К книге
Западный ветерЗАПАДНЫЙ ВЕТЕР Повесть. Часть первая. III
38%
ЗАПАДНЫЙ ВЕТЕР Повесть. Часть первая. III
3

ОН ДУМАЕТ: тяжелые тучи, должно быть, оставили и Вильнюс, а волна света от холмов, столпившихся вдоль реки, прокатилась по городу, омытому весенними ливнями, выметенному ветром. С ясного неба солнце заглядывает в небольшой кабинетик, где за сдвинутыми столами одна против другой сидят две женщины. У стены — канцелярский шкаф, возле двери — металлическая вешалка-стояк. Становится не только слепяще-светло, но и тепло. Женщины только что пообедали в кафе, в подвальчике, выпили жидкого кофе, поболтали с сотрудниками. После обеда очень уж неохота перекладывать бумажки, манипулировать клавишами калькулятора. Они уже дожидаются конца работы, обсуждают, что можно еще достать в магазине. Слава богу, в управленческое кафе, куда посторонних не пускают, кое-что завозят, и можно уходить с работы не с пустой сумкой.

Рута Норвайшене скользит взглядом по бумаге, на которой проставлена резолюция начальника планового отдела. Она изучила документ еще до обеда, надо подготовить предложения, обсчитать. Этим она и займется сегодня, хотя работа и не срочная. Но Руту смущает солнце — сегодня оно впервые в эту весну обратило к их кабинету свой румяный, свой жаркий лик. Что делать дальше, когда с документом будет покончено? Можно полистать взятый на время журнал мод, можно поглядеться в зеркало и так дотянуть до шести. Затем переполненный троллейбус с натужным стоном повезет ее из центра в новые кварталы, а ей представится, будто она едет домой из какого-то другого города. Все меньше людей будет в троллейбусе, и вот уже она видит в окно свою девятиэтажку, сосны пригорода. Сойдет на остановке, заглянет в магазин, заполненный народом: может, привезли мясо? Завоз к концу рабочего дня, а днем в витрине разложены коровьи копыта, вымя, скобленые кости. Как хорошо, что сам начальник управления Урбонас добился, чтобы служащие могли покупать продукты в кафе. Рутин холодильник почти никогда не бывает пустым. С трудом ползет наверх лифт с исцарапанными стенами, сплошь испещренными литовскими и русскими словечками, вечно с каким-то гнусным запахом, который здесь оставляют и жильцы, и гости. Неприятно входить и в квартиру: ни Витаутаса, ни ребят. Была бы хоть собака — встречала бы. Но кто за ней присмотрит, кто будет выгуливать? И потом, на собак в городе налог.

Сотрудница, пожилая женщина, тяжело вздыхает. Какая забота гложет эту скромную труженицу? Никогда она о себе не рассказывает, но Рута знает, что живется ей нелегко: муж пьяница, одна растила, поднимала детей. Что отравляет ей жизнь? Неудачи у детей? Или вздыхает по привычке? Сколько лет они сидят здесь вместе? С тех пор, как после окончания университета Руту распределили в этот отдел. Главным был еще не Урбонас, а другой, которого никто не помнит. Сколько начальников сменилось у них на глазах? Трое? Нет, четверо. Урбонас пятый. Он тут больше десяти лет. Поговаривают — об этом шепчутся и в комитете, и в городе, — будто его кресло пошатнулось. Но участь такого начальства решается так высоко, куда смертным подчиненным и в мыслях не добраться. В то давнее время, когда Руту распределили, отдел назывался иначе, каким-то длинным запутанным словом, которое и выговорить непросто. Сидели они не вдвоем, а вшестером. Но Урбонас сделал капитальный ремонт, приторочил новый современный флигелек, переоборудовал кабинеты, и им обеим досталась небольшая, но отдельная комната на двоих.

Так и бегут годы. Сослуживица всегда опрятно одета и словно не стареет (в действительности же она красит волосы, вставила искусственные зубы), никогда не ропщет на судьбу. Иногда Рута смотрит на эту женщину, и ей думается: жизнь человеческая устроена правильно, так, как и должно быть. Не у всякого, это верно, — лишь у того, кто честно и порядочно живет. А люди, подобные муженьку, о котором сотрудница и словом не обмолвится, вполне закономерно гибнут в мутных водоворотах судьбы. Но отчего она так вздыхает? Что-то случилось? Может, попросили на пенсию?

На столе сияет красненький телефон заграничного производства. Модерновый, как и все в ведомстве Урбонаса после переделки. Рута не прочь позвонить Марии Урбонене, но стесняется сослуживицы. Хотя все управление и знает, что она с женой начальника на короткой ноге, выставляться Руте не хочется. К тому же вовсе необязательно, чтобы все на свете вникали в детали дружбы Урбонасов с Норвайшасами.

А сотрудница, будто угадывая скрытое желание Руты, собирает какие-то листки, поправляет прическу, одергивает кофточку и выходит. То ли к начальнику отдела, то ли еще куда-нибудь. Рута передвигает на свой стол аппарат, набирает номер.

— Слушаю, — отвечает четкий, уверенный женский голос; звучит официально, но как только Рута называет себя, голос теплеет. — Минутку, я поговорю по другому телефону.

Рута звонит по прямому, не через секретаршу. Она слышит, как Мария долго, почтительно разговаривает с кем-то, видимо, вышестоящим. Должно быть, по другому прямому, который соединяет ее с верхом.

— Не помешала? — извиняющимся тоном спрашивает Рута, когда Мария, закончив разговор, снова, точно чужая, произносит: слушаю.

— Что ты! Сегодня такой день, как нарочно, отовсюду звонят. Что у тебя, Руточка? Что хорошего?

— Ничего, — отвечает Рута.

— Но и плохого ничего, правда?

— Правда.

— Это самое главное. Все здоровы? И слава богу, как говорят верующие... Внука еще не заимели? А пора бы, твои ребятки устроились прилично... Хозяин мой расхворался, забот выше головы. Илона нажимает с кандидатской. Робертас защитился, и ей не хочется отставать. А я все сама, верчусь как белка в колесе. Да, может, как-нибудь вытянем, — вздыхает Мария, как человек, который полагается не только на свои собственные силы, но и на милость судьбы.

— Конечно, вытянете, — уверяет Рута. — Как ни трудно, а все же, надо полагать, сложится хорошо.

Она произнесла это и сама испугалась: правильно ли поймет Урбонене? Не усмотрит ли в ее словах обратный смысл? Ведь Рута, как обычно, почтительно выслушав старшую подругу, хотела лишь порадоваться, что зять ее Робертас защитил диссертацию, что дочь Илона тоже не лыком шита, что трудности, которые свалились на Урбонасов, пройдут, как ненастье по весне. Она вовсе не имела в виду, что Даниелюс Урбонас в больнице, что о его служебных делах ползут всякие слухи, что не вполне еще утихла молва о том, что приключилось у Марии прошлой осенью, после чего они долго не виделись, не встречали вместе Новый год, не болтали по телефону... Боже сохрани, подобные намеки позволит себе разве лютый враг Марии или просто человек бестактный и невнимательный, но уж никак не Рута, которая искренне желает всем добра и никогда не думает ни о чем дурном.

— Посмотрим, как сложится, — отвечает Мария, и Рута задумывается, правда ли в словах приятельницы не скользит тень укора. А Мария переводит на другую тему: — Сегодня первый раз выглянуло солнце, может, правда весна... Как твой сочинитель поживает?

— Как обычно. Трудится.

— Роман закончил?

— Почти. Стучит на машинке. Я очень рада, что ты достала ее.

— Приятно, что и я помогаю двигать вперед нашу литературу, — шутит Мария. Руте кажется, что она и вправду в хорошем настроении. — За это он должен написать такой прекрасный роман, какого еще никто у нас не писал.

— Куда уж ему!

— Я сама дам тему. Детектив — это просто так, на ремонт хаты, тебе на шубку. А тот останется в веках.

— Уж ты скажешь, Марите, — ласково, даже растроганно произносит Рута. — Вы нам столько добра сделали, что и десяти романов не хватит отблагодарить... И ты, и Даниелюс, — эх, не надо было первой назвать Урбонаса, ведь они до сих пор не сходили его проведать; она не уверена, что Витаутас утром побывал там. Что это на него вдруг нашло — упирается, не желает проявить такого пустячного, но важного знака внимания? И тут ей приходит на ум, что надо самой все и выложить. — Мы ведь еще не проведали товарища Даниелюса. Витаутас уехал, вот вернется...

— Уехал?

— Да. Уж пару дней назад... — Руте трудно лгать. А что, если муж заглянул к Урбонасу? Ах, тогда она скажет: вернулся, стало быть, поспешил один.

— На виллу? — интересуется Мария.

— Возможно. Сестра в Джюгай заболела. — Руте уже не трудно лгать, главное — это начало.

— А к Даниелюсу мы с тобой можем съездить вдвоем, — неожиданно предлагает Мария, и у Руты сердце подпрыгивает от радости. — Я собираюсь к нему в пять часов. Около пяти обожди возле комитета.

— Ах, как будет замечательно, — от души ликует Рута. И тут же вдохновенно, искренне, сама веря в свою ложь, продолжает: — Витаутас все названивает из Джюгай, спрашивает, как товарищ Даниелюс...

— Ну, пока... — прощается Мария.

Но Рута еще долго держит в руке трубку, в которой раздаются монотонные гудки, и кладет ее на рычаг лишь тогда, когда в кабинет возвращается сослуживица. Рута рада, что все сложилось так удачно. А сложилось потому, что она не стала выжидать — взяла да и позвонила Марии, сама же заговорила о Даниелюсе. Правда, она солгала, но это же ложь невинная. Во спасение. И вот, как обычно, у дверей комитета затормозит не первой молодости, видавший виды профсоюзный автомобильчик с жуликоватым парнем в кожаной куртке за рулем, и опять они с Марией поедут, как ездили вместе вплоть до минувшей осени. Перед этим автомобилем растворяются не одни ворота — торговых баз, складов, просто полезных мест. Каждая покупка — новая и красивая вещь — была поводом к радости, к настоящему, хоть и скромному празднику.

Но она тотчас же обрывает себя за эти воспоминания: вовсе не потому соскучилась она по Марии, старшей своей подруге. Слава богу, что все у той дома в порядке, и они снова могут встречаться. Ах, как она, Рута, страдала, как порывалась позвонить Марии, даже снимала трубку, набирала первые цифры, но снова клала трубку. И сколько было радости, когда в один прекрасный день Мария позвонила сама. Правда, не ей, а Витаутасу, и по делу. А она, Рута, будто чуяла, вскоре позвонила домой. Вечером, когда она вернулась со службы, на столе у Витаутаса уже красовалась импортная пишущая машинка, которой тот радовался, точно маленький ребенок игрушке. И она сама радовалась, звонила Марии, благодарила, не могла наговориться.

Ага, нужны цветы. Можно взять на базарчике, но она сбегает и посмотрит в магазине: туда завозят по государственной цене, все-таки гораздо дешевле. И не хуже. Ради Даниелюса не жалко и переплатить пару рублей, а все же. И как нарочно: в магазин из местного совхоза привезли отличные гвоздики: красные и белые, и даже с лиловым оттенком. И очереди никакой. Может, лучше розы? Но их нет. И вообще, гвоздика — благородный цветок, годится при любом случае, для всякого торжества и в любое время года. Рута ставит цветы в стеклянной вазе к себе на подоконник, то и дело смотрит на них, ласкает взглядом.

Она успевает закончить работу, относит к начальнику планового отдела, и тот доволен ею. Рута оживлена, вся так и лучится хорошим настроением, способна и заразить им кого угодно. Настенные часы в коридоре показывают без пяти пять.

Она мелко семенит по длинному коридору, выстланному бобриком, бережно держа хрупкие стебли гвоздик. Бросает взгляд на курильщиков у окна, кому-то улыбается, спускается в просторный холл с выложенными доломитом стенами. Сквозь стеклянную дверь видна знакомая мышастая машина. Белеет широкое лицо Марии. Рутино обычное место — на заднем сиденье, за водителем. Автомобиль выезжает на большую улицу.

— И долго еще собираются держать товарища Урбонаса в больнице? — спрашивает Рута, совладав с волнением.

— Как знать, — отвечает Мария. — Анализы получше, но есть подозрения. Так считает и завотделением, и главврач. И профессор Лаукайтис тоже. Они не спешат, а у Даниелюса новая хворь: как там, в комитете. Сказка про белого бычка.

— Главное — это здоровье, — произносит Рута, вспоминая расхожие слова.

— Скажи об этом Урбонасу, — качает головой Мария. — Комитет — вся его жизнь. Ради него он откажется от отпуска, от выходных, погубит здоровье. Привык работать, как заведенные часы, вот и все. А что какая-то шестеренка стерлась, до этого ему и дела нет.

— В комитете все в порядке, — заверяет ее Рута, но тут же начинает сомневаться, хорошо ли она сказала: какой может быть порядок, если нет самого главного? — Пока товарищ Даниелюс подлечится, ничего не стрясется. Все чувствуют его присутствие, все делается, как при нем... У нас люди хорошие.

— Хорошие. — Мария вздыхает, криво улыбается. — Иногда тебе и в голову не придет, на что способен так называемый хороший человек.

Рута, хоть и давно дружит с Урбонасом, о делах комитета знает лишь на своем уровне, как и все служащие. А ведь есть и другое отношение: сверху. И оттуда многое выглядит иначе. Ушей простых служащих достигают разве обрывки слухов. Рута сама слышала, будто один из заместителей — а их двое, — вроде бы подкапывается под Урбонаса, будто через голову начальника разговаривает с вышестоящим начальством и тем самым осложняет положение. Но это ведь только слухи. А покамест Даниелюс Урбонас болеет. Вполне возможно, размышляет Рута, что он, точно раненый боец, на миг покидает поле боя, чтобы залечить раны, и вскоре вернется. Она ни за что не поверит, что Даниелюс Урбонас, который всегда побеждает, может однажды потерпеть поражение.

Что Рута! Для всякого посещение в больнице товарища Урбонаса — подобно празднику. Светлое, просторное помещение, сверкающий чистотой пол, картины на стенах, вежливые посетители, еще более вежливый, прямо-таки дрессированный персонал. Больные не задыхаются в переполненных палатах, никто не валяется на раскладушках в коридоре, как это можно увидеть в обычных больницах. Тут лежат по двое и даже иногда по одиночке. Ослепительно чистое белье, телефоны, принесенные из дома телевизоры. Тут никому не грозит халатность персонала, грубость, неряшливость. Уют, заботливое отношение. Чтобы быть достойным такого отношения, надо быть Даниелюсом Урбонасом, быть может, даже родиться им. А кому-то со стороны может показаться, что лежать здесь и болеть — одно удовольствие. Как будто никто здесь не страдает, не испытывает боли, не умирает, а лишь улыбается окружающим да вполголоса твердит всякие любезные слова.

Даниелюс Урбонас сидит на металлической койке, поверх казенной пижамы у него надет собственный теплый халат. Короткие ноги не достигают пола. Похоже, он в отличном настроении, беседует с незнакомыми Руте посетителями — женщиной и мужчиной. В палате много цветов, можно подумать, что находишься в цветочном магазине, оранжерее или на юбилейном чествовании Даниелюса Урбонаса: тут и розы разных оттенков, гвоздики, амариллисы, гиацинты, даже пучочек лесных фиалок в маленькой вазочке у кровати. Палата залита солнцем, от цветов рябит в глазах. Больной бодро спрыгивает с койки, пожимает Руте руку, принимает гвоздики и передает Марии. Она ставит их в глубокую керамическую вазу, принесенную из дома. Может, надо было поискать какие-нибудь другие цветы — подороже, подефицитнее? Даниелюс их не оценит, но от Марии не ускользнет ни единая мелочь. Урбонасам надо приносить редкие цветы, дорогие подарки. До Руты дошло, что однажды сотрудники Марии преподнесли той на день рождения какую-то вещь, которая ей не понравилась, о чем Урбонене и сказала вполголоса: а погаже ничего не нашли?

Входят другие посетители, а эти — мужчина и женщина — жизнерадостно и дружелюбно прощаются. Мария снова ставит цветочки в вазу, Даниелюс уже беседует с вновь прибывшими о том да о сем, трудно даже установить, вокруг чего вертятся разговоры учтивых, знающих себе цену людей. Ни один не заикается о здоровье навещаемого, не касается рабочих дел и вообще ничего существенного. А если бы такой разговор затеялся, то сразу же и оборвался бы: вот новые посетители, новые приветствия, опять цветы, приличные разговоры, шутки. Рута посидела столько, сколько положено, пора откланяться. Она вопросительно смотрит на Марию, и та словно отпускает ее. Осторожно, не замеченная Урбонасом, Рута выходит из палаты, спускается в гардероб. Затворяет за собой двери с темными стеклами, идет по двору — маленькая, сутулая, в раздуваемом ветром пальто. Слава богу, долг исполнен.

А сколько друзей, сколько знакомых у этих Урбонасов! Собрать всех вместе, выйдет целая толпа, способная заполнить конференц-зал управления. А цветов-то, цветов сколько, с ума сойти.

А не кажется ли ей — спрашивает себя Витаутас — с ее прекрасным настроением, будто вышла она не из больницы, а из театра, где прошла премьера, имевшая колоссальный успех, где публика бешено аплодировала, артисты без устали кланялись, а сцену забрасывали цветами? Где главную роль исполнял любимец публики — этот невысокого роста темнолицый человек, восседающий на металлической койке?

ТОГДА, в канун Нового года, мы с Рутой ничего особенного не ожидали, ни на что не рассчитывали. Все должно было происходить как обычно: вдвоем поужинаем, посмотрим телевизор. Дети уже не маленькие, уйдут к друзьям. В полночь поздравим соседей по площадке или они нас.

Но совершенно неожиданно Рута, она была членом месткома, достала билеты на традиционную «Травиату», которая шла в новом здании театра. И вот, отворив тяжелую дверь, мы влились в поток нарядной публики, который бурлил на первом этаже, у раздевалки, мерно струился по фойе, вливался в буфет. Кто высматривал знакомых, здоровался, примыкал к стайкам покрупнее, кто разглядывал незнакомых, изучал — особенно женщины — костюмы, прически (тогда была мода на парики), кто смотрел сквозь широченные окна на скованный морозом, но оживленный, празднично искрящийся город, кто любовался свисающими с потолка хрустальными гроздьями светильников. Мы с Рутой не встретили ни одного знакомого. У нас вообще было не так уж много знакомых, а раздобыть билет в оперный на этот вечер — дело почти немыслимое. Мы слонялись в расфуфыренной, праздничной толпе совсем как чужие. Но и нам передалось приподнятое настроение, мы даже почувствовали себя полноправными гостями роскошного дворца. Ни я, ни Рута не подозревали, что наступающий год окажется не таким, как другие, и что особенно примечательным станет он для нас. Потом мне иногда приходило в голову, что новогодние пожелания имеют какой-то смысл, что мнение, будто под Новый год сбываются какие-то мечты — не пустая выдумка. И что за честную жизнь да долготерпение человеку воздается не только в сказках.

— Урбонасы, — прошептала Рута, схватив меня за руку, и поклонилась какой-то идущей навстречу паре, которую я как следует и не разглядел. И лишь когда мы описали круг по фойе, когда Рута снова сжала мою руку, я присмотрелся к ним повнимательней.

Они бросались в глаза не мне одному: невысокого росточка, разнаряженный (именно так и подумалось: разнаряженный) мужчина в модной — на высоких каблуках — обуви и крупная дама в длинном платье, которая крепко держала его под руку и словно вела за собой в этом плотном потоке. Она казалась сутуловатой — возможно, нарочно чуть горбилась, чтобы не выглядеть выше своего спутника. При виде такой пары только и скажешь: «Вот она как выглядит в наше время, мужская женственность и женская мужественность!» Муж нас не заметил, но жена взглянула пристально и даже подарила улыбку, точно знакомым. Улыбка красила ее крупное, грубоватое, но вполне привлекательное лицо. Мне даже почудилось — возможно, не тогда, а позднее, — что Урбонене взглянула не столько на Руту, сколько на меня своим пронзительным, но доброжелательным взглядом.

До тех пор я не был знаком ни с Урбонене, ни с Урбонасом, разве что с виду, как и многие. Урбонас — деятель республиканского масштаба, член комитета, начальник ведомства, где работала Рута, его жена Урбонене — известный профсоюзный босс, таких людей знают чуть ли не все кругом. Вильнюсскому интеллигенту нетрудно узнавать на улице любое начальство: годами встречаешь их в одних и тех же местах, на улицах, отправишься отдыхать на взморье — и там они же. Вот примелькавшийся тебе человек, совсем недавно он выглядел молодым, а глядишь, и поседел, и погрузнел, а рядом с ним идут не дети, а уже внуки, а вот уже и не встречаешь его нигде. Иногда замечаешь некролог в газете (если он того заслуживал), иногда соболезнование «родным и близким» от сотрудников, иногда слышишь: нету бедняги.

Перед самым началом, когда музыканты настраивали инструменты, а публика вплывала в зал, Рута опять указала мне:

— Вон они: в третьем ряду...

Впереди среди дамских причесок и париков, среди мужских шевелюр и лысин выделялась крупная голова Урбонене.

В тот вечер в театре все происходило стремительно: только успеешь выйти из зала, только доберешься до чашечки кофе или бокала шампанского, как уже звонок, вернее, гонг, зовет обратно. Быстрее обычного раскручивались на сцене история Виолетты, Альфреда и его отца. Перед последним действием, как обычно, под аплодисменты вышел оркестр, но Виолетта, единственная из выступавших в тот вечер литовская оперная звезда, тоже умирала быстрее обычного. Артисты спешили, а публика, собравшаяся не только ради пения, но и в угоду моде, была снисходительной.

Мы сошли вниз, в гардероб, и снова встретились с Урбонасами. (Судьба, как впоследствии твердила Рута.) Я встал в очередь, Рута рассматривала наряды, украшения, а они уже протискивались бочком, оба в импортных дубленках. Урбонене нас увидела, улыбнулась, как и раньше — сперва мне, потом Руте, — и произнесла:

— С Новым годом!

И в тот миг мне действительно почудилось, что она больше смотрит не на Руту, а на меня. Уж не встречались ли мы с ней где-нибудь раньше, и я просто забыл? Давка была невообразимая (тоже судьба! — подумал я), и они задержались возле нас.

— Где встречаете? — спросила Урбонене.

— Дома, — благоговейно ответила Рута.

— И мы, — словно одобряя, кивнула Урбонене. — Дома лучше всего. — И, чуть помедлив, спросила: — А давайте встретим у нас дома?

Предложение нам с Рутой показалось просто знаком вежливости, который надлежало достойным образом оценить и так же радушно отклонить. Но мы были настолько ошеломлены, что не находили слов для ответа. Урбонене переводила взгляд с жены на меня (Урбонас тем временем отвечал на пожелания знакомых, поздравления) и, словно видя нас насквозь, выжидала. Мне подали пальто.

— У вас будут гости? — спросила Урбонене.

— Нет, — ответила Рута.

— Так в чем же дело? Не все ли равно, у кого дома встречать?

— Но как-то... — Рута была в полной растерянности, беспомощно смотрела на меня, на чужих людей.

— Значит, договорились, — уверенно произнесла Урбонене. — Ждем вас у выхода, здесь такая давка.

Я подал Руте пальто, и она оделась, сняла туфли на высоких каблуках и надела теплые сапожки. Потом взглянула на меня. Она была взволнована, в глазах отражалась смесь радости и тревоги. Ей все еще не верилось, что Урбонене говорила на полном серьезе, моя жена поглядела в сторону двери, где в самом деле, окруженные знакомыми, Урбонасы ждали нас. Но и я усомнился, действительно ли нас они ждали, мало ли что? Вдруг мы ослышались, не так поняли... Я понятия не имел, что делать, а особенно жалко было мою смущенную, взволнованную Руту.

Сквозь быстро редеющую толпу мы направились к выходу. Урбонене встретила нас с улыбкой, тронула меня за руку, представила мужу. И представила как писателя (летом вышел мой роман «Под небом Юодсоде», обо мне писали в газетах), взяла под руку мою жену, и людской поток вынес нас на улицу. Мы были разгорячены, поэтому не сразу, а лишь через несколько шагов мороз яростно защипал щеки. Под ногами хрустел снег, в воздухе звучали возгласы, смех, кто-то весело выводил:

Там Прованс под сень ветвей

Ждет возлюбленных детей...

На стоянке уже ворчали заведенные моторы. Урбонас открыл дверцу белой «Волги». Урбонене усадила меня рядом с мужем, сама устроилась позади него, сообщив, что именно так привыкла ездить со своим шофером. Мотор взревел громко, точно разъяренный зверь. Внутри было холодновато, пахло краской, резиной и еще чем-то особенным, чем волнующе пахнут новехонькие, недавно выехавшие с завода автомашины. Мы рванули с места и покатили вдоль реки — замерзшей, припорошенной снегом, тускло освещенной городскими фонарями.

— Мы живем на Жверинасе, — пояснила Урбонене.

Но это и без того становилось ясно: мы проехали по узкому мосту, показались старые деревья, низкие домишки. Мы свернули в маленькую, узкую улицу, которая оказалась тупиком, через столбики ворот скользнули во двор. Женщины вышли и скрылись за дверью двухэтажного особняка, я же, ожидая, пока хозяин заведет машину в гараж и управится там, озирался по сторонам. Этот уголок Вильнюса — одно- или двухэтажные дома, с дворами и садиками, обнесенные заборами, с высокими соснами, чьи вершины сливались со скупо освещенным небом, показался хорошо знакомым. Возможно, оттого, что смахивал на Джюгай или какой-нибудь другой провинциальный городок. И еще какие-то воспоминания, далекие и смутные, теснились в душе. Жверинас он и есть Жверинас, уединенный, уютный уголок, излюбленная окраина вильнюсских интеллигентов. Как давно я здесь не был!

Урбонас запер гараж, учтиво пригласил в дом. Мы поднялись по деревянной лестнице на второй этаж, хозяин толкнул незапертую дверь, и мы очутились в просторном коридоре — или то был холл? Он предложил мне снять пальто, потом взял под руку и отвел в комнату, где стояли письменный стол, старинный шкаф с застекленной дверцей, набитый книгами, заваленный всякими безделушками, привезенными из турпоездок. Пол был устлан кабаньими шкурами. На стене в рамке висела фотография молоденькой девушки, похожей на Урбонене. Может, это и была хозяйка в молодости? Или ее дочь? Вошел крупный, блестящий, как чернослив, пудель, обнюхал меня.

— Барба, — обратился хозяин к собаке, словно представляя ее мне. — Илоны-то нет, некому тебя вывести.

Урбонас извинился, вышел. Я снова взглянул на портрет девушки и догадался, что это и есть Илона, дочь Урбонасов. То ли старшеклассница, то ли студентка. Разумеется, она ушла к друзьям, чьи родители в этот вечер оставили пустую квартиру. В открытую дверь мне было видно, как женщины бегали из кухни в гостиную, накрывали на стол. Урбонене переоделась и подвязала передник. Она посмотрела на меня и улыбнулась — словно подбадривая или прося прощения за то, что меня оставили в одиночестве. Рута, тоже в переднике, трудилась как у себя дома. Я радостно недоумевал: до чего же неожиданно и удачно очутились мы у малознакомых, но таких приятных людей, чей дом пока что кажется мне таинственным, но скоро мы сядем за стол и проводим старый год да встретим новый. Все походило на сказку. Чувствовалось, что в этом доме царит добрый, даже какой-то знакомый дух.

Урбонас возвратился не только со своим четвероногим другом, но и с двумя гостями — мужчиной и женщиной, которые, очевидно, жили по соседству, так как явились с непокрытыми головами, небрежно застегнув пальто. Квартира наполнилась шумом, хотя говорила почти одна лишь новая гостья, невысокая коренастая особа. Она окинула взглядом накрытый стол, отбыла на кухню. Потом просунула голову в дверь соседней комнаты, поздоровалась со мной как со старым знакомым. И сама принялась хозяйничать. Заговорив, едва войдя в дом, она не умолкала весь вечер: и пока суетилась вокруг стола, и когда мы наконец уселись перед горами снеди. В гостиной, обставленной новомодной импортной мебелью, залитой светом хрустальной люстры, мы все основательно перезнакомились: Рута, как сообщила Урбонене, была ее подругой школьной и студенческой поры, я — известный писатель, говорливая дамочка — доцент какого-то института, ее муж, невысокий, под стать Урбонасу, был ответственным работником какого-то управления, не того, где Урбонас, а совсем другого.

Доцент трещала без умолку, рассказывая всевозможные случаи, анекдоты, сплетни. Последние мгновения старого года мелькали быстро: на экране цветного телевизора стрелки часов близились к двенадцати, хозяин звонко и виртуозно — не пролив ни капельки, — откупорил шампанское, наполнил бокалы. Мы встали, на миг связанные особенным, торжественным чувством, и, как только пробило двенадцать, принялись поздравлять друг друга. Первой я поцеловал свою Руту, а у нее глаза так и сияли счастьем, потом я чокнулся с хозяйкой. Урбонене крепко обняла меня, подставила щеку, пожелала успехов в творчестве. Низенькая женщина-доцент поцеловала меня жарко, прильнув всем телом. Расцеловался я и с мужчинами, хотя, как правило, стараюсь этого избегать.

Стол был обильный, как говорится, литовский: холодные мясные закуски, рыба, всевозможные салаты, винегреты, множество всяких деликатесов, которые изготовляются дома искусными хозяйками или добываются только в определенных магазинах. Не было недостатка в напитках, особенно изумляло разнообразие бутылок и этикеток.

Мы все уже были в том возрасте, когда вкусно поесть — одна из существенных радостей жизни. Вот и угощались, потчуемые приветливой хозяйкой. Разговаривать почти не приходилось — за всех усердствовала бойкая соседка.

Однако наибольшее изумление и восторг вызвал извлеченный прямо из духовки жареный, в уборе из зелени, поросенок. Над ним, закатав рукава сорочки, встал с огромным ножом сам хозяин.

— Этот изыск, надо полагать, дар признательных земледельцев товарищу Даниелюсу? — осведомилась речистая гостья и осторожно улыбнулась.

— Неужели на садовом участке взрастил? — подхватил ее муж.

— Разумеется, нет. Товарищ Даниелюс сделал что-нибудь полезное для земледельцев, и труженики сельского хозяйства не остались в долгу. Вот бы тебе что-нибудь такое преподнесли, а? — вздохнула женщина.

— Мое учреждение — бумажное, — отвечал муж. — Ничего у нас нет, мы ничего не распределяем. Бумажки рассылаем, бумажки и получаем.

— Хоть бы скрепок принес! — пошутила жена.

— Ладно, принесу, — пообещал муж.

— Лучше уж бумаги для нашего уважаемого Норвайшаса, — словно в отместку за ехидное упоминание о благодарных землепашцах, проговорила Урбонене. — Он ведь у нас писатель.

Разговорчивая гостья взглянула на меня, словно собиралась и мне сказать что-то ехидное, но удержалась.

Далеко за полночь, досыта наугощавшись и насидевшись, мы встали, чтобы размяться. Женщины в уютном уголке с мягкой мебелью накрывали низенький столик для кофе. Вырос высоченный «Шакотис»[3]. Время от времени звонил телефон: знакомые поздравляли Урбонасов с Новым годом. Хозяин с соседом принялись обсуждать какие-то свои управленческие дела. Потом, накинув пальто, вышли на балкон покурить. Урбонене заметила, что я остался один.

— Писатель! — обратилась она ко мне. — У меня к вам просьба!

— К вашим услугам, — поклонился я.

Настроение у меня было хоть куда, я был признателен Урбонене за этот вечер, за то доброжелательное отношение, которое она проявила еще в театре, когда мы встретились в фойе.

— Зайдемте-ка в комнату дочери, — пригласила она.

Эту комнату я уже видел. Хозяйка раскрыла набитый книгами шкаф, вынула оттуда «Под небом Юодсоде».

— Я прошу у вас автограф! — улыбнулась Урбонене.

— С удовольствием, товарищ Урбонене, — приветливо ответил я, как всякий автор, почувствовавший внимание.

— Называйте меня просто — Мария. Когда-то, в юные годы, меня звали Марите. Но это было так давно. Рута небось еще помнит школьную пору, студенчество. А сейчас, когда состарилась, вроде бы негоже, правда? К тому же в те времена Мария — это как-то вызывающе по тем временам, какой-нибудь атеист мог невесть что подумать, знаете... А я ведь никогда не была святошей и в бога не верила. Сегодня опять старинные имена в моде... Да вы присядьте за стол. Дочкина комната, потому и беспорядок. Знаете, современная молодежь!

Пока я усердствовал над автографом: «Милейшим Марии и Даниелюсу Урбонасам...», что-то заливал насчет уюта и очага, незабываемых мгновений, она говорила:

— У нас дома книги читают двое — я да Илонка. Но ей больше нравятся переводные, западные, ну а я верна своим. И потом, кое с кем из пишущих я знакома лично, и мне интересно. Такая у меня работа, с кем только не встречаюсь. И создатели благ духовных не витают в облаках. Бывает, что и у них в чем-то возникает нужда, — Мария снисходительно улыбнулась. — В молодости я и сама пробовала заняться литературой, но так уж сложилось, что выбор пал на историю. Руточка тоже собиралась заняться чем-то другим, а приехала сдавать в университет и поступила на экономику.

Я надписал книжку, поставил свою немудрящую подпись и вручил свое детище Марии.

— Это роман о моих родных местах, — пояснил я.

— Знаю, — улыбнулась Мария. — Ведь это про Джюгай. Как только прочитала, мне сразу многое показалось знакомым.

— Вы знаете Джюгай?

— Вполне! — В улыбке Марии было что-то таинственное. — Бывала там по служебным делам, а друзья у меня там и по сей день. — Она заглянула мне в глаза и произнесла: — И про вас кое-что знаю!

— Про меня? — Я вспомнил, как она поглядывала на меня в театре, да и сейчас вела себя так, будто бы давно знакомы. — Интересно, что вы можете обо мне знать?

— Ну, ничего плохого, — она разговаривала со мной, как с маленьким — миролюбиво-увещевающе. — Вы такой человек, о котором никто и не может сказать ничего плохого. Вы чуть не святой, и другие, грешные, должны перед вами трепетать. Это понятно, такова профессия. А грехи юности... Они, я бы даже сказала, духовно обогащают человека, где-то даже украшают. Можно надеяться, что нас ожидает какой-нибудь прекрасный роман...

— О чем вы? — растерянно спросил я, смутно чувствуя, что она действительно что-то обо мне знает, и от этого мне стало еще больше не по себе.

— Вы так много хотите узнать — и непременно все сразу! — шутливо упрекнула меня Мария. — А вдруг жизнь сама возьмет да и напомнит то да се. Ведь жить куда интереснее, если рядом тайна, правда? Спасибо за автограф!

— Не ахти какая радость, — буркнул я, слегка обиженный ее намеками.

— Для меня — истинный духовный подарок. Для нас, чиновников, получить автограф — великое дело.

Мария дружелюбно погладила меня по плечу, словно желая вдохнуть жизнь в свое пошлое высказывание, в котором, помимо притворной униженности, звучала и маленькая, шутливая издевка. Она втиснула книгу в переполненный шкаф.

— Тут есть и творения других авторов. Но ваш автограф меня особенно радует. Что ж, пойдемте взбодримся чашкой кофе!

Она взяла меня под руку и увела в гостиную.

После крепкого кофе мы сидели до утра. По телевидению шел концерт зарубежной эстрады. Но меня потихоньку точило какое-то смутное сомнение. Украдкой разглядывал я большое, грубоватое лицо Марии, которое, несмотря на добродушное выражение, в какой-то миг показалось мне враждебным. Я старался постичь смысл сказанного ею. Что ей известно обо мне? Мало ли чего могли наболтать... Да что особенного можно наплести о человеке, всю свою жизнь как бы прозябавшем в тени, чуть не в подполье? Или как раз потому и можно? Но, сколько я ни вглядывался, сколько ни гадал, лицо Урбонене выглядело как бы запертым на ключ, а любезная улыбка была как наклеена. Можно было подумать, что она чувствует мое волнение, потому что порой я схватывал ее пытливый взгляд.

К утру кофейная бодрость сошла на нет. Даниелюс Урбонас, сидя в мягком кресле перед телевизором, еле сдерживал зевоту. Мы с Рутой встали, чтобы попрощаться. Встрепенулась и бойкая соседка со своим мужем, хотя она и не выглядела усталой, все так же трещала, пусть и слегка охрипшим голоском. Мы поблагодарили хозяев за радушный прием, а они — за оказанное внимание. Вчетвером сошли вниз. Нашим спутникам оставалось лишь пройти через двор: они жили на другой половине того же дома.

На улице шумные стайки людей расходились из гостей. Во многих окнах было светло, на балконах перекликались цветные лампочки елок. Рута повисла у меня на руке и выглядела усталой, зато была счастлива как никогда. Во всяком случае, за всю нашу семейную жизнь я ее такой не видел. Пройдя несколько шагов, она умиротворенно вздохнула и сказала:

— Первый раз так замечательно встретили Новый год!

Я молчал.

— Я все думаю: почему нас Урбонасы позвали, а? Правда, когда-то мы с Марией были знакомы, но она никогда об этом не вспоминала. Это из-за тебя. Она любит книги, писателей, и, по-моему, она тебя оценила. Вот видишь! — Она встряхнула меня, будто вынуждая меня проникнуться важностью момента.

Захотелось сказать в ответ что-нибудь ласково-насмешливое, но я удержался — зачем смущать ее радость. К тому же я и сам устал, разговаривать вообще не хотелось. Мы вышли к магистрали, там уже шуршали редкие троллейбусы, мчались такси. Мы дружно оглянулись. И мне показалось, что дом, где мы только что веселились, значительно, как и сама Урбонене, поглядывает из сумрака своими окнами. В гостиной Урбонасов на втором этаже горел свет: видимо, хозяева убирали со стола. Светилось окно и в другом конце здания, где жили их приятели. На первом этаже, под Урбонасами, в одном окне тоже виднелся тусклый, затененный гардиной огонек — то ли настольная лампа, то ли ночник. Темнела входная дверь, да ею, возможно, вообще не пользовались или на ночь наглухо заперли — чтобы не проникли ни посторонние, ни пьяные. Ведь мы тоже вошли в дом со двора. А тогда, вспомнилось мне, в ту пору ходили как раз через парадный ход, с улицы, и дверь не запиралась. Так и видел я эту широкую, всегда распахнутую дверь, зацементированную площадку, широкую лестницу наверх — по ней я ни разу не прошел. Я хаживал в тот угол, где сейчас мерцала тусклая лампа, особенно сиротливая после того, как другие огни, на втором этаже, погасли. Должно быть, там какая-нибудь большая квартира, наподобие той, где живут Урбонасы, а вот в те времена в каждой ее комнате жили люди, и одним из жильцов был Генрикас Навалинскас. Именно из этой парадной двери — в ту давнюю весеннюю ночь она небось скрипела и раскачивалась на петлях, — выбежал молодой парнишка, примчавшийся сюда из «Шагов» на такси, в магазин напитков, а затем выдворенный хозяином. Именно в этой квартире несколько дней спустя была взломана дверь, и вошедшим ударил в нос вязкий смрад разлагающегося трупа. Неужели судьбе угодно привести меня сюда спустя столько лет? Не на то ли намекнула мне нынче и новая почитательница Мария Урбонене?

— Они, наверное, легли, — проговорила Рута. И она смотрела на двухэтажный дом.

Свет погас и внизу, все окна потемнели.

ПРОШЛИ зима, весна, лето. Однажды осенью, в воскресенье днем, позвонили в дверь нашей квартиры на окраине Вильнюса. Звонок заливался звонко, радостно, и его несложная, приятная слуху мелодия из двух звуков возвещала: к вам гость, к вам гость! Я поспешил открыть. На пороге стояли Урбонасы. Они были одеты легко, так как было тепло, как летом, и от них веяло теплым ветром полей. Вид у них был бодрый, отдохнувший, лица загорелые. Они так и лучились хорошим настроением, которое бывает у людей, живущих в достатке, чувствующих себя истинными хозяевами жизни, уверенных в себе и в незыблемом порядке мироздания. В тот миг мне почудилось, что с Урбонасами в наш дом входят счастье и удача, меркнут будничные заботы, неприятности. Такими они и были на самом деле, первые добрые гости за все наши с Рутой годы совместного житья. И впоследствии, стоило мне вспомнить тот солнечный осенний день, как сердце наполнялось радостью.

— Сюда ли мы попали? — шутила Мария, поглядывая то на меня, то на тесноватый коридорчик квартиры в панельном доме, куда сквозь стеклянную дверь сочился приглушенный свет из комнаты.

— Сюда, сюда, — ответил я, справляясь с волнением. — Пожалуйста.

— Ну, здрасте. — Мария протянула свою широкую кисть так, что я был вынужден поцеловать ей руку.

— А где же хозяйка? — поинтересовался Урбонас. Он держал в руке большой букет цветов.

— Рута! — воскликнула Мария. — Руточка!

Рута выглянула из кухни — разрумянившаяся, с радостно сияющими глазами. Она не хотела, чтобы Урбонас целовал ей руку, но тот вручил розы и все-таки поцеловал. Рута прижала цветы к лицу, будто вдыхая аромат, но мне показалось, она просто хотела скрыть волнение.

— Какие чудные розы, — промолвила она. — Спасибо.

— Он хотел взять желтые, — шутила Мария. — А я и говорю: желтое — это ревность!

— А еще — цвет презренного металла, — заметил я.

— Разве писатели думают о презренном металле? — балагурила Мария. — Нет, алый цвет лучше всех. Это любовь, это дружба. А это тебе от меня, Руточка. — Она подала Руте белый, перевязанный ленточкой пакетик (духи? еще какая-нибудь дамская вещица?). — А это нашему писателю посылают дружественные итальянцы. — Она вручила мне набор цветных фломастеров (Мария недавно возвратилась из турпоездки по Италии).

— Ой, ну что вы так беспокоитесь о нас, — журила их Рута, не в силах успокоиться. — Спасибо, спасибо.

«Рута, бедняжка ты моя, — шептал я мысленно, глядя со стороны на ее трогательное сияющее личико. А возможно, это шептал мой двойник, только на сей раз не язвительно, а участливо, с жалостью. — Вот и к тебе пожаловали гости. И не какие-нибудь, а престижные! Об этом говорят их манеры, внимание. Что и говорить, манеры нынче не те, что были еще совсем недавно, когда поцеловать женщине руку приходило в голову разве какому-нибудь довоенному интеллигенту. Сегодня на такое способен и тот, кто выдвинулся в высшие круги аж из сельской глубинки. А как ты мечтала о гостях, все вспоминала детство, когда к родителям наезжали из Каунаса, временной столицы, привозили гостинцы или сами снаряжались в гости, и это было как праздник. Самые яркие воспоминания твоего детства».

Рута опамятовалась и пригласила в гостиную. Или ее испугало, что из кухни потянуло горелым. Дверь в коридор открылась, просунулась голова Андрюса, нашего младшего. Тогда ему шел десятый год, но в больших глазах горели такие пытливые, такие цепкие огоньки — впору взрослому, — что Мария сразу заинтересовалась.

— Привет! — кивнула она мальчугану.

— Наш младший, — пояснил я.

Андрюс что-то пробурчал и закрыл дверь.

— Ах, я ничего о нем не знала, даже подарочка не принесла, — сокрушалась Мария. — А старшему сколько?

— Пятнадцать, — ответил я.

— Наша-то уже студентка. Родилась, когда мы работали в районе. Жаль, постарше вашего, не годится в невесты. А то породнились бы, — продолжала шутить Мария и зачем-то вздохнула: — Ах, молодежь, молодежь!

И взглянула на дверь детской комнаты, будто оттуда еще выглядывала голова Андрюса. Наш сынок всегда присматривался к новым гостям своими цепкими, пронзительными глазками и составлял о них мнение. Я чувствовал, что Урбонасы ему не понравились. Возможно, это почувствовала и Мария, потому и вздохнула.

Рута хлопотала в кухне, где что-то подгорало, а я с гостями направился в свою комнату — в гостиной накрывали на стол. Комната оказалась наполнена теплым светом плывущего к западу солнца. Войдя, Мария патетически воскликнула:

— Так вот где рождаются книги!

Оглядела стены, книжные полки, стол, заваленный бумагами.

— Что новенького прочтем в ближайшее время?

— Не знаю, — пролепетал я. — Что получится...

— Творческие люди никогда не любят делиться своими тайнами, — таким же патетическим, неестественным тоном продолжала Мария; мне было неприятно слушать все это, и я терпеливо ждал, когда она прекратит. — Ну, не все, а только некоторые. Я знаю и таких, кто рассказывает сюжеты своих замыслов. За рюмочкой, понятное дело... А твой роман, — Мария говорила мне «ты», хотя я по отношению к ней не позволял себе такого, — я заставила прочесть и Даниелюса.

— Мне понравилось, — промолвил Урбонас и плюхнулся в кресло. — Про Юодупе...

— Про Юодсоде, — вежливо поправил его я.

— Он-то сам родом из местечка Юодупе, — пояснила Мария и взглянула на мужа внимательно, точно проверяя, аккуратно ли он одет.

Даниелюс и впрямь выглядел хоть куда. Песочный костюм подходил к загорелому лицу, сорочка была с модным воротом, галстук красный в полоску. Я так и вообразил, как он сидит у себя в управлении, в кабинете с кучей телефонов. Не так давно в кабинетах наших учреждений появились эти интеллигентные, элегантно одетые, надушенные начальники. Раньше таких, как они, показывали разве в фильмах про заграницу: министры, генеральные директора, бизнесмены, энергично проворачивающие дела в интересах фирмы, государства и проч.

— А читает он, в общем-то, мало, — излагала Мария уже обычным голосом. — Не по злому умыслу, просто времени нет. Разве что-нибудь по работе. Работа с годами приучает человека мерить все на один аршин. А я вот читаю много, и в книгах нахожу интересные, прекрасные мысли. Иногда кажется, будто все, о чем читаешь, ты сам и пережил, только кто-то другой, поумнее тебя, взял и высказал все словами. Ведь писатели и рождаются затем, чтобы высказать то, чего не может выразить рядовой человек, — голос Марии снова звучал приподнято, мне стало неловко, я старался не смотреть на гостью. — Да, вы, писатели, художники, не такие, как мы — простые смертные.

Я — быть может, по наущению своего двойника — не вытерпел и съязвил:

— Еще бы! Торчим взаперти за своими столами вот в таких бетонных коробках, выстаиваем в очередях за гнусной колбасой, да и та не всегда бывает... Мы бессмертны!

Нет, не следовало позволить моему внутреннему врагу настолько повысить голос, столь нагло, нахально даже, нарушить наш беззаботный, шутливый разговор. Я понял это, взглянув на Марию, которая, с трудом умещаясь в кресле, сидела, положив одну на другую длинные ноги. В ее больших, сощуренных от солнца глазах я заметил удивление, точно она видела меня впервые. Урбонас смотрел в окно и в разговоре не участвовал. Тогда я поневоле смутился, но сейчас знаю, что в тот миг, как и позже, она хотела сказать: «Ну, что за проблемы! Неужели правда, так уж все плохо, как тебе кажется? Вы, литераторы, любите преувеличивать».

Со временем ее выразительный взгляд многое мне объяснил, и постепенно мы научились обмениваться исключительно приятными и любезными фразами. Чаще всего мы и встречались в праздники или просто ходили в гости друг к другу, так что разговоры наши были сродни застольным тостам. Но в тот момент Мария поняла, что я еще не усвоил правила игры и сделал ложный ход, поэтому тактично повела речь в другом направлении:

— В каком красивом месте вы живете, — промолвила она, глядя в окно. Не вставая с места, она видела голубовато-мглистое море сосен, тающее в далекой дымке солнечного осеннего дня.

— Да, — согласился я, и сразу вернулось хорошее настроение. То ли от ее слов, то ли оттого, что сам посмотрел в окно, где открывался красивый, привычный, но всякий раз будто новый вид. Его не закрывали дома, даже три высоченных башни-монолитки. Мой двойник словно отступил, позволяя мне радоваться и болтать вволю. — Правда, красота, когда смотришь из моей комнаты или из гостиной. Но есть и неудобства: осенью и весной зверски дует в окна. Мне нравится свист ветра, но он выдувает из комнат тепло.

— Давно вы здесь? — спросил Урбонас.

— Два года. Как только вышла книга и я стал, так сказать, писателем, сразу и квартиру дали.

Меня так и подмывало изложить, как мыкались мы с малыми детками на холодном чердаке, но вдруг я почувствовал — и уже без предупредительного взгляда Урбонене, сам, — что обо всем неприятном, досадном, неуютном с новыми знакомыми говорить не следует. — Правда, квартира не новая, но мы были так рады, когда достали ее. А поэт Таукинавичюс переехал в новую.

— Таукинавичюс? Поэт? — переспросила Мария и наморщила лоб. — Не слыхала. Из молодых, что ли?

— Нет, из старшего поколения. Как поэт он, правда, не очень знаменит, но его очень ценят как человека.

— Надо будет почитать, — сказала Мария. — Только бы фамилию не забыть. Таукинавичюс, да?

— Совершенно верно. Сейчас поэтов, то есть пишущих стихи, так много, что трудно всех запомнить. Критики — те еще в состоянии различать, кто есть кто.

— Писатели и поэты мало пишут о положительных явлениях жизни, — проговорил Урбонас.

Мария изумленно взглянула на него, как на ребенка, сказавшее нечто наивное, но мудрое, о чем-то серьезном. А я усмотрел в словах гостя упрек: мой роман, как утверждали некоторые критики, изображал и «теневые» стороны действительности. Должно быть, в этот миг, а то и в другой, вроде этого, я и ощутил необъяснимую антипатию к этому Урбонасу, и она стойко, исподволь тлела на протяжении всей нашей дружбы. Быть может, не столько смысл сказанного, сколько пренебрежительный тон вызвали во мне раздражение, а то и не угодили моему двойнику. И я заговорил, возражая не одному моему гостю, который, впрочем, ни бельмеса не смыслил в литературе, не только журившим меня критикам, но и еще кому-то высшему, тому, кто над всеми нами. Я сказал:

— Не могу отвечать за всех писателей. Но свой роман я написал о людях — не о положительных или отрицательных, а просто о людях, — я и сам удивился, услышав, как категорично, даже сердито звучат мои слова. Что же делал мой двойник, который всегда маячил поблизости? Он нашептывал, что говорить мне вообще не следовало. Но я действовал наперекор, даже назло ему: — Я написал о людях, о таких, какими они являются на самом деле. Вернее, какими я их знаю. Может, у меня не получилось, как я хотел, может, я не сумел прорваться за все барьеры, которые у нас ставят перед литературой, кстати, редакторы у меня кое-что повычеркнули... Но я горжусь, я рад, что преобладающая часть правды в книге осталась, и именно это сделало роман таким популярным!

Мария не просто смотрела на меня — она повернулась вместе с креслом, словно впрямь видела меня первый раз или я оказался не тем, за кого она меня принимала. Я чувствовал, что надо послушаться ее, как и своего двойника, который уже не подначивал, а, наоборот, усмирял, увещевал, — и не говорить всего этого, но я нарочно не смотрел на нее. Я сосредоточил свое внимание на особе Даниелюса Урбонаса, высокомерно восседавшего в соседнем кресле, и мне казалось в тот миг, что человек этот, как никто, враждебен мне, что в нем воплощено все то зло, которое угрожает литературе — и нашей, современной, и всякой, во веки веков. Я пылал гневом и рвался в бой. Я даже забыл, что он мой гость и что хозяину надлежит быть повежливей, тем более что мы так мало знакомы...

— Что до этих самых, как вы изволили выразиться, положительных явлений, то ведь и к ним можно отнестись по-разному, — запальчиво произнес я.

— То есть? — Урбонас повернулся ко мне.

— То есть? Ну, допустим, вводятся какие-нибудь новшества, так? И сразу требование: неукоснительно исполнять, даже не разобравшись, будет ли от них польза или вред. Не рассуждать, а делать! И делают. А если выходит вред? Что ж, будут все рвать на себе волосы, да ведь поздно, поздно! Вот в наших краях ликвидируют старые деревни, сносят хутора. Да нет же, я не за то, чтобы сберегать всякие жалкие лачуги, вовсе нет. И не за то, чтобы вечно стояли все эти кочкарники, болотницы и прочее. Наоборот, надо их осушать, надо корчевать кустарники, как и во всех приличных странах. Но зачем сносить добротные, крепкие усадьбы, которым стоять еще лет сто, если не больше. Красота-то какая! И разве некому в них поселиться? Зачем выселять людей насильно, сгонять их с земли, которую они обрабатывают, на которой они живут?

— Вы имеете в виду кулацкие хозяйства? — уточнил Урбонас, как-то резко встрепенувшись — обиделся, что ли? — Их мы и начали сносить в первую очередь... Я сам, когда работал в районе, занимался этими делами, вернее, проводил линию. Я слышал, слышал, писателям это не нравится.

— Еще никто не доказал, что эти широкие, но пустые поля, пропитанные химией, или поселки вроде городов нужнее нашему краю... А покамест у нас на глазах пустеют холмы и долины, люди отходят от земли — и уже окончательно, навсегда, и неизвестно, вернутся ли снова... Так считает и этот знаменитый ученый, мудрый человек, которого нынче все поносят. Даже мелкие брошюрки и те укалывают...

— А, вы об этом... Но ведь он отстаивает идею мелких хозяйств, теорию подразделений. Что вы, он окончательно раскритикован. В пух и прах!

— А не пожалеем ли, что не вняли советам?

— Ну, я лично сейчас этими делами не занимаюсь, — отмахнулся Урбонас. — Просто так слышал, со стороны. Наше управление очень редко сталкивается с вопросами сельского хозяйства.

— Когда Витаутас возьмется за новый роман, ты, папочка, его проконсультируешь, — не то всерьез, не то в шутку произнесла Мария, помогая мужу выпутаться из неловкого положения, в которое я поставил его, затеяв этот спор. — И он напишет как надо.

— Я же говорю, не моя это область, — рассердился Урбонас и пощупал шею, зажатую тесным воротом сорочки.

— Но ты как-никак побольше знаешь о сельском хозяйстве. — Мария повернулась ко мне и пояснила: — Он только делает вид, что не разбирается, а вообще-то он мог бы дать тебе ценный материал. Он же сам работал в хозяйстве агрономом, и в районе, и в министерстве. Когда мы познакомились, на нем было что-то вроде спецовки, как у тракториста, на ногах резиновые сапоги. Мне даже жалко его стало. — Мария покровительственно улыбнулась. — Может, это и определило, что я на всю жизнь взвалила на себя такое бремя...

Она теплым взглядом погладила мужа, словно мать любимое, но избалованное, то и дело норовящее напроказить чадо. В самом деле, и мне уже кое-что было известно о жизни Урбонасов. После Нового года Рута только и говорила, что о них. В юности она и Мария учились в одной школе, правда, в разных классах — Мария была постарше, затем почти одновременно занимались в университете. Так что между ними возродилось давнее, хотя и не такое уж близкое знакомство. Не просто возобновилось, а скорее обновилось, окрепло. Они часто встречались, и перезванивались по телефону, и Рута знала многие подробности житья-бытья Урбонасов: как они живут, что едят, что новенького купили, как дела у их дочки Илоны и прочее. Все, чем занимались Мария или ее муж, что происходило у них в доме, интересовало Руту не меньше, чем ее собственные дела. Про нашу жизнь ей как бы нечего было рассказывать подруге: у нас и размах не тот, и возможности куда какие скромные. Я, хоть и выпустил ставший популярным роман, продолжал служить в министерском Бюро технической информации, ни тебе положения, ни веса. Рута тоже худо-бедно служила, таких, как она, полным-полно в любом министерстве, управлении, конторе. Даже наши дети казались нам более серыми, чем Илона Урбонасов, которой мы, честно говоря, не знали. Поэтому Рута, как и подобает младшей и с более низким положением подруге, усердно пеклась о всех делах Марии.

Как-то она узнала, что Урбонас выступит по телевидению, и, точно праздника, ждала этой передачи, смотреть которую заставила и меня. После передачи моя жена позвонила Марии, стала превозносить до небес этого скучного Даниелюса — и до чего же он прекрасно выглядел, и какой костюм элегантный, какая сорочка, а вот Мария, напротив, была недовольна: разговаривая, муж размахивал руками, все никак не избавится от дурацкой привычки. Рута сказала, что не заметила, горячо утешала Марию, которая, вполне возможно, лишь прикидывалась недовольной — просто ей хотелось услышать побольше лестных слов. О том, что именно говорил Урбонас, ни одна не заикнулась. Дело в том, что бедняга ничего и не сказал: такое говорили и другие люди его ранга, такое писали газеты.

Подруги часто вспоминали школьную пору, родной городок. В школе Марите была на голову выше своих одноклассников: и в буквальном смысле, и в переносном. Дело в том, что ее отец, бывший коммунист-подпольщик, занимал высокий пост в городке. Верная семейной традиции, Марите и в школе была общественницей, вожатой. Чем-то или кем-то она руководила и в университете, по окончании которого поехала на работу в район. Там она тоже руководила. Ее дальнейшая судьба была гарантирована, оставалась одна забота: выйти замуж. Это для Марите оказалось делом вовсе не простым. Не только из-за высокого роста: мужчин смущало ее положение. Но Мария сама приглядела себе паренька — тот прибыл с дипломом агронома отработать по распределению и, как поговаривали злые языки, был на веревочке отведен в загс. Женитьба ознаменовала начало новой эры в жизни Даниелюса Урбонаса: с нее началась его карьера. Вскоре он стал все выше, все уверенней взбираться наверх по служебной лестнице, и настала такая пора, когда уже ни Даниелюсу, ни Марии некуда было подниматься в районе. Так они переехали в Вильнюс, пустив в ход уже не папашины связи, а свои собственные.

Вышла Рута в своем нарядном платье, румяная, с лучистым взглядом.

— Ах, Руточка, какая ты прелесть! — пропела Мария. — Платье-то сама вязала?

— Сама. — Рута скромно кивнула и повернулась боком, будто позволяя полюбоваться собой.

— Умница! — восхитилась Мария. — Видишь, Норвайшас, какую дивную женку ты себе отхватил, а? Кстати, тут и моя заслуга: Рута мне и подружка, и воспитанница.

В тот день у нас дома было уютно, славно. Вспоминая его, я всегда чувствую какое-то тепло в груди. Пожалуй, впервые в жизни я ощутил тогда, как стремительно и легко бежит время, когда ты среди добрых, близких людей, когда не донимают дела, заботы, когда можно просто так, ни о чем, болтать, шутить, когда люди говорят друг другу только самое приятное. Закатное солнце ласково скользило по стенам комнаты, на столе пламенели розы Урбонаса. Порой голоса гостей и моей жены словно отдалялись, и я слышал лишь плавный ласковый гул. Так, помнится, бывало в детстве: беседовали люди взрослые, а я внимательно слушал, и слушал до тех пор, пока их голоса не сплетались в какое-то невнятное дудение, и я ощущал его, точно некий колпак, который укрывал от всего мира, под ним так хорошо было прятаться, чувствовать, насколько ты мал, а бояться не надо. Иногда, убаюканный этими голосами, я засыпал. И точно такое ощущение возникло в тот раз, когда мы сидели за столом, а когда я словно очнулся, солнце уже отвернулось от окна, лишь небольшой пучочек желтоватых лучей подрагивал в углу, да и тот, казалось, вот-вот исчезнет. В такую пору солнце заходило прямо на западе, как только скрывалось за углом дома.

— Нам уже пора, — услышал я голос Марии в этой уютной тишине.

— Что так быстро? — обиженно спросила Рута.

— И так засиделись, — ответила Мария и попробовала утешить мою жену: — Наугощались, у вас все такое вкусное, и все так мило. Мы с Урбонасом отдохнули душой. Завтра утречком ему лететь в Москву. Еще ничего не уложено, надо отвезти презентик московскому шефу... — Мария вздохнула и улыбнулась: — С пустыми руками к ним не показывайся — сразу смотрят, что привез. А явишься пустой, так и укатишь ни с чем. Все от них зависит. Ну, теперь — вы к нам!..

Они встали.

На прощанье мы расцеловались, как будто расставались надолго или скрепляя тем самым нашу закадычную дружбу. Мы проводили их до лифта и стали у окна, ожидая, когда Урбонасы выйдут во двор. Мария откинулась на спинку сиденья, помахала рукой, и они скрылись за углом. Рута вздохнула глубоким, счастливым вздохом, как человек, завершивший долгую, трудоемкую, но доставившую много радости работу. Пока мы убирали со стола, пока устраивались отдохнуть, нам все казалось, будто в доме еще звучат приятные голоса друзей. Мы молчали, будто каждый радовался отдельно. Рута любовалась розами, она переставила стеклянную вазу на буфет.

Предыдущая главаГлава 3 из 8Следующая глава