Принятое за утро стекло старик подавал из своего лотка, а Хабаров считал по одному куску на просвет — сводил, сколько за смену вышло годного. За стеной ровно тянули трансмиссии, из цеха несло горелым маслом и окалиной. Считалось хорошо: ещё недавно из восьми кусков годным выходил один, а нынче годных набрался двадцать один, и лоток стоял почти полный. За зиму счёт перевернулся.
Вестовой принёс с округа мёрзлую папку — бумаги по приёмке, что его касались. Хабаров разбирал их у стойки, не снимая шинели: наряды, требования, отношение по инструментальной части. Сводка с Двинского направления лежала третьей — серый листок в восемь строк писарского почерка, на которых Хабаров и остановился.
Батареи под высотой месяц не могли достать немецкую батарею за гребнем. Клали снаряд за снарядом в снег перед высотой, а немец сверху видел всё и клал по живому. Теперь глаз появился — не над гребнем, а у самого орудия. Панорама позволила держать переданное направление с закрытой позиции, не выкатывая пушку под ответный огонь; наблюдатель дал установку и поправку, наводчики выправили орудия по вспомогательной точке и с третьей очереди накрыли ту батарею. За гребнем замолчало.
Восемь строк, и ни одного имени — ни того, кто навёл там, ни того, кто свёл прицелы здесь. Хабаров дочитал и не сразу опустил бумагу. Внизу стоял номер январской отправочной ведомости — той, по которой девятнадцать панорам ушли со двора санным обозом. Как его стекло стоит в чужой руке, он до нынешнего дня видел один раз — на приёмном дворе, у Брюханова. Теперь чужих рук были десятки: наводчики, которых он не знал и не узнает. За восемью строками стоял тот гребень, и окопы под ним, и пехота, что месяц лежала под немецким огнём, — и отдышалась. Всё это свела его мера: чужими руками, за семьсот вёрст, стеклом, выбранным из отброса. Стекло его держало в любой руке. В этом была вся радость.
Другая половина головы грелась этим тихо и коротко. Холодная уже искала в листке слабое место и не находила: сводка была казённая, безличная, шла через тот же округ, что правил на заводе всем, и добрая весть с фронта пришла к нему чужой рукой, как приходило тут всё.
— Сергей Петрович.
Сёмка стоял в дверях приёмки с лотком — конопатый, в саже по локоть, обожжённые у печи пальцы прятать давно бросил. Голос у него ещё срывался по-мальчишечьи.
— С третьей печи, закалка. Сорок штук, все под мерку. Считал дважды. — Он вынул из кармана часы, глянул и спрятал.
Хабаров пропустил через ладонь верхний ряд, приложил скобу к одной, к другой: калка легла ровно, зазор не ушёл.
— Худое, Сергей Петрович? — Сёмка косился на серый листок в его руке.
— Доброе. Наши под Двинском пристрелялись. — Он и сам не думал, что скажет. — По нашим панорамам. Из-за гребня не доставали — теперь достали.
Мальчишка посветлел, зашевелил губами — считал по обыкновению разом вслух и про себя.
— Значит, дошли наши стёкла. И бьют. — Он выговорил это так, будто сам стоял у той пушки. — Часы не врут, а стёкла и подавно.
— А нас там поминают? — Сёмка кивнул на листок. — Кто свёл. Вас, поди.
— Никого, — сказал Хабаров. — Сводка казённая, имён в ней не пишут.
Мальчишка пожал плечом.
— Ну и пусть. Мы-то знаем, чьи стёкла. — Он помолчал, будто складывал в уме. — Пущай там свои строчки считают, а мы своё сочтём.
— А коли бьют — ещё запросят, — прибавил он, загибая пальцы, отставив лоток. — Стало, и работы прибудет. Это ничего, Сергей Петрович, что руки жжёт. Это хорошо.
— Прибудет. — Хабаров вернул лоток. — Печь держи ровно, не гони. Ступай.
Сёмка ушёл к своей печи так же ходко, как пришёл.
Под сводкой в папке лежала вторая бумага из округа, иного веса. Хабарову предписывалось к полудню быть в заводоуправлении: речь шла о представлении наверх по случаю успешной постановки прицельного дела на заводе. Постановки. Слово было гладкое, канцелярское. Им одним накрывали все январские недели его работы, будто дело уже было устроено, сведено и приготовлено для отчёта. Сводка и лист округа говорили об одном и том же, были написаны в один день разными руками — и Хабаров уже знал, какая бумага окажется весомее.
До полудня он пошёл на склад — поглядеть, из чего сводить следующую сотню.
Стекла в казённом складе оставалось на самом дне. Хабаров сам поднял крышку последнего ящика, разгрёб солому: два ряда кусков и третий неполный. Он перебрал верхний ряд, поднимая кусок за куском к свету из оконца: явная свиль, пузырь, муть — в отброс. Чистого с виду набралось едва на смену; сколько из него мастер пропустит дальше, ещё вопрос. Ладонь легла на дно ящика. Сотни из этого было не свести. И другого ящика за ним в казне не стояло: Йена отрезана второй год, а то казённое стекло, что ещё сыскалось бы, шло в столицу, на морское ведомство, на приборы; до Тулы очередь не доходила и в мирные годы. Стену эту он ощупал ещё осенью и знал в ней каждый камень.
Возы стояли тут же, через двор, у весовой будки, под брюхановским навесом. С них сгружали за его замок довоенные заготовки и снятые с приборов элементы — то самое стекло, какого у казны не было. У Брюханова оно лежало возами, ящик на ящике; где брал, какими путями вёз, на какой чёрный день копил — про то знал он один.
Сам вышел из-под навеса — неспешно, вперевалку — и не удивился, будто с утра знал, кто к нему сегодня будет.
— Сергею Петровичу! — Голос пошёл впереди хозяина. — С праздником тебя, голубчик. Слыхал, наверх представляют, за прицельное дело. — Он знал это прежде Хабарова: знал, зачем округ пишет наверх, и радовался наперёд, как радуются своему. — И меня, грешного, там помянули — стекло-то чьё. Заслужили оба. — Он повёл рукой на возы. — А у меня вон его, свежий привоз, кружным путём, за такие деньги, что и сказать грех. Да для победы ль жалеть.
Он повёл Хабарова вдоль возов, показывая товар лицом. Ящики были разномастные: на одних ещё проступали немецкие буквы, на других — старые складские номера; из щелей торчала солома, тянуло сухим холодом и чужой дорогой. Ящиков было десятка полтора, и ещё возы стояли гружёные, — против пустого казённого ящика, что он разгрёб час назад, тут лежало богатство.
— Да ты глянь, каково стёклышко. — Брюханов кивнул возчику, и тот подал Хабарову кусок из верхнего ящика. — Не смотри, что купец. Худого не держу.
Хабаров поднял стекло к серому небу, повернул в пальцах. На обёртке уцелел край старой немецкой бирки. Свили и пузырей не видно; переплёт сарая сквозь стекло стоял ровно, сколько ни поворачивай. Он завернул кусок обратно и положил поверх соломы отдельно — старик ещё должен был сказать своё. Явной дряни тут не было. В том и была вся горечь.
— На вид чистое, — признал он. И этого у Брюханова было не отнять.
— То-то! — Брюханов обрадовался, будто похвала была ему дороже платы, и прибавил проще, по-деловому: — Тебе ж работать, голубчик, а работать не из чего. У казны на донышке, я ведь знаю. А у меня — вози не хочу. Бери, сколь надо, я и считать не стану впритык. Бумагу округ подведёт, дело знакомое. Твоё — порядок поставить да принять, ты мастак.
Хабаров молчал. Пересчитывать было нечего: весь этот счёт он свёл ещё в январе, у платформенных весов, и счёт с тех пор лежал сведённый, как заклиненное перекрестие, — тронь, не сойдёт. Переменились только веса. Под Двинском сработало — значит, запросят ещё, и не десяток: одной батареей нужда не кончится. И обе перемены ложились в одну чашку, брюхановскую.
— Что казна даст, из того и сведу, — сказал Хабаров и куска больше не тронул.
— Из донышка-то? — Брюханов не обиделся, даже головой не качнул с укоризной; усмехнулся, будто мальчишке, что со зла грозится не есть. — Что ж, дело хозяйское.
Брюханов не торговался и не напирал. Постоял, покатал цепь, поглядел, как сгружают его ящики в тепло, под замок.
— Осторожней клади, углы не бей, — бросил он возчику, не Хабарову, кивнув на ящики. — Эти особо ставь, к прицельному, не мешай с прочим. К весне пойдут. Спросят — чтоб было под рукой.
Сказал как о решённом — будто стекло уже пошло в то дело, от которого приёмщик час назад отказался.
— Ты не думай, я не тесню, — обронил благодушно, вполоборота. — Надо будет — придёшь. Ко мне все приходят, кому надо, рано ли, поздно. — И поглядел на Хабарова коротко и точно, как весовщик на гирю. — Дело-то общее, батюшка. Наше дело.
«Наше». Он и в тот раз бросил «наше», сняв поверочную панораму с воза по-хозяйски, огладив латунь ладонью. Тогда взял вещь. Теперь и брать было нечего — он просто стоял между делом и стеклом, спокойный, тяжёлый, и мог стоять так сколько угодно.
Хабаров пошёл со двора. Дорога к заводоуправлению вела мимо закалочной; там, у своего горна, стоял Никифор, обтирал руки о фартук. Возов он не видел и о заботе не спрашивал — прочёл её по лицу.
— Чужое стекло, барин? — сказал тихо, без задора. — Своё бы. Да мы сталь калим, стекла нам не сварить — не на то печи ставлены. — И отвернулся к горну, где сталь шла по заведённому счету, а цвет он по-прежнему брал глазом. Здесь не было чужого замка и без чужой цепи.
Слух, что переведут, ходил по заводу всю зиму — без лица, без числа. Не стих он и теперь, а только осел плотнее.
В заводоуправлении было натоплено и тихо — той бумажной тишиной, где ковровая дорожка гасит шаг, а писарь в приёмной скрипит пером в одну ноту. Хабаров вошёл со двора, с мороза, и первые минуты стоял, привыкая к теплу; пальцы, что с утра щупали то холодные казённые куски, то брюхановское стекло, отходили медленно.
Полковник Вельяминов сидел за столом, где бумаги лежали безупречно ровно, стопка к стопке, край к краю, и глядел на Хабарова сверху вниз, хоть тот и стоял.
— Подпоручик. — Он указал на стул так, что садиться расхотелось. — Вызвал вас по приятному поводу. Округ представляет наверх об успешной постановке прицельного дела на заводе. Дело, как видите, наладилось. — Он подвинул к краю стола лист, развернул к Хабарову, не выпуская из-под пальцев. — Ознакомьтесь.
Хабаров читал стоя. Гладкий писарский почерк, ровные строки, ни одной корявой. Успех оптического снабжения достигнут благовременно установленным надзором округа и патриотическим содействием подрядчика К. С. Брюханова, обеспечившего отправку первой партии к станции и доставившего для дальнейшей постановки потребное стекло, коего в казённом снабжении не имелось. Всё в этих строках было правдой — и всё стояло не на своём месте. Своё имя он нашёл ниже, мелким, в перечне исполнителей: технический исполнитель по указаниям округа, подпоручик Хабаров. По указаниям. Округ не указал ему ни отбора, ни отжига, ни порядка приёмки — только назначил надзор и форму отчётности. Теперь на бумаге его собственная работа стала исполнением окружной воли.
Хабаров дочитал и положил лист на место, ровно, как взял. По выучке он попытался свести и это — и упёрся в пустую графу. Чья это победа, по какой строке она пишется, на чьё имя её отнести, — не помещалось ни в одну графу. Тут его мера не брала.
Возразить было не на что. Кривдой была одна мера: что весило много, а что мало; чьё имя крупным легло, чьё мелким; кого «содействие», а кого «по указаниям». А на меру рапорта не подашь. Выйдет — приёмщик в обиде, будто мало похвалили. А похвалили же его тут же, в том же перечне исполнителей.
— Тут сказано: отправку и новый привоз обеспечил подряд, округ надзирал, — проговорил он уставно. — А кто первую партию к бою свёл — в бумаге мелко и не так.
— По указаниям округа, — поправил Вельяминов без запинки и повёл манжетой, ровняя её у обшлага. — В предписании ваше дело передано под наше наблюдение. Округ обеспечил приёмку, отчётность, снабжение — и результат налицо. Вы, кажется, ждали иного, подпоручик, и напрасно. Работа наладилась, когда вошла в общий порядок. Дело держится на правильной постановке, не на лице. — Последнее он прибавил мягко, почти отечески, будто открывал молодому офицеру полезную и простую истину.
— Стекло шло в отброс, семь кусков из восьми, — сказал Хабаров. — Я поставил отбор, свёл операции, вёл журнал и принимал каждую после мастерской выверки — на станке и трубе котельной. Циркуляр этого не делал. Под Двинском нынче той партией накрыли немецкую батарею. Этого в бумаге нет вовсе.
— Кто же спорит, — согласился Вельяминов без тени спора. — И под Двинском накрыли — доброе дело, честь и слава. Только усердие к делу не пришьёшь, подпоручик. Надзор пришьёшь, снабжение пришьёшь, а усердие к бумаге не пристаёт — оттого его там и нет. — Сказал он это ровно, как объясняют устройство простой вещи. — Если бы каждый тянул по-своему, ночами да наперекор, порядка бы не вышло. Порядок в том и есть, чтоб дело шло помимо ночей и помимо лиц.
— Мастер там один, — сказал Хабаров.
— При нём оставят двух из инструментальной; ещё одного сведущего мастера округ испросил из Петрограда. Журнал примет старший приёмщик; поверочная панорама останется у мастера, по описи — под ответственностью приёмки. Вы сами всё положили на запись, подпоручик. Тем лучше: дело не пропадёт с переменой лица. — Полковник произнёс это спокойно, как давно решённое и уже разнесённое по своим графам.
Хабаров молчал. Полковник не лгал и не злобствовал — он верил. С недобрым спорить можно; с искренним, что стоит на своём и по-своему прав, спорить не с чего. Но записать было в его власти. Приёмный журнал вёл он сам, своей рукой; туда шло, что принято, чьей выверкой сведено, каким боем. Пусть представление гладко — в журнале ляжет, как было.
— Занесу в приёмный журнал, чьей выверкой панорамы сведены к бою, по числам. Для порядка.
— Занесите, отчего ж, — Вельяминов не возразил, даже склонил голову с лёгкой приязнью. — Журнал — дело нужное, техническое. Он при заводе и останется. А наверх идёт представление. — Он повёл ладонью над ровными стопками, будто показывая, где что лежит и куда движется. — Всякой бумаге своё место, подпоручик. Ваша — при станке, наша — выше.
— Постановка станет без стекла, — сказал Хабаров. — Казённого нет. Есть подрядное, брюхановское. Сорвёт привоз — станет и постановка. А спросят с приёмщика.
— Оттого подряд и отмечен, — полковник был доволен, что подпоручик наконец понял верно. — Господин Брюханов поставит потребное, округ доглядит, всё по форме. А вам останется дело знакомое, техническое. Тем и хорошо.
Вот и сомкнулось. Округ держал запись, оборот — стекло, а приёмщику оставалось знакомое, техническое: руки без бумаги и без сырья. Обе половины головы впервые не спорили: вывод вышел короткий.
«Дело должно держаться не на одном лице».
Не на лице. Хабаров услышал в этих словах больше, чем полковник, быть может, вложил, — а может, ровно столько. Дело поставлено, а значит, лицо можно сменить. Упрямый приёмщик, что держит своё «нет» да считает чужие недовесы, тут уже не то что не нужен — помеха ровной форме. Вот теперь слух про перевод и нашёл, чего ему недоставало: не лицо, не число — основание. Оно лежало на столе, приятной бумагой про успех.
Оставался Питер. Осенью генерал с Литейного поднял его расчёт до казённого дела; ему Хабаров и писал — коротко, по существу. Письмо ушло и молчало. Далёкая подпись весила там, где до неё доставали, а до этого натопленного заводоуправления не доставала; здесь весил близкий росчерк. И всё же ввечеру он сядет и напишет снова: бросить писать значило согласиться, что счёт закрыт.
— Осенние бумаги ваши, — Вельяминов свёл представление к прочим бумагам, — покуда наверху не разобраны. Начёт, дознание о мете. Пока висят, оно, знаете, и к переводу располагает. Дело-то теперь и без вас пойдёт. — Сказал буднично, ровняя стопку. Грозить он не думал; он излагал порядок вещей.
Начёт в три тысячи с лишком ему не покрыть и в год; дознание о праве носить личную мету висело с осени. Порознь — досада и петля на бумаге. А сейчас они легли встык с приятным представлением про успех, и все листы на этом столе потянули в одну сторону: прочь его отсюда, и чем дальше, тем лучше для порядка.
Полковник подровнял листы, вложил представление в папку с коленкоровыми тесёмками и стал завязывать — неспешно, двойным узлом, как затягивают то, что сделано и убрано с рук. За семьсот вёрст под Двинском выверенная ими панорама позволяла орудию за гребнем держать заданное направление и не сходила ни на волос. А здесь то же дело уже было сведено в представление, уложено в папку и готово уйти наверх без него. Второй оборот узла лёг ровно и затянулся.