Знания, которыми обменивались исследователи в XVIII и начале XIX века, позволили Западу создать нарративы о цивилизации, которые использовались для оправдания империализма и эксплуатации. Однако эти нарративы всегда оспаривались другими исследователями, пусть нередко и остававшимися незамеченными – как мужчинами, так и женщинами, – которые использовали свои путешествия для совершенно иного понимания мира и народов, населявших его.
Дин Мухаммед высадился в городе Корк в 1784 году – он не стал первым человеком из Южной Азии, ступившим на Британские острова, хотя ему казалось, что это было именно так. Двадцать пять лет жизни не подготовили его к многомесячному плаванию из Калькутты вниз по реке Хугли до Мадраса, затем через Индийский океан к мысу Доброй Надежды и далее по Атлантическому океану через остров Святой Елены до Дартмута. Он не плавал на морских судах раньше и не был готов к долгим неделям, проведенным среди бесконечных пустых просторов. В Мадрасе он, «ведомый любопытством», исследовал столицу одного из президентств Британской Ост-Индской компании[37]. Во время дальнейшего путешествия к Капской колонии на южной оконечности Африки его привели в восторг «несколько разновидностей обитателей жидкой стихии, имеющие плавники», которых он никогда раньше не видел. На долгие годы ему запомнился шторм в Южной Атлантике, который «разразился… с неудержимым буйством над нашими головами и бушевал непрерывно в течение трех дней». «Вой бури, рев моря, зловещий мрак ночи, ветвящиеся вспышки молний и грозный раскат грома, – писал он позже, – сотворили самую ужасающую сцену в моей жизни». Когда зеленый ирландский берег наконец сменил монотонность бесконечной синевы, облегчение внутри него то и дело нарушалось тревогой. «Когда я впервые попал в Ирландию, – вспоминал Мухаммед десять лет спустя, – я обнаружил, что все вокруг меня контрастирует с теми поразительными картинами Индии, которые мы привыкли созерцать с неким возвышенным восхищением».
Европейцы завораживали Мухаммеда с детства, которое он провел в Патне, столице Бихара – одного из трех штатов на северо-востоке Индии под управлением набобов[38] Бенгалии. Его отец – он умер, когда Мухаммед был еще ребенком, – дослужился до субедара, второго по старшинству звания, которое мог получить индийский офицер в армии Британской Ост-Индской компании (EIC). Как и многие индийские и европейские державы, компания боролась за обломки распадающейся империи Великих Моголов. Возможно, именно стремление почувствовать себя ближе к «доблестному отцу», которого он никогда по-настоящему не знал, тянуло Мухаммеда к британским офицерам в Патне. Как бы то ни было, он начал следовать за ними по городу. Однажды, когда мальчику было одиннадцать, он увязался за группой «красных мундиров» и оказался на вечере в теннисном клубе, где встретил молодого ирландского офицера, недавно прибывшего из Корка. Годфри Бейкер, как раз набиравший себе прислугу для дома в Индии, спросил молодого Мухаммеда, «не хочется ли ему жить с европейцами». Несмотря на возражения матери, мальчик согласился переселиться в дом Бейкера, объяснив офицеру «с пылким восторгом, что он может осчастливить его, взяв с собой».
В течение следующих четырнадцати лет Мухаммед оставался рядом с капитаном Бейкером – сначала служил дома, а затем стал армейским офицером. Вместе они изъездили весь Индостан, поскольку Британская Ост-Индская компания все сильнее увязала в делах страны, а конфликты из-за наследства империи Великих Моголов все усиливались. Из Патны они прошли через Буксар к берегам реки Карманаша, затем вниз по долине Ганга через дикую холмистую местность до британской столицы Калькутты. Там Мухаммед словно попал в другой мир, в котором влияние европейцев было запечатлено в кирпиче и камне.
Из Калькутты Мухаммед и Бейкер отправились на север в Муршидабад, ко двору набобов Бенгалии и на родину предков Мухаммеда. В 1775 году они двинулись на запад вверх по Гангской равнине в священный город индусов Варанаси, а далее через Лакхнау добрались до приходящих в упадок столиц Великих Моголов – Аллахабада и Дели. За пределами Буксара Индия казалась Мухаммеду чужой страной. В головокружительном разнообразии Индостана походы Мухаммеда с Бейкером и британской армией становились экспедициями в неизведанные миры даже для уроженца этого субконтинента.
После того, как в октябре 1782 года Бейкера отозвали в Калькутту, он решил, что с него хватит армейской жизни, и после отставки собрался вернуться в Ирландию. С собой он позвал и Мухаммеда, с которым провел вместе больше десяти лет. Мухаммед ухватился за возможность исследовать мир. Годы странствий по Индии пробудили в нем стремление увидеть новые горизонты. Именно поэтому, «желая узреть ту часть мира», Мухаммед тоже подал в отставку, и после похода в Дакку и мангровый лес Сундарбан они с Бейкером отплыли в Ирландию.
Несмотря на присутствие рядом с ним друга и наставника, а также его интерес к европейцам, Мухаммеду было трудно найти себе место в Ирландии. Статус чужака вызывал у него и «некоторую склонность к робости», и «ощущение несостоятельности». Чтобы побыстрее влиться в новое для себя общество и избавиться от ощущения неполноценности, он начал совершенствовать английский язык, который он выучил еще у Бейкера в Индии, и интересоваться английской литературой. Вскоре он не только свободно говорил по-английски, но и выразительно писал, овладел европейским каноном, мог сочинять стихи и цитировать Сенеку и Мильтона. В 1786 году он сделал еще один шаг к ассимиляции – женился на Джейн Дейли, молодой женщине, принадлежавшей к мелкому ирландскому протестантскому дворянству, которое управляло Ирландией. Благодаря Бейкеру (а после его смерти – с помощью его богатого брата Уильяма) Мухаммед нашел работу; он вращался в элите ирландского общества, а общество, в свою очередь, поддерживало его. Однако, несмотря на все признание, которого он добился в Корке, некоторые признаки неуважения, проявляемые по отношению к нему, отчетливо говорили, что он никогда не станет здесь по-настоящему своим.
Дин Мухаммед решил выступить против извечной европейской дезинформации о родной Индии и использовал историю собственных исследований, чтобы представить свою родину в более правдивом и позитивном свете. Для демонстрации собственной компетентности он сменил обычный европейский костюм на романтизированный индийский наряд, который ожидала увидеть на нем публика.
(Цветная литография Т. М. Бейнса; музей Wellcome Collection)
По мере того как в XVIII веке упрочнялись связи Европы с Азией, рос и интерес к экзотическому «Востоку». Любопытные европейцы жадно поглощали романы, пьесы и путевые заметки с описаниями приключений на «таинственном Востоке», впитывая при этом все стереотипы. Раз за разом Мухаммед сталкивался с возмутительными высказываниями о мусульманах и оскорбительными изображениями индийцев, далекими от реальности. В 1788 году в Корке поставили исламофобскую пьесу Вольтера «Фанатизм, или Пророк Магомет». По словам Вольтера, эта трагедия была «написана против основателя ложной и варварской секты». В 1791 году пьеса Исаака Бикерстаффа «Султан, или Взгляд в серальо» позволила зрителям бросить сладострастный взгляд внутрь гарема – предмета вечного интереса европейцев, несмотря на его незначительную роль в жизни настоящих мусульман. Подобные фантазии пользовались куда большей популярностью, нежели достоверные рассказы людей вроде Мэри Монтегю, которая действительно видела гарем изнутри.
Такие сочинения во многом влияли и на то, как путешественники воспринимали Индию. Генриетта Клайв, жена британского губернатора Мадраса Эдварда Клайва, побывала в Индии через десять лет после отъезда оттуда Дина Мухаммеда. Отправляясь в путь, она ожидала увидеть оживший романтический мир сказок «Тысячи и одной ночи». Однако реальность разошлась со сказочным образом в ее воображении. Первый индийский принц, которого она встретила в Мадрасе в 1798 году, оказался «уродливым старичком, больше похожим на старуху», лишенным всяческого «восточного великолепия», которого она ожидала: «У него не было ни жемчужин размером с голубиное яйцо, ни бриллиантов. …Короче говоря, к моему большому разочарованию, ничего похожего на Гаруна аль-Рашида или визиря Джафара». Не оправдало ее ожиданий и посещение гарема: «Я надеялась увидеть сераль из “Тысячи и одной ночи”, но мне сказали, что это всего лишь несколько маленьких помещений, не особо отличающихся… от монастыря, где каждая женщина живет в отдельной комнате. Я воображала мраморные фонтаны с розовой водой и подушки с тончайшей вышивкой. Но ничего подобного – эти комнаты оказались до безобразия грязными и убогими». Клайв интересовалась Индией, но исключительно как фантазией; в своем предпочтении экзотического «Востока» настоящей Индии она была совершенно типичной.
К 1793 году Мухаммед наслушался достаточно. Он был одним из немногих индийцев в Ирландии и одним из немногих уроженцев Южной Азии на Британских островах, владеющих английским языком; он чувствовал, что вполне может, а возможно, даже обязан исправить положение и показать мусульман и индусов такими, какими они были на самом деле. Вместо того чтобы писать заметки в газетах или затевать проиндийскую полемику, он изложил историю своих странствий по Индии в компании капитана Бейкера. Путевые заметки в XVIII веке пользовались чрезвычайной популярностью, однако решение Мухаммеда опубликовать свои «Путешествия» объяснялось не только привлекательностью жанра. Мухаммед рассматривал свое путешествие по Индии как исследовательскую экспедицию. В стране не было ничего похожего на индийскую национальную идентичность, и на фоне поразительного культурного, языкового, религиозного и этнического разнообразия субконтинента Мухаммед впервые с момента, как ступил за пределы Бихара, ощутил, что открывает для себя новый мир. В Муршидабаде он с замиранием сердца наблюдал за процессией набоба Бенгалии, с которым состоял в дальнем родстве. Его «ослепительный внешний вид» одновременно наполнял Мухаммеда гордостью и напоминал ему о прошлом страны. Для большей части Индии он был чужаком.
Однако жизнь в Европе изменила его восприятие Индии и собственных странствий. С новой точки зрения он сумел увидеть то, что объединяет индийцев, а не разобщает их. Жизнь в Европе позволила ему выстроить идентичность, выходившую за рамки религии и границы региона, и переосмыслить свои путешествия таким образом, чтобы представить свою родину европейской публике в новом, более позитивном свете.
С первой же страницы Мухаммед ясно изложил свои цели. «Народ Индии, – писал он, – особенно обласкан Провидением, ибо владеет всем, что может радовать ум и прельщать взор, и, хотя местоположение Эдема можно отыскать лишь в творческих фантазиях Поэта, путешественник с восхищением созерцает лик этой дивной страны, где обнаруживает уголки, напоминающие те, что так изящно описаны живым пером Мильтона». С самого начала Мухаммед описывал Индию на языке, понятном европейской аудитории, демонстрируя свое знакомство с европейским каноном и сравнивая Индию с Древней Грецией и Римом – культурами, почитаемыми европейцами. Он утверждал, что индийцы благословлены не только природным изобилием, но и «проявлением доброты и благожелательности друг к другу, будучи лишенными всякого рода обмана и низкого коварства».
Описывая свои путешествия, Мухаммед преподносил любое новое открытие таким образом, чтобы ненавязчиво разрушать самые стойкие европейские стереотипы об Индии и индийцах. В то время как сообщения европейцев зачастую изображали мусульман распутными, жестокими и фанатичными, Мухаммед представлял их рассудительными, сдержанными и сострадательными людьми. Он уверял своих читателей, что последователи ислама воздерживаются «от употребления крепких напитков», умеренно едят и мало болеют. Сравнение с Европой не высказывается им открыто, но подразумевается. Они «встречают смерть с необычайным смирением и стойкостью», достойной образцов британского стоицизма, и в то же время «используют любые возможные средства, чтобы утешить» и поддержать семьи только что умерших. Они «строго придерживаются догматов своей религии», не впадая при этом в фанатизм. Они далеки от распутства и считают женщин «столь священными… что даже солдат в пылу битвы не просто пощадит, но и защитит их». Даже гарем и танцовщицы, две навязчивые темы похотливого европейского воображения, оказываются не тем, чем представляются непосвященным. Гарем – это всего лишь «убежище от ужасов опустошительной войны», а танцовщицы – утонченные артистки, у которых «нет ничего от грубого бесстыдства, свойственного европейским проституткам».
Однако Мухаммеда заботила не только защита собственной веры. Путешествия к таким священным местам, как Варанаси, сблизили его с индусами сильнее, чем время, проведенное в Патне в детстве. Странствия по Европе позволили ему взглянуть на индийцев (как индуистов, так и мусульман) по-новому – как на единый народ. Поэтому он изображает индусов не коварными, раболепными и суеверными, как в европейских сюжетах, а благочестивыми, «смекалистыми» и благородными людьми. «Каким бы странным ни казалось их учение европейцам, – утверждал он, – они достойны всяческой похвалы за те нравственные добродетели, которые они взращивают, а именно: воздержанность, справедливость и человеколюбие… Среди множества диковинных обычаев, странных церемоний и предрассудков мы можем обнаружить следы возвышенной морали, глубокой философии и утонченной политики. …От природы наделенные сильным умом, индусы, безусловно, не чужды литературе и науке. …В их древних рукописях мы можем проследить источники большинства наук. Еще до эпохи Пифагора греки путешествовали в Индию за знаниями».
Время от времени европейские путешественники вторили взглядам Мухаммеда на Индию, особенно когда выражали новую точку зрения на избитые стереотипы – как это сделала Элиза Фэй, жена молодого английского юриста, надеявшегося заняться юридической практикой в Калькутте. Видное место в европейских описаниях варварства Индии занимал обычай сати – ритуальное самосожжение индуистских вдов на погребальных кострах мужей. Попытки британцев положить конец этой практике преподносились как пример благодетельного влияния британского правления и использовались в качестве оправдания лицемерной, по большей части «цивилизаторской миссии» Запада. Хотя мысль о подобном обычае шокировала Элизу Фэй, путешествовавшую по Индии в то же время, что и Мухаммед, она отмечала, что никогда не видела этого ритуала; более того, она не смогла найти ни одного европейца, который наблюдал бы его лично. Несмотря на то что Фэй сама являлась частью колониального механизма, ее точка зрения отличалась от взглядов многих людей, осуждавших эту практику. Фэй соглашалась, что рассказы о сати настолько распространены, что ритуал, скорее всего, существовал в действительности, но она посмотрела на него с позиции женщины и переосмыслила его как следствие неравенства между мужчинами и женщинами, существовавшего повсюду, включая Англию. «Я прекрасно понимаю, что мы повсюду являемся рабами привычки, – писала она домой своей семье, – и, если бы женщинам в Англии для сохранения репутации необходимо было сжечь себя, многие вышедшие замуж просто ради положения в обществе и жившие с мужьями без любви… все же взошли бы на погребальный костер со всей мыслимой благопристойностью и умерли бы с героической силой духа», – как иногда поступали индийские женщины. То, что ускользало от взгляда западных мужчин, было очевидно для Элизы Фэй – хоть и колониалистки, но все же женщины. Взгляд исследователя имел значение.
Идеи Дина Мухаммеда бросили серьезный вызов традиционным европейским нарративам. В Аллахабаде он восхищался «возвышенной атмосферой величия» древнего дворца, который соперничал с «древними триумфальными арками римлян». Калькутта, «этот великий центр богатства и торговли», олицетворяла утонченность, «где знатные люди предстают в роскоши, намного превосходящей модный шик блистательных кругов Европы», в то время как мангровые леса Сундарбан были воплощением сути природной красоты. Извилистые протоки в мангровых джунглях олицетворяли «празднество», которое «радовало взор разнообразием новых пейзажей. …Вода… выглядела длинным зеркалом, отражающим высокие деревья по обоим берегам. Мир, казалось, пребывал в покое, и никакой шум не нарушал царившей вокруг тишины, кроме редкого рева диких зверей в лесах: зрелище было поистине прекрасным, доведенным до неподдельного величия без вмешательства искусства».
Дин Мухаммед – не первый человек из Южной Азии, оказавшийся в Европе, и не первый человек на Британских островах, опубликовавший основанный на личном опыте рассказ об Индии. Но все же, чтобы пробиться сквозь европейские стереотипы и раскрыть настоящую Индию, требовались взгляд и перо именно индийского исследователя. Этот путь проложил Дин Мухаммед – первый индийский автор, писавший на английском языке.
В сентябре 1794 года, как раз когда на книжных полках Ирландии появились экземпляры «Путешествия» Дина Мухаммеда, молодой шотландский хирург по имени Мунго Парк вошел в лондонскую штаб-квартиру Африканской ассоциации и предложил этой организации свои услуги в качестве исследователя. Предполагаемая задача Африканской ассоциации, основанной в 1788 году и возглавляемой опытнейшим путешественником сэром Джозефом Бэнксом, – пролить свет на Черный континент. Несмотря на то что европейцы веками обращали в рабство людей с побережья Африки, они поразительно мало знали о ее внутренних районах. Вплоть до начала XIX века большинство европейцев обращались к античным римским источникам, чтобы получить хотя бы отрывочную информацию о внутренних областях материка. Африканская ассоциация намеревалась исправить эту ситуацию – во имя науки, торговли и, что самое важное, аболиционизма, то есть отмены рабства.
Многие члены Африканской ассоциации состояли также и в становившихся все более активными лондонских аболиционистских обществах – и это не случайно. Самые видные участники ассоциации считали исследования дополнительным инструментом в борьбе с рабством. Британский аболиционизм – в основном движение морального воздействия. Аболиционисты надеялись убедить общественность в том, что рабство и работорговля – это зло; они хотели организовать общественное давление на парламент и изменить законы. Чтобы проиллюстрировать жестокость рабства, люди, пережившие его на собственном опыте, публиковали душераздирающие истории. Корабельные врачи рассказывали об ужасах «Среднего пути»[39], а активисты разъезжали по стране, демонстрируя кнуты, цепи и другие орудия наказаний.
Информация из первых рук, полученная от исследователей африканских цивилизаций, – это оружие в антирабовладельческой кампании. Невежество в отношении африканского общества позволяло сторонникам рабства изображать африканцев как бессердечных неразумных дикарей, прирожденных рабов, которым лучше живется в неволе; в результате широкие массы белого населения обманывали себя, считая, что порабощение африканцев является благом. Африканская ассоциация понимала, что единственный способ разрушить эти пагубные стереотипы – отправиться вглубь континента и собрать свидетельства того, как африканцы живут без рабства: признать их полноценными людьми.
К тому моменту, когда Мунго Парк в 1794 году предложил свои услуги Африканской ассоциации, попытки этой организации нанести на карту реку Нигер и отыскать Тимбукту, затерянный город правителя Мансы Мусы, привели к гибели двух человек, а от одной экспедиции отказались еще до ее начала – что лишь укрепило европейские представления об Африке как об опасной непознаваемой земле насилия. Когда в июне 1795 года Парк начал свой подъем по реке Гамбия, многие решили, что больше его никто не увидит. Поэтому возвращение путешественника через два года было встречено с изумлением. Он в одночасье стал знаменитым, а книгу о его приключениях – «Путешествия во внутренние области Африки» – ждал мгновенный успех. Когда в 1806 году шотландец умер при загадочных обстоятельствах во время второй экспедиции к Нигеру, он превратился в легенду африканских исследований.
Мунго Парк был воплощением бесшабашного героического образа исследователя, покорившего воображение целых поколений, – олицетворение человека, бросившего вызов неимоверным опасностям и отправившегося в неизведанные земли в поисках чистого знания. Как и у всех исследователей, истинные мотивы Парка оказались куда более запутанными (среди них, безусловно, были слава и богатство), но он помог создать устойчивый архетип. Конечно, его рассказ о плене и побеге, страданиях и опасностях возбудил общественный интерес, однако добытые им сведения сделали нечто большее – открыли читателям ранее неизвестные миры. И в ходе этого процесса он помог своим читателям переосмыслить Африку и африканцев.
В рассказе Парка Африка – это не просто фон для бесстрашных подвигов, равно как африканцы – не шаблонные персонажи или реквизит. Подобно тому как Дин Мухаммед показал индийцев живыми людьми, достойными уважения, Парк представил африканцев не стереотипными, а полноценными людьми. Шотландец выдвинулся от устья реки Гамбия в Сенегал; с ним отправились местный житель Джонсон, который когда-то был рабом на Ямайке, поэтому помимо коренных языков говорил и на английском, и Тами, кузнец, возвращавшийся домой вглубь материка. Через несколько недель Парк и его товарищи оказались на грани голодной смерти. Провизия подошла к концу. Товары, которые они везли с собой для обмена на еду и для использования в пути, почти закончились. Небольшое количество денег, которые были у них при себе, конфисковал один из местных правителей – под видом налога с путешественников, пересекающих его владения. Положение оказалось столь отчаянным, что им пришлось жевать солому, чтобы «перебивать голод в течение дня».
В один из вечеров мимо них, неся на голове корзину, проходила женщина. Она заметила удрученных путешественников и догадалась об их бедственном положении. Как записал Парк, «она спросила меня, обедал ли я». Услышав рассказ о наших злоключениях, «эта старая женщина с искренним добросердечием тут же сняла корзину с головы… [и] подала мне несколько горстей [арахиса] и ушла, прежде чем я успел ее поблагодарить». Парк был потрясен. Женщина не усомнилась ни в его истории, ни в его характере. Она просто «прислушалась к голосу своего сердца» и помогла незнакомцу без малейшего колебания. Парк рассудил, что ей, как и большинству людей, знаком голод. Опыт «ее собственных страданий пробудил в ней сочувствие к страданиям других». Парк никогда не забудет этот урок эмпатии, живое воплощение мощного аболиционистского лозунга о всеобщем человеческом братстве: «Разве я не человек и не брат?». Опыт Парка в Африке свелся к простому, но мощному посланию: «Какие бы различия ни существовали между негром и европейцем в форме носа и цвете кожи, они не идут ни в какое сравнение с подлинным состраданием и характерным чувством нашей общей природы».
Он даже перевернул с ног на голову избитый мотив каннибализма. Со времен книги о выдуманных приключениях Джона Мандевиля[40] и до эпохи Колумба и Магеллана европейские исследователи использовали слухи о каннибализме, чтобы провести черту между европейской «цивилизацией» и неевропейским «варварством». Навешивание ярлыков на индейцев, африканцев и полинезийцев – удобный способ отказать им в человечности и оправдывать их завоевание. Рассказ Парка наглядно показал, кто истинные варвары. Неутолимую жажду человеческой плоти испытывали как раз европейские работорговцы. «Они все были очень любознательны, но поначалу смотрели на меня с ужасом и неоднократно спрашивали, не являются ли мои соотечественники людоедами», – писал Парк о встрече с народом мандинка в Мали. Подобный взгляд заставлял европейцев переосмысливать свою собственную историю.
В 1853 году Дэвид Дорр стоял посреди перешептывающихся песчаных вихрей, погрузившись в свои мысли и не замечая ничего вокруг. Он не обращал внимания ни на жару, ни на ветер, ни на погонщиков верблюдов, перевозивших туристов из Каира в Гизу. Его взгляд устремился в точку на высоте примерно 470 футов[41] – туда, где неба касалась вершина пирамиды Хеопса. Этого момента он ждал всю жизнь. Прежде чем добраться до пирамид, он путешествовал три года и преодолел тысячи миль. Он пересекал океаны и поднимался на горы, пробирался через кишащие людьми города и преодолевал пустыни, чтобы своими глазами увидеть легендарные сооружения Джосера и Хафры, Рамсеса и Хеопса. Он писал, что «преисполнился благоговения» перед необъятностью пирамид, но еще больше восхищался тем, что они олицетворяли. Дорр считал, что пирамиды – это подтверждение его собственной человеческой сущности, запечатленное в камне. Он отправился в паломничество в поисках своих корней и своих предков, в поисках доказательств, что африканцы – люди, подобные ему, – занимали место в пантеоне «великих цивилизаций», что он и его народ равны тем людям, которые вели свои родословные от Греции и Рима, тем людям, которые заявляют право владеть ими. Когда он стоял в тени Великой пирамиды, доказательства казались ему неопровержимыми.
Поиски Дорра начались с обещания свободы. Он родился в Новом Орлеане в 1827 году, его отец был белым, а мать – рабыней. В 1851 году хозяин предложил освободить его с условием, что Дорр сопроводит его в качестве слуги в продолжительном путешествии по Европе и Святой земле. Дорр ухватился за эту возможность – чтобы вырваться из удушающих оков американского рабства и вернуться домой свободным человеком. Размышляя о путешествии в своих дневниках, Дорр признавался, что испытывал внутренний разлад. В Европе он познакомится с историей и культурой своих поработителей, но ведь это будут и его культура и наследие. Хорошо образованный и начитанный, он уже мог представить, каково это – пройти по местам Шекспира и Байрона, ступать по той же земле, по которой ходили Наполеон и Веллингтон, и увидеть пейзажи, воспетые Констеблем и Тернером. Он осознавал, что редко какому американскому рабу доводилось побывать на столь благословенной земле. Дорр горел желанием увидеть и ощутить все, что сможет предложить Европа. Однако в глубине души его тянуло к библейским землям, что лежали дальше на восток.
Отправившись из Нового Орлеана, Дорр с хозяином пересекли Атлантику и высадились в Англии. Здесь Дорр почувствовал, что впервые в жизни дышит воздухом свободы. Дело было не только в том, что к нему относились как к человеку, а не как к рабу, но и в трепете исследователя, заглянувшего в другой мир. Как выразился в 1855 году бежавший на север раб Уильям Уэллс Браун, «серые каменные пирсы и пристани, мрачный облик великолепных складов, монументальность всего вокруг заставляют думать, что это новый Свет, а не Старый».
Дорр нашел англичан в равной степени гостеприимными и отстраненными («даже отшельнику с его широким кругозором было бы сложно понять, о чем они думают»), но сильнее, чем вся эта промышленность и богатство, его поразило осознание того факта, что когда-то британцы находились на обочине цивилизации, а теперь оказались в ее центре. Он размышлял, что англичане «во времена вторжения Цезарей носили шкуры лесных зверей». Они были варварами. «Теперь же, – продолжал рассуждать он, – это самая цивилизованная и христианская держава на земле». Он счел это хорошим предзнаменованием: значит, несмотря на оковы, у его собственного народа еще есть надежда.
Во Франции Дорр бродил среди руин первого увиденного в своей жизни замка и с благоговением стоял в нефе Нотр-Дама – «этого почтенного древнего памятника истинности и романтики. Я приближался к нему как робкий ребенок, которого искушают блестящим шестипенсовиком. Как только мои ноги коснулись порога, с колокольни донесся звон, один из тех торжественных звуков, которые заставляли трепетать столько сердец на протяжении веков… и этот звон отозвался вибрацией, прошедшей от моего робкого сердца по всему телу. В этот момент преподобный отец протянул мне руку… и спокойно провел меня в эту огромную “усыпальницу королей”».
Когда глаза Дорра привыкли к полумраку, вокруг, казалось, материализовалась вся французская история: сияние витражей, отблеск бронзовых табличек, мраморные памятники и едва различимые следы простых людей – камни стерлись от шагов целых поколений паломников и прихожан. Окружавшее его «величие усопших» настолько ошеломляло, что Дорр непроизвольно склонил голову «со смиренным сердцем», словно не в силах взглянуть в лицо такому великолепию. В этот миг он понял, что стоит на могильной плите какого-то короля; отпрянув, он тут же обнаружил, что оказался на могильной плите королевы. Он не смог удержаться от смеха: вот он, раб в глазах американцев, попирает ногами королевских особ.
Покинув волшебный Париж, Дорр направился на юг и восток через Лион и Экс в байроновскую Женеву, затем через Альпы в Германию, после чего через Брюссель, Гент и Ватерлоо вернулся в Париж, где провел зиму 1851–1852 годов. Во время карнавала – яркого праздника, предшествующего Великому посту, – он оказался в Риме, где вместе с десятитысячной толпой стоял под огромными сводами собора Святого Петра, надеясь хоть мельком увидеть папу Пия IX. Неаполитанский залив оказался прелестным, как он и ожидал, а вот сам город Дорр счел неопрятным, а его жителей – нервными и угрюмыми. Он подумал, что, возможно, жизнь в тени Везувия среди застывших развалин Помпей и Геркуланума приучила их ожидать худшего в любой момент.
Направившись на восток, «где жили мудрые люди», Дорр столкнулся с миром, в котором, казалось, оживала Библия. На скалистом побережье Анатолии единственная уцелевшая стена древней церкви в Смирне «вторила голосу святого Иоанна», читавшего на этом самом месте послания, которые Дорр слушал каждое воскресенье. Это слияние знакомого и экзотического усилилось, когда его корабль проплыл через пролив Босфор и бросил якорь в Константинополе. Крик капитана заставил взбудораженного Дорра подбежать к перилам палубы. Его глазам предстало «огромное количество шпилей, башен и минаретов; ни один город на земле не мог выглядеть приятнее для глаз. Это было поистине самое дивное зрелище, которое я когда-либо видел». Но самым удивительным и приятным чудом Константинополя стал чернокожий мужчина в турецких одеждах. К восторгу Дорра, этот человек, шествовавший по городу в окружении восхищенной толпы, с белой женщиной под руку, смотревший в глаза самому султану и пожимавший ему руку, оказался вольноотпущенником из Теннесси. Его звали Фрэнк Пэриш, и он излучал уверенность и властность. Он знал себе цену. Он ни перед кем не кланялся. Это восхищало чернокожего американца Дэвида Дорра.
Из Афин путешественник двинулся по Адриатике в Венецию, побывал в Вероне, Флоренции и Генуе, а затем снова вернулся в Париж на зиму. Весной 1853 года Дорр отправился по Средиземному морю в Александрию и Египет. Более двух лет он жадно впитывал чудеса западного мира. Он посетил родину Гомера, курорты Бадена и предполагаемый дом шекспировской Джульетты. Но когда он рассказывал историю своего путешествия, он всегда начинал с Египта.
Позже Дорр говорил, что главный мотив его путешествия – желание взглянуть «собственными глазами и разумом на руины предков, потомком коих он является», – не потому, что никто раньше не видел пирамид, а потому, что немногие чернокожие американцы того времени могли надеяться увидеть их. Требовались «глаза и разум» чернокожего американца, чтобы воссоздать и переосмыслить Древний Египет в понятном для чернокожих людей, оставшихся на родине Дорра, ключе. Подобно своим более знаменитым современникам Давиду Ливингстону и Ричарду Фрэнсису Бёртону, путешествовавшим по Африке и Аравии, Дорр исследовал территорию, неизвестную его народу, и рассказывал о своих открытиях. В повествовании Дорра практически нет мыслей и впечатлений его белых спутников. Их точка зрения не имеет значения. Это история Дэвида Дорра, и эта история – афроамериканская.
На равнинах Гизы Дорр создал альтернативную генеалогию цивилизации, в центре которой находились Африка и африканцы. «Греция и Италия», колыбели европейской цивилизации, «были обучены всему, в чем они преуспели»; но именно здесь, в Египте, по его словам, «Моисей получил основные законы главенства над народами… ибо был научен всей мудрости Египетской»[42]. Чудеса Египта представляли для Дорра «живой язык научного величия египтян», а не имеющие себе равных памятники были свидетельством их гения и источником их гордости и устремлений. Египтяне, по мнению Дорра, – это в первую очередь африканцы, его народ и предки многих миллионов людей, удерживаемых в рабстве. «Спросите Гомера, – говорил он, – не были ли их губы толстыми, волосы кудрявыми, ступни плоскими, а кожа черной».
По своей сути исследователи – это интерпретаторы. Они не только открывают, но и объясняют и истолковывают для своих соотечественников то, что увидели в далеких краях и у неизвестных народов. Они формируют то, как остальные видят мир и понимают свое место в нем. Повествование Дорра – опубликованное в 1858 году, забытое и вновь обнаруженное в конце 1990-х – выполняет ту же функцию, что и многочисленные истории рабов, напечатанные в годы, предшествовавшие Гражданской войне в США. Эти душераздирающие рассказы о порабощении, страданиях и побегах были специально созданы для того, чтобы представить неизвестные земли – плантации Юга – сочувствующим читателям в Европе, Канаде и северных штатах Америки. В этих историях читатели сталкивались лицом к лицу с мужчинами и женщинами, которые думали и чувствовали так же, как и они, и это подрывало пагубные стереотипы об африканцах. В этом смысле Дэвид Дорр путешествовал и писал для двух аудиторий.
Белой Америке он предлагал доказательства высокого уровня развития африканцев – как в своей живой, но при этом научной прозе, так и в описаниях древней африканской цивилизации. Черной Америке – и рабам, и свободным – он предлагал гордость и надежду. Сочинения Дорра вселяли в них гордость за прошлое, которое выглядело не менее славным, нежели европейское прошлое Греции и Рима, и надежду на то, что однажды его народ снова достигнет великих высот. В конце концов, они уже делали это раньше. Дорр сам видел доказательства этому на равнинах Гизы. Теперь это могли увидеть и те, кто читал его рассказ.