К книге
КалибрГлава 20 «Шлиф»
80%
Глава 20 «Шлиф»
20

После предварительного заключения округ прислал остаток задержанной партии: ещё двенадцать панорам с исправной механикой и два ящика снятых линз и старых заготовок. Вместе с первыми восемью стало двадцать корпусов. По складской ведомости в каждом браковали один основной оптический элемент; механика и остальные части были исправны. Новых панорам здесь не делали — пытались вернуть в строй эти двадцать. Снятых элементов и заготовок набралось больше сотни, но сколько среди них годных, никто не знал.

Глыбку старый шлифовальщик держал у самого окна и медленно поворачивал в косом свете. Хабаров стоял рядом с журналом.

Стекло двоило. Дальний переплёт рамы, пойманный сквозь него, расползался надвое и опять сходился, чуть поведи кистью.

— Напряжение, — сказал старик.

Хабаров поставил номер и отправил глыбку влево, в лоток на отжиг, где таких набралось уже с полсотни. В следующей через всё тело наискось шла жила свили; рама за ней ломалась и текла вбок.

— В битьё.

Так они работали третью неделю: мастер называл порок, Хабаров ставил номер, лоток и дальнейшую операцию. Варить стекло здесь не умели. Зато наличное можно было разобрать: порочное насквозь — в битьё, двоящее от напряжения — в печь. Чистое старик не пускал под круг по одному виду: искал бирку, сверял заготовку с тем элементом, который требовалось заменить. Безымянное откладывал отдельно.

Дряни было вдоволь, а спасаемого — мало. У стены росла горка битого; лоток годного полнился медленно. Из восьми стеклянных элементов в дело шёл едва один. Хабаров держал при себе не тайное знание мастера, а счёт партии: лишняя глыбка в битьё — недостающая панорама; лишняя в дело — брак на фронте.

В печь шли только те заготовки и снятые элементы, которые старик оставил под повторную шлифовку. На дальнем дворе их укладывали в закрытый железный ящик, пересыпали сухой золой, нагревали ступенями и студили вместе с печью несколько суток. Режим положил Свешников и занёс в печной журнал; Никифор держал жар и остуд. Свиль, пузырь и камень от этого не уходили, но напряжение в части заготовок снималось.

Двоящих в присланном была без малого половина, и за них стоило биться.

Партия с отжига вернулась сегодня утром, на розвальнях, переложенная соломой. Никифор принимал её у саней сам, заносил в пролёт по две-три, держа, как держат горячее, хотя стекло давно остыло.

— Вот эти, барин, отстоялись, — пробасил он, не оборачиваясь, по шагам узнав, кто подошёл. Поставил глыбку на свет, ребром к Хабарову. — Что от спеху водило, то улеглось. Гляди сам.

Хабаров взял, навёл на переплёт. Рама стояла прямо. Не текла, не расходилась, стояла чёткая, как за хорошим стеклом. Та самая глыбка в начале декабря двоила у него в руке так, что мутило глаз.

— Сколько из садки?

— Из той четырнадцать стоялых. Прочее как было. — Никифор качнул совком в сторону отброса. — Жила, она остудом не выходит. То другие руки, не печь.

Отлежавшееся стекло шло дальше, на шлифовку. В углу пролёта, у северного окна, где свет ровнее, сидел за станком старик. Старик сажал заготовку в оправку, пускал круг. Сначала шёл крупный наждак, потом мелкий; под конец — смоляной полировальник и красная кашица крокуса. Под его пальцами мутная поверхность понемногу возвращала свет. Чистое стекло слушалось руки. Свиль не слушалась: старик мог вывести поверхность гладко, но взгляд всё равно уводило вбок.

Каждую готовую линзу старик сам поднимал к свету; Хабаров смотрел следом и заносил номер. Из четырнадцати под шлифовкой легло хорошо девять; пять старик отложил молча — опытная рука сразу чуяла брак.

Одну из девяти он снял со шпинделя и подал Хабарову сам, держа за ребро, в двух пальцах, — боясь испачкать.

— Эта чистая, ваше благородие. Гляди, как переплёт держит. — Голос был тихий, шамкающий, без угодливости и без спеха. Старик повёл линзу перед рамой один раз и снова пустил круг.

Хабаров занёс номер в годное и спросил, думая уже о потолке, о сотне, о том, где взять вторую такую ладонь, когда своя дойдёт до края:

— Много таких рук на заводе?

Старик пожевал губами, прикинул не людей — годы.

— Рук много. Руку под стекло свести — годов десять. — Красная кашица крокуса ходила по вару под его ладонью, и в неё он и глядел, не на Хабарова. — Шлифовать здесь умею только я. А провести всю партию одним порядком — ты.

* * *

К сборке он шёл через двор, мимо третьей печи. Её вёл Сёмка — сам, уже месяц. Парнишка стоял у заслонки, склонив голову набок, и слушал печь, как слушают живое. Хабарова он встретил без робости — показал глазами на запись, прибитую к столбу: садка легла ровно, часы выдержаны, счёт сошёлся.

— Идёт, Сергей Петрович, — сказал он ломким, ещё не устоявшимся голосом, и в этом «идёт» было больше тихой хозяйской гордости, чем во всяком докладе.

— Идёт, — согласился Хабаров и пошёл дальше.

Сборка стояла в чистой каморе при конторе, где не держали ни масла, ни наждачной пыли. Работа тут шла иная, чем у печи и у круга: тихая, на просвет. Прежних комплектов не берегли: годные элементы переходили из корпуса в корпус, недостающее старик подбирал из двух ящиков. Он сажал прошедшие шлиф линзы по местам в оправу, протирал замшей, ставил тонкие нити перекрестия и выправлял их своей рукой. Хабаров принимал готовое: ловил блик от оконца — нет ли пылинки или волоса между стёкол, сверял номер корпуса с журналом, отмечал, какой элемент поставлен.

На станок панораму ставил мастер. Сперва сводил её с поверочной: уводил угломер и возвращал, пока нить снова не ложилась на ту же метку. Только после Хабаров проверял приёмкой: наводил на дальнюю цель, пристукивал костяшкой по оправе и станине — так, как тряхнёт на первом ухабе, — и смотрел снова. Сошла — назад мастеру. Удержала — в годное.

Цель облюбовали ещё в начале работы: труба котельной за валовым двором, верстах в полутора, тонкая, чёрная на белёсом небе, с железным навершием.

Первую панораму из образцов проверили в начале декабря и тогда же отложили: перекрестие двоилось и плыло, навершие расползалось серым мазком. Стекло стояло как есть, без отжига. Теперь мастер закончил очередную, а Хабаров припал к окуляру, поймал котельную в поле и проверил нити на цели.

Навершие стояло. Одно, чёткое до последней заклёпки на ободе, и нити легли на него без дрожи и без двоения. Хабаров стукнул по оправе, снова посмотрел. Не сошло. Взяло, отметил он про себя сухо, как отмечают сошедшийся счёт. Дело, что в начале декабря только двоило и плыло, пошло как надо.

Хабаров оторвался от окуляра. В каморе было холодно, пар шёл изо рта. На столе в ряд лежали готовые, принятые, переложенные ветошью; он сосчитал их глазом, не впервые за день: девятнадцать. Двадцатая ещё стояла на станке — поверочная, которую оставят при мастерской. К сроку предписание просило сотню. В начале декабря из первых восьми образцов чистое поле дала одна панорама, и та плыла; теперь отбор, отжиг, рука мастера и единая приёмка вернули в строй все двадцать исправных корпусов первой партии.

Эти девятнадцать поедут не на полку. Под Двинском орудия стояли за гребнем, и наводчикам нужно было удержать установку, которую передавал вынесенный вперёд наблюдатель, не выкатывая пушку под чужой огонь. Девятнадцать панорам — девятнадцать расчётов, которым не придётся для этого высовывать орудие. Хабаров уложил их сам, проложил ветошью и стружкой, заколотил ящик и надписал.

* * *

Всё, что уходило с завода, шло через задний приёмный двор: там стояли платформенные весы, там грузили на подводы, там в книгу вписывали вес и счёт мест, и оттуда уже везли на станцию.

Хабаров привёз свой ящик туда сам, на ручной тележке, не доверив возчику. За окнами недели повернуло на январь: отгремело Рождество, год сменился, пока стекло отстаивалось в печи, и мороз стоял теперь сухой, крепкий, с визгом под полозом.

Хозяином двора была не казна. У весов толклись брюхановские возчики, под навесом грелись у жаровни сменные, в крытой будке весовщик вёл книгу: что въехало, что выехало, сколько весит, за кем числится. Перед Хабаровым взвешивали чужой воз — патронные цинки под рогожей; весовщик качнул коромысло, скинул на счётах, бросил мелом число на боковину и махнул: проезжай. Без книги, без подписи мимо будки не проезжал никто, и казённый орёл на ящике тут не весил, пока вес не лёг в строку, а строку не заверили. Хабаров вкатил тележку в очередь и стал ждать, как ждали все.

Брюханов был на дворе, у весов, — грузный, широкий, занимавший место за двоих. Глаза, маленькие и цепкие, не отдыхали ни на миг: считали. Завидев тележку и на ней казённый ящик с орлом и хабаровской надписью, он пошёл навстречу, раскинув руки, будто к родне.

— Сергей Петрович! Голубчик! — Голос у него был громкий, на весь двор, и масленый, как всегда. — Это что же, поехало ваше стёклышко? Дошло дело до ума? Ну, дай вам бог, дай вам бог. Для победы ведь стараемся, для отечества, не для себя.

Он не ждал ответа — сыпал словами и за это время успел хлопнуть возчика по плечу, велев бережнее принимать ящик, сам качнул его на весах, прикинул ладонью. Цепкий взгляд скользнул по надписи и числу мест.

— Девятнадцать, стало быть. — Сказано было вскользь, между прибаутками, но цифру он снял с ящика мгновенно и в уме положил. — Девятнадцать труб в первой подаче. Малая толика, а почин. Большому делу почин.

Он отступил, заложил большие пальцы за жилет, нашёл тяжёлую часовую цепь и стал перебирать её звено за звеном, неспешно. Цепкие глаза оставили ящик и легли на Хабарова.

— Дело-то большое, Сергей Петрович, не по плечу одному человеку, хоть бы и такому золотому, как вы, — заговорил он мягче, доверительнее, придвинувшись. — Вы прикиньте сами, по-хозяйски. Отбор поставить, мастера свести, приёмку держать — это ваше, тут вам цены нет, тут вы голова. А возить? А поставку держать? А чтоб со станции вагон вовремя, чтоб солома, чтоб тара, чтоб бумага в округе в струнку? Это уж моё. У меня двор, у меня возчики, у меня и в округе всё схожено, не первый год. Снимите вы с себя эту тяготу, отдайте мне. Я вам прицельное дело так поставлю — повезу, припасу, в округе улажу, — а вы знай наводите. И поедет ваша сотня к сроку, и сверх сотни поедет.

Хабаров молчал, и Брюханов прочёл молчание по-своему — как щель, в которую пора вложить главное. Цепь в его пальцах замерла.

— Вы ведь стеклом сидите, голубчик. — Он придвинулся, понизил голос до доверительного. — Я знаю, не таитесь. Прислали вам ящик-другой, вы из него по зёрнышку выбираете, а ящик уж пустеет. А казённой присылки ждать — придёт раз в полгода, и опять дрянь. А у меня стёклышко сыщется. И в Москве у торговцев приборами свои люди, и рижские склады война растрясла — там довоенное с бирками по рукам ходит, я наперечёт помню. Навезу возами, выбирай не хочу. Вам бы порядок да приёмку, а сырьё уж моя печаль. С таким припасом вы и две сотни к сроку наведёте, и округ вам поклонится.

Вот оно и легло, ради чего заведена была вся речь про тару да возку. Хабаров считал и это, быстро, по выучке. Брюханов не врал: ходы у него были, и стекло он достанет там, где казна руками разведёт, в том и вся сила оборота. С его возами лоток не встанет на третьем дне; пойдёт сырьё — пойдёт и сотня, и срок закроется. Холодная половина видела это до цифры. И так же ясно видела другую, оборотную: стекло Брюханово, возка Брюханова, склад Брюханов, и не приёмщик станет решать, сколько наводить и когда, а тот, чьим стеклом наведено. Тара, наряд, округ — всё сходилось к нему. Останется приёмщику чистая камора и то стекло, которое привезут, — когда привезут и сколько привезут. Дело, едва встав на ноги, сменит хозяина тихо, через сырьё, без единой бумаги. Сотня поедет к сроку. И будет та сотня не его.

Он знал и ту цифру, какой Брюханов не называл. Видел уже, как этот человек берёт дело «себе на заботу»: как задушили механическую Зыкова, сняв подводы, кокс и заказы; как отдельный зыковский лот держали на весах, подводах и в бумаге, пока сорванный срок не лёг на Хабарова. Навезёт Брюханов стекла — а после раз недовезёт к нужному дню, и сорванный срок ляжет на приёмщика; и цену поставит, и цена пойдёт вверх, как идёт она у всякого, кто один держит кран. Это он считал тоже, и тут счёт сходился всего быстрее.

— Дело казённое, Кузьма Саввич, — сказал он ровно, как говорят старшему чужого ведомства. — Идёт через приёмку и через наряд. Возите вы и нынче, по своему подряду. А прицельное держать буду я, при заводе.

Брюханов не насупился и голоса не повысил. Он заулыбался шире прежнего, и цепь в пальцах пошла быстрее.

— При заводе. Ну-ну. — Он покивал благодушно, как кивают ребёнку на милую глупость. — Только завод-то, голубчик, под округом ходит, а округ над вашим прицельным уже надзор ставит, по форме. Бумага была, я слыхал. — Он наклонился ближе, и масло в голосе на миг отвердело. — А в округе кого слушают? Меня и слушают, я там двадцать лет вась-вась. Со мною оно вернее: округ вам не указ, я улажу. А порознь… — Он не договорил, развёл руками и опять заулыбался, хлопнул в ладоши, подзывая возчика. — Да что мы о худом! Поехало дело, и слава богу. Для победы ведь.

Хабаров стоял на морозе. Злости не было — был тот холодок, что пришёл ещё в декабре со стороны станции и с тех пор не уходил: слух, будто приёмщика думают перевести, пока наверху не разобрались с его осенними бумагами. Но про надзор и про округ Брюханов обронил так легко и так кстати, что было ясно одно: эту музыку он слышит лучше Хабарова и под неё уже пляшет.

И не давил больше, не торговался, — в том и был самый холод. Он мог ждать. Хабаров держал что мог: приёмку, наряд, своё «нет»; панорамы шли пока под казённой пломбой. Надолго ли, не он решал.

Возчики вынесли ящик, обложили соломой. Одна панорама не пошла в ящик — поверочная, по которой мастер правил, а Хабаров принимал остальные; её он вёз обратно к себе. Брюханов углядел её под ветошью и взял прежде, чем Хабаров успел придержать, — как берут с прилавка свой товар.

— Это оно и есть? Дай-ка глянуть, голубчик, что за чудо.

Он склонился к окуляру, неловко, не зная хвата, повёл панораму по двору и поймал ту же котельную за валом.

Хабаров ждал, что в чужих руках стекло его выдаст: дрогнет, поплывёт навершие серым мазком, как плыло в декабре. Не выдало. Перекрестие легло на чёрное навершие верно и чисто, так же, как ложилось под его собственной рукой.

Брюханов охнул, огладил латунь ладонью, любовно, прежде чем вернуть.

— Ишь ты, кладёт ровнёхонько. Наше дело, Сергей Петрович. Наше выходит дело, большое.

Хабаров принял панораму назад — поверочную, единственную, что осталась при нём. Прочие уже шли со двора: возы провизжали полозьями по сухому снегу и увозили к слепым батареям под Двинск девятнадцать панорам, принятых им по журналу и выверенных мастером до последней нити. На передке передней подводы, поверх соломы, ехал отправочный наряд, и в графе, где значилось, кто принял к отправке казённое прицельное дело и кто его повёз, стояла размашистая, с росчерком, рука Брюханова.

Предыдущая главаГлава 20 из 25Следующая глава