и живет уже не в такой строгости, как всего несколько десятков лет назад, все равно занята преимущественно домом и бытом. Жена буржуа почти никогда не выходит на улицу одна, и совершенно недопустимо, чтобы ее, даже в сопровождении подруги, увидели вне дома без мужа или брата после наступления сумерек. Поэтому по вечерам, как в Испании и Италии, бразильские города фактически принадлежат сильному полу: мужчины сидят в кафе, прогуливаются по бульварам, и даже в мегаполисах считается неприличным, если женщина или девушка пойдет вечером в кино без сопровождения отца или брата. Идеи эмансипации и борьба за женские права еще не нашли здесь почвы; даже работающие женщины, которых в Бразилии исчезающе мало по сравнению с теми, кто накрепко привязан к дому и семье, не выпячивают свою самостоятельность. Естественно, для молодых девушек ограничений еще больше. Дружеское общение с юношами, даже самого невинного толка, если оно изначально не связано с брачными намерениями, здесь всё еще малоприемлемо, и слово «флирт» невозможно перевести на бразильский. Чтобы избежать всех этих сложностей, замуж здесь, как правило, выходят очень рано: девушки из буржуазных семей вступают в брак лет в семнадцать-восемнадцать, если не раньше. Чем скорее в семье родятся дети и чем больше их будет, тем лучше; здесь этого хотят, а не боятся. В Бразилии женщина, дом и семья все еще тесно связаны между собой; за исключением благотворительных ярмарок, ни на каких праздничных и официальных мероприятиях женщины не играют ведущих ролей, и – если не считать возлюбленной Педру I, маркизы Сантуш, – они никогда не оказывали влияния на политическую жизнь страны. Американцы и европейцы могут сколько угодно задирать нос и распинаться про отсталость, но все эти бесчисленные бразильские семьи, которые спокойно, никому не докучая, живут и благоденствуют в скромных домиках, образуют настоящий силовой резерв нации за счет здорового, естественного существования. Бразильский средний класс, несмотря на консервативность домашнего уклада, высоко ценит образование и уважает прогресс; на этой крепкой и здоровой почве сейчас вырастает поколение, которое начинает делить руководство страной со старой знатью, и в некотором смысле Варгас, сам выходец из деревни и из среднего сословия, – самый яркий представитель этого нового поколения, сознательно сохраняющего традиции и в то же время неукротимо стремящегося вперед.

Над этим классом, который, пронизывая всю страну и постоянно усиливая свое влияние, олицетворяет новую Бразилию, стоит – или, лучше сказать, возвышается – старое и куда менее многочисленное сословие; его можно было бы назвать аристократией, если бы это слово в молодой и вполне демократической стране не вызывало бы неправильных ассоциаций. Эти семьи, частично ведущие свою историю еще из колониальных времен, частично прибывшие с королем Жуаном из Португалии, связанные между собой многочисленными родственными узами и иногда – но не всегда – имеющие дворянский титул, не успели забронзоветь и превратиться в подлинно аристократическую касту: объединяют их лишь образ жизни и высокая духовная культура, которую они передают из поколения в поколение. Эти люди, много путешествовавшие по Европе или воспитанные европейскими учителями и гувернантками, зачастую весьма состоятельные или занимающие высокие государственные посты, с основания империи поддерживали культурные связи с Европой и прикладывали все усилия, чтобы представить миру Бразилию как страну утонченную и прогрессивную. Из их круга вышел целый ряд крупных государственных деятелей: Риу-Бранку, Руй Барбоза, Жоаким Набукко, – те, кто успешно сопряг в границах одной американской монархии демократические идеалы Северной Америки и европейский либерализм, те, кто тихо и упорно внедрял стратегию компромиссов, договоров и решений в правовом поле, которая прославила бразильскую политику.

Почти все дипломаты и по сей день выходцы из этих кругов, тогда как на административной и военной службе набирает силу восходящая молодая буржуазия. Однако их благотворное влияние на общий культурный уровень страны всё еще ощутимо. Они тоже избегают жизни напоказ. Элегантные особняки, окруженные великолепными садами и расположенные преимущественно в старых, престижных районах города, таких как Тижука, Ларанжейрас или Руа Пайссанду, вовсе не претендуют на звание дворцов, а их обитатели придерживаются традиционного уклада, собирают исторические и художественные ценности своей родины и в этом сочетании национальной самобытности и духовной всемирности являют собой цивилизационно более продвинутый тип, почти полностью отсутствующий в других странах Южной Америки; любовью к искусствам и духовной свободой они изрядно напоминают австрийцев. Культурное доминирование старого нобилитета (здесь сто лет – уже «старый») еще не пошатнула новая знать – богачи, – поскольку те в большинстве своем тоже весьма состоятельны и различия между ними не так разительны, как у нас. Бразилия не знает исключительности – в этом ее подлинная сила, – и процесс ассимиляции как в расовом, так и в социальном отношении здесь не прекращается. Всё, что относится к традициям и прошлому, настолько не укоренено, что легко и непринужденно растворяется в новых, только проступающих формах «бразильства».

Именно на этих двух сословиях (поскольку низшие слои населения в силу неграмотности и географической разрозненности пока не могут участвовать в формировании уникальной бразильской культуры) держится – как в созидающем, так и в воспринимающем аспекте – всё участие Бразилии в мировом культурном процессе. Чтобы по достоинству оценить ее вклад, необходимо помнить, что духовный рост этой нации длится немногим более ста лет, а в течение предшествовавших трех веков колониального господства любые формы культурного развития систематически подавлялись. До 1800 года в стране, где запрещалось печатать газеты и литературные произведения, книги были ценностью, редкостью и в общем-то излишеством: если допустить, что в 1800 году из ста человек девяносто девять были неграмотными и лишь один умел читать и писать, это всё равно будет скорее преувеличение, нежели преуменьшение. Первоначально обучение вели иезуиты в коллегиумах, делая, естественно, упор на религиозное воспитание в ущерб общему светскому образованию. С их изгнанием в 1765 году в системе общественного образования возникает вакуум. Ни на государственном, ни на городском уровне не предпринимается никаких усилий по созданию школ. Указ о введении специального налога на продукты питания и напитки, инициированный в 1772 году маркизом де Помбалом, который рассчитывал на эти деньги открыть начальные школы, так и остался на бумаге. В 1808 году вместе с бежавшим от Наполеона португальским двором в стране появляется первая настоящая библиотека, и король, желая придать столичной резиденции некоторый культурный лоск, приглашает в страну ученых, учреждает академии и художественное училище. Но всё это лишь убого размалеванный фасад – по-прежнему не предпринимается никаких решительных шагов, чтобы посвятить широкие народные массы в нехитрую тайну чтения, письма и счета. Лишь в имперскую эпоху, в 1823 году, возникает проект, согласно которому cada villa ou cidade tenha uma escola pública, cada província um liceu, e que se estabeleçam universidades nos mais apropriados locais[100]. Однако на законодательном уровне минимальный стандарт будет закреплен лишь через четыре года, в 1827 году: отныне в каждом крупном населенном пункте должна быть начальная школа. Дело наконец сдвинулось с мертвой точки и пошло, хотя и с черепашьей скоростью. Согласно данным за 1872 год, при населении свыше десяти миллионов человек всего лишь 139 000 детей посещали школу, и даже в наши дни, в 1938 году, правительство столкнулось с необходимостью создать специальный инициативный комитет для окончательной ликвидации безграмотности.

Таким образом, на протяжении веков здесь отсутствовала та самая почва, на которой могли бы произрасти и расцвести национальная поэзия и литература, – отечественная аудитория. Слагать стихи и писать книги для бразильца до недавнего времени означало материально безнадежное, поистине героическое самопожертвование во имя высокого поэтического идеала, так как все здешние литераторы, если не шли в журналистику или политику, творили и сочиняли совершенно впустую. Широкие массы не могли читать их произведения, потому что вообще читать не умели, а тонкая прослойка интеллектуалов-аристократов не горела желанием покупать бразильские книги, предпочитая романы и стихи прямиком из Парижа. Положение изменилось лишь в последние десятилетия – благодаря притоку людей, приученных к культурным удовольствиям и поэтому испытывающих в них потребность, а также благодаря значительному росту образовательного уровня среди представителей развивающегося среднего класса; теперь с энтузиазмом, свойственным тем нациям, которые пережили долгий период угнетения, бразильская литература рвется в мировую. Интерес бразильцев к художественному творчеству поразителен. Один за другим здесь открываются книжные магазины, качество печати и оформления постоянно улучшается; как художественная, так и научная литература выходят тиражами, о которых еще десять лет назад можно было только мечтать, и бразильская издательская отрасль уже начинает опережать португальскую. В отличие от нашей страны, где внимание молодежи, увы, перетягивают на себя спорт и политика, бразильцев куда больше интересуют плоды интеллектуального и творческого труда.

Склонность к духовному в бразильце неизменно сильна. Он от природы сметлив, сообразителен, разговорчив и, будучи потомком португальцев, получает естественное удовольствие от красивых языковых форм, которые в переписке и в обиходе проявляются как особая учтивость, а в ораторском искусстве частенько приводят к чрезмерности. Бразилец любит читать: редко можно увидеть рабочего или кондуктора в свободную минуту без газеты, а студента – без книги. Новое поколение воспринимает словесность и литературу не как многовековую данность, не как наследие предков, а как собственными усилиями завоеванное право, и ощущает гордость и радость, познавая и себя, и мировую литературу. Не будет преувеличением сказать, что в южноамериканских странах ярче, чем где бы то ни было, проявляется почтительное отношение к умственному труду и что современные его плоды – в том числе благодаря дешевизне книгопроизводства – распространяются среди народа быстрее и шире, чем в более консервативных странах. В силу врожденной склонности бразильца к изящным формам долгое время в национальной литературе доминировала поэзия; эпические поэмы «Уругвай» и «Марилия» закладывают основы бразильского стихосложения, на поприще которого подвизаются поистине выдающиеся личности. Здесь поэт еще может стать по-настоящему популярным. В местных парках, как в парижском парке Монсо и в Люксембургском саду, установлены памятники отечественным поэтам, и даже ныне живущему Катулу да Пайшан Сеаренси граждане – или, лучше сказать, бразильский народ, жертвовавший заработанные потом и кровью гроши, – самым трогательным образом отдали дань уважения. До сих пор эта страна – одна из последних – чтит поэзию, и бразильская Академия располагает солидным числом лириков, которые дарят языку новые, уникальные оттенки.

Бразильская литература долго силилась избавиться от европейского влияния в прозе, в романах и повестях. Даже новаторский образ «хорошего индейца» в романе Жозе ди Аленкара «Гуарани» был скорее заимствованием извне – из таких образцов, как «Атала» Шатобриана или «Кожаный чулок» Фенимора Купера; сюжетное наполнение и исторический колорит в произведениях Аленкара бразильские, а вот душевный настрой, художественная атмосфера – нет.

Только во второй половине XIX века, с появлением двух по-настоящему масштабных фигур – Машаду ди Ассиса и Эуклидиса да Куньи, – бразильская литература выходит на мировую арену. Машаду ди Ассис для Бразилии значит не меньше, чем Диккенс – для Англии, а Альфонс Доде – для Франции. Ди Ассис живо рисует яркие типажи, олицетворяющие его страну и народ; он прирожденный рассказчик, и сочетание мягкого юмора и надменного скепсиса придает его романам особую прелесть. В своем самом известном произведении, «Дон Касмурро», он создает образ, ставший для его родины таким же бессмертным, как Дэвид Копперфильд – для Англии, а Тартарен из Тараскона – для Франции; благодаря кристальной чистоте языка и незамутненному гуманизму он по праву стоит в одном ряду с лучшими европейскими романистами того времени.

В отличие от Машаду ди Ассиса, Эуклидис да Кунья не был профессиональным писателем; его монументальный национальный эпос «Сертаны» возникает почти случайно. Будучи инженером по профессии, Эуклидис да Кунья в качестве репортера газеты Estado de São Paulo участвовал в военном походе в Канудус – в дикий, мрачный северный край, где подняла восстание местная секта. Его отчет об этой кампании, написанный с великолепной драматической силой, вырос в книгу, которая с большой психологической достоверностью изобразила бразильскую землю, народ и страну и как по проницательности, так и по размаху по сей день остается неподражаемой и непревзойденной. В мировой литературе ее можно сравнить разве что с «Семью столпами мудрости», где Лоуренс описывает войну в пустыне; за рубежом грандиозный эпос да Куньи мало известен, но благодаря драматическому накалу, глубине рассуждений и удивительной гуманности, которыми этот текст напитан, ему, несомненно, суждено пережить многие ныне гремящие книги. Благодаря усилиям романистов и поэтов бразильская словесность достигла огромных успехов в изяществе и нюансировке литературной речи, но высокой планки, заданной Эуклидисом да Куньей, ни один другой поэт так и не достиг.

Драматическое искусство, напротив, пока находится в зачаточном состоянии. Я еще не слышал ни об одной действительно стоящей бразильской пьесе, а в общественной и светской жизни спектакли не играют существенной роли. Тут, впрочем, нет ничего удивительного, потому что театр как типичный продукт стратифицированного общества представляет собой форму искусства, которую может породить только определенный социальный слой – а в Бразилии такая общественная формация толком не успела развиться. Бразилия не знала елизаветинской эпохи, не имела ни двора Людовика XIV, ни широкого круга страстных театралов-буржуа, как Испания или Австрия. Вплоть до последних лет существования империи вся театральная индустрия держалась исключительно на импорте, причем из-за географической удаленности импортировались в основном второсортные труппы и постановки. Созданием настоящего национального театра никто не озаботился даже при Педру; первые труппы, приезжавшие из Европы, выступали на испанском языке, а не на португальском. Сегодня же, когда в городах-миллионниках уже есть достаточно искушенная в культурном отношении публика, заниматься развитием театра, похоже, поздно: всё захватило кино.

Аналогичная ситуация наблюдается и в музыке. Здесь ощущается отсутствие многовековой традиции, пронизывающей все слои общества. В Бразилии нет крупных академических хоров, поэтому такие монументальные музыкальные произведения, как «Страсти по Матфею», большие реквиемы, Девятая симфония Бетховена или оратории Генделя широкой публике почти неизвестны. Репертуар оперных театров в Рио-де-Жанейро и Сан-Паулу по-прежнему, как и пятьдесят лет назад, строится на итальянских операх Верди и в лучшем случае Пуччини. Тот же «Тристан», премьеру которого уже почти сто лет назад император Педру хотел провести в Рио-де-Жанейро, с тех пор исполнялся всего два-три раза, а современной музыки здесь почти никто не знает. Только сейчас начали появляться симфонические оркестры, но публика по-прежнему отдает предпочтение музыке легкой и приятной.

Тем удивительнее, что в эпоху, когда получить образование можно было, только если ты отчаянно хочешь учиться и готов ради этого на любые подвиги, Бразилия породила артиста, которому суждено было достичь мировой славы,– Карлоса Гомеса. Появившись на свет в 1836 году в маленьком городке в штате Сан-Паулу, он уже в десять лет поступает в музыкальную капеллу и самостоятельно, по сути, без педагога, учится в стране, где партитуры и полноценные оперные постановки почти недоступны. Целеустремленность его такова, что к двадцати четырем годам он уже дописывает первую оперу – «A Noite do Castelo»[101]. Поставленная в 1861 году в Рио, эта опера, как и последующая, имеет грандиозный успех. Император Педру II берет молодого композитора под крыло и отправляет в Европу продолжать образование. В Италии молодому композитору попадает в руки роман его соотечественника в итальянском переводе – «Гуарани» Жозе де Аленкара,– и Гомес сразу кидается к либреттисту: мол, вот оно, произведение, которое поможет ему, бразильцу, показать Бразилию миру! В 1870 году оперу ставят в «Ла Скала», и она превращается в сенсацию. Сам великий Верди заявляет, что нашел достойного преемника, и по сей день «Гуарани» – одна из лучших «мейерберовских»[102] опер, как характеризует ее музыкальный историк, – иногда ставится на итальянских сценах. Типичный образчик тех «больших опер», которые тешат – может быть, даже избыточно – взор и слух, но не услаждают душу, «Гуарани» весьма мелодична в лирической части, и в общем-то понятен и произведенный ею фурор, и грандиозные надежды, которые после премьеры возлагали на Карлоса Гомеса; однако именно потому, что она так точно вписалась в романтическую, помпезную мейерберовскую стилистику, сегодня она скорее документ эпохи, чем живое произведение. Гораздо больше, чем итальянизированный Карлос Гомес, популяризации бразильской музыкальной традиции способствовал Вила-Лобос. Сильный, своенравный ритмик, он придает каждому своему произведению уникальную окраску, которую не найдешь ни у какого другого композитора; то пестрая, то исполненная загадочной меланхолии, его музыка непостижимым образом отражает и бразильский ландшафт, и бразильскую душу.

Такой же типично бразильский колорит виден в живописи Портинари – первого бразильского художника, которому в считаные годы удалось завоевать международное признание. Но сколько еще красок, сколько диковин, сколько невероятных, удивительных возможностей по сей день скрыто в величественном бразильском пейзаже! Они ждут человека, который откроет миру потрясающую природу этого края, как Гоген открыл Тихий океан, а Сегантини – Швейцарию. А какие перспективы возникают перед архитекторами в стремительно растущих бразильских городах, которые все явственнее изъявляют желание не следовать европейским клише и не повторять североамериканские образцы, а искать собственное, уникальное лицо! В этом направлении ведется большая работа, и уже удалось достичь немалых успехов.

В науке – в области, где мне трудно выносить суждения и давать оценки вследствие недостатка специальных знаний, – за последние годы сделано поразительно много для изучения политической и экономической истории страны. Почти все хроники и характеристики Бразилии прежде создавались иностранцами. В XVI веке это были француз Теве и немец Ганс Штаден, в XVII – голландец Барле, в XVIII – итальянец Антонил, а в XIX – англичанин Саути, немец Гумбольдт, француз Дебре и немец по происхождению Фарнхаген: именно им принадлежит заслуга создания классических описаний страны. Однако в последние десятилетия бразильцы перехватили инициативу: они стремятся разобраться в собственной истории, тщательно изучая источники, и вместе с весьма добротными публикациями правительства и ряда штатов подобная литература уже образует целую библиотеку. В философии следует отметить тот удивительный факт, что позитивизм Огюста Конта породил здесь школу и даже церковь; бразильская конституция насквозь пропитана формулировками и идеями этого французского философа, который здесь оказал гораздо больше влияния на реальную жизнь, чем у себя на родине. В области техники следует выделить прежде всего воздухоплавателя Сантоса-Дюмона, который обессмертил свое имя, совершив первый полет вокруг Эйфелевой башни и разработав новые, дерзкие и эффективные конструкции самолетов, ставшие ключом к успеху. Хотя по сей день продолжается спор, кому принадлежит честь первого полета на аппарате, который тяжелее воздуха, – Сантосу-Дюмону или братьям Райт, – на самом деле всё сводится к вопросу, занимает ли Сантос-Дюмон, совершивший это удивительное, поистине героическое деяние, бесспорное первое или, в худшем случае, второе место; и того и другого достаточно, чтобы навеки вписать его имя в историю. Вся его жизнь – величественный эпос отваги и самопожертвования; его инженерная доблесть так же незабвенна, как и доблесть гуманистическая: в свое время он отправил два отчаянных письма в Лигу Наций, в которых потребовал раз и навсегда запретить использование авиации в военных целях, в частности для сброса бомб. Одних этих писем, в которых он провозглашал и отстаивал гуманистические ценности родины перед всем миром, достаточно, чтобы Сантосу-Дюмону не грозило ни пренебрежение, ни забвение.

Таким образом, если правильно свести баланс, на сегодняшний день Бразилия уже добилась в сфере культуры исключительных успехов. При этом следует учитывать, что здесь работает другая арифметика: культурный возраст страны составляет отнюдь не четыреста пятьдесят лет, а численность ее населения не равна пятидесяти миллионам, поскольку с обретения независимости прошло чуть более ста, точнее – сто девятнадцать лет, и лишь семь-восемь миллионов человек находятся на современном уровне развития. Поэтому любые сравнения с Европой ведут в никуда. У Европы куда более богатые традиции и куда более короткая перспектива, а у Бразилии прошлого мало, зато будущего – сколько угодно. Всё, что уже сделано, неразрывно связано с тем, что еще предстоит сделать, и тот тысячелетний фундамент, на котором зиждется Европа, принимая его как должное, – музеи, библиотеки, разветвленная система образования – здесь еще только предстоит построить. Молодому художнику, молодому писателю, молодому ученому, студенту – всем им в сто раз сложнее расширять кругозор и получать базовые знания в Бразилии, чем, скажем, в учебных заведениях Северной Америки, которые и финансируются, и организованы лучше. Здесь всё еще ощущается некая ограниченность и в то же время оторванность от устремлений эпохи; страна всё еще не соответствует в полной мере собственному потенциалу; любой бразилец всё еще считает один год в Европе или в Северной Америке венцом своего образования, и сама Бразилия, несмотря на все наши ошибки и заблуждения, всё еще черпает энергию и вдохновение в Старом Свете.

Впрочем, и европейцу, вне зависимости от того, проездом он здесь или надолго, есть чему в Бразилии поучиться. Он сталкивается с иным ощущением пространства, с иным ощущением времени. Атмосфера тут менее напряженная, люди – более дружелюбные, контрасты – не такие резкие; природа рядом – только руку протяни, время не перенасыщено событиями, жилы натянуты не все и не на разрыв. Жизнь здесь более спокойная, а значит – более человечная: не такая механистичная и стандартизированная, как в Америке, и не такая политически бурливая и токсичная, как в Европе. Благодаря тому, что вокруг человека есть пространство, один не подпихивает локтем другого; благодаря тому, что у страны есть будущее, атмосфера более безмятежная и люди меньше тревожатся и горячатся. Здесь хорошо пожилым людям, которые уже многое повидали на своем веку и теперь ищут тишины и уединения на лоне прекрасной, идиллической природы, чтобы переосмыслить и оценить всё пережитое. А еще лучше здесь молодежи: нерастраченную энергию можно пустить в неистощенную действительность и, неустанно и радостно в ней растворяясь, способствовать развитию и процветанию страны. Из тех, кто за последние десятилетия приехал из Европы, почти никто не вернулся назад; те же народы, которые за океаном бессмысленно бьются друг с другом, обрели в Бразилии общий мирный кров. И если (в иные мгновения нашего помешательства только этим и остается утешаться) старая цивилизация в этой самоубийственной бойне в конце концов уничтожит саму себя, то мы знаем: в Бразилии вовсю кипит работа над цивилизацией нового формата, которая готова воплотить в жизнь то, о чем самые благородные, самые просвещенные наши соотечественники тщетно мечтали из поколения в поколение, – культуру мира и человечности.

Предыдущая главаГлава 6 из 24Следующая глава