Вэпоху сближения мир стал меньше. По мере укрепления глобальных связей в XVII и XVIII веках разные части света узнавали друг о друге все больше и больше. Этот процесс самопознания человечества привел к рождению исследователя-ученого – искателя приключений, который отправлялся в неизведанное, чтобы лучше понять мир. Но такое просвещенное исследование возможно только благодаря обмену знаниями между народами. Научный интерес к миру природы вышел за рамки расовых и религиозных различий, которые начали формироваться в эпоху Великих географических открытий.
К тому моменту, как Мэри Монтегю в 1716 году пересекла границу Османской империи, в Европе уже прочно укоренились стереотипы о «Востоке». Сообщения европейских путешественников, ранее побывавших в мусульманском мире, в целом сходились на том, что цивилизации Ближнего Востока распутны, деспотичны и косны, они одновременно манят и отталкивают. На Востоке есть на что поглазеть – настоящее пиршество для чувств, но мало такого, чему мог бы научиться просвещенный западный человек. Когда Монтегю узнала, что ее муж был назначен послом Британской империи при дворе османского султана в Константинополе, она на собственном опыте убедилась, насколько в действительности скудна европейская литература о мусульманском мире. При подготовке к путешествию за границу Мэри прочитала все, что смогла найти об истории и культуре Османской империи. Она быстро поняла, что доступные отчеты путешественников (написанные исключительно мужчинами) навязчиво вертятся вокруг одних и тех же тем – баня, гарем, паранджа – и повторяют одни и те же неоднократно пересказанные истории об обществе, построенном на сладострастии и жестокости. Монтегю сомневалась, что подобные описания могут рассказать о Востоке что-то ценное. Она понимала, что многое из того, о чем с уверенностью говорили путешественники-мужчины, на самом деле было для них недоступно. Едва ли автор-мужчина имел непосредственное знание о таких местах для женщин, как, например, бани и гаремы, или какое-либо представление о том, что думают мусульманские женщины о своем положении в обществе.
С самого начала Монтегю решила, что ее знакомство с Востоком и рассказы о мусульманском мире будут другими. Она предпочла отправиться в Константинополь опасным сухопутным маршрутом через Вену и Софию, а не более быстрым и удобным морским путем, который не мог предложить ее глазу ничего, кроме деревянных стен корабля и бесконечных отблесков света на воде. Она отказалась от полных непристойностей мифов, которых, как она знала, ожидали от нее на родине, и решила рассказывать только о том, что увидит и переживет сама. «Я не буду лгать, как другие путешественники», – писала Мэри своей сестре, даже когда одна их знакомая настаивала с «нелепым воображением, будто я, несомненно, видела множество чудес, о которых умалчиваю лишь из вредности. Она очень сердится, что я не лгу, как другие путешественники. Я искренне верю, что она ожидает, как я расскажу ей о… людях с головами, растущими ниже плеч», – распространенную в средневековых рассказах о странствиях легенду.
Решимость Монтегю смотреть на мир открытыми глазами породила совершенно новое описание мусульманского мира, лишенное стремления к сенсациям и исполненное симпатии. В ее рассказе о bagnio, или турецкой бане в Софии, нет похоти, присущей воображению других путешественников. Несмотря на то что среди местных женщин Мэри выделялась своим строгим европейским платьем для верховой езды, которое, по ее признанию, «показалось им весьма необычным», женщины в бане встретили ее радушно: «Ни одна из них не выказала ни малейшего удивления или бесцеремонного любопытства, меня приняли со всей возможной любезностью. Я не знаю ни одного европейского двора, где дамы вели бы себя столь учтиво по отношению к иностранке». Не было «ни презрительных улыбок, ни язвительных шепотков, которые у нас неизменно сопровождают появление человека, одетого не совсем по моде».
Хотя Монтегю не привыкла к такой демонстративной наготе, она особо подчеркнула, что в банях не было ничего распутного. «Никаких развратных улыбок, никаких непристойных жестов», – утверждала Мэри. Напротив, она обнаружила, что бани – это гостеприимное пространство для женского общения, столь же кипящее идеями и любопытством, как салоны Парижа или кофейни Лондона. «Короче говоря, – заключала она, – это женская кофейня, где обмениваются городскими новостями», место общения, разговоров и интеллектуального обмена.
Когда женщины в софийской бане увидели жесткий корсет из китового уса, который стягивал тело Монтегю, она осознала, что эти женщины во многом были свободнее своих английских современниц, несмотря на то что путешественники-мужчины изображали мусульманок созданиями, обремененными домашними обязанностями или связанными сексуальным рабством. Корсет их озадачил, и они «решили, что я заперта в этом устройстве так, что не в моей власти открыть его, и приписали эту хитроумную выдумку моему мужу». Мэри сочла, что их собственная, скрывающая все тело одежда, которую европейские писатели часто отождествляли со стиранием идентичности, давала им свободу, невиданную большинству европейских женщин, – свободу передвигаться по миру без пристальных оценивающих взглядов. «Эта постоянная маскировка дает им полную свободу следовать своим наклонностям без опасности раскрытия, – признавалась Монтегю своей сестре, – и ни один мужчина не смеет ни прикоснуться к женщине на улице, ни последовать за ней». Таким образом, «легко увидеть, что у них больше свободы, чем у нас».
Леди Мэри Монтегю путешествовала по Османской империи в начале XVIII века. Как и в случае с другими женщинами-исследовательницами, пол Монтегю обеспечивал ей доступ к тем людям и в те места, которые были закрыты для исследователей-мужчин.
(Йельский центр британского искусства, коллекция Пола Меллона)
К моменту приезда в Константинополь Монтегю увидела достаточно, чтобы осудить «вопиющую глупость всех сочинителей рассказов» о мусульманских женщинах или об османском мире. Вместо того чтобы зацикливаться на преувеличенных различиях, Монтегю утверждала, что «обычаи людей не так уж сильно различаются, как пытаются уверить нас наши писатели-путешественники. Возможно, было бы увлекательнее добавить несколько удивительных обычаев моего собственного сочинения, однако ничто не кажется мне столь приятным, как правда».
Приверженность Монтегю к эмпиризму и ее готовность принимать другие культуры такими, какие они есть, учиться у других, а не просто осуждать их, не только изменили ее мировоззрение, но и спасли жизни миллионов людей. Оказавшись со своим пятилетним сыном в Константинополе, она обратила внимание на местные способы лечения детских болезней. Одним из самых смертоносных заболеваний в Европе была оспа: уровень смертности от наиболее вирулентного штамма, натуральной оспы, достигал 35%. Монтегю отмечала, что в Османской империи оспа, «столь губительная и распространенная» в Европе, была «совершенно безвредной благодаря прививанию», также известному как вариоляция. Подобную практику намеренного инфицирования здоровых пациентов менее опасным штаммом (малая оспа) для выработки пожизненного иммунитета впервые ввели в Китае еще в X веке. К XVII веку метод регулярно использовался во всем мусульманском мире от Африки до Персии.
Сообщения об этом способе лечения дошли до Лондонского королевского общества в 1714 году, однако большинство западных врачей-мужчин относились к восточной медицине слишком скептично, чтобы всерьез изучать подобный метод. Открытый эмпирический склад ума и возможность обратиться к «знахорке, для которой выполнение такой процедуры входило в профессиональные обязанности» – идеальное стечение обстоятельств, чтобы оценить реальные преимущества вариоляции и доказать, что женщины-врачевательницы Востока могут предложить что-то западной науке. Она присутствовала на нескольких сеансах вариоляции, во время которых прививали детей. Мужчин на этих сеансах не было. Убедившись в безопасности метода, Мэри уговорила одного шотландского врача провести такую процедуру ее собственному сыну.
Монтегю понимала, что любое «восточное» лечение встретит сопротивление (она даже мужу сообщила о прививке только после того, как ее уже сделали ребенку), но была полна решимости не допустить, чтобы ее страна страдала из-за нежелания перенять чужой опыт: «Я в достаточной степени патриотка, чтобы приложить усилия для внедрения этого полезного изобретения в моду в Англии, и я бы непременно написала некоторым нашим врачам о нем со всеми подробностями, если бы знала хоть одного, у кого, на мой взгляд, хватило бы добродетели пожертвовать значительной частью своего дохода ради блага человечества. Но эта болезнь слишком прибыльна для них, и поэтому они обрушат всю свою ярость на дерзкого смельчака, который вознамерится положить ей конец. Возможно, если мне суждено вернуться, у меня все же хватит мужества воевать с ними».
Когда в 1721 году в Англии разразилась вспышка оспы, Монтегю, недавно вернувшаяся с Востока[25], организовала новаторские испытания вариоляции, которые стали шагом к созданию первой в мире вакцины от оспы и началом пути к полной победе над ней – первой и единственной болезнью, полностью искорененной человечеством[26]. Хотя взвешенное, сочувственное и широко распространившееся описание Османской империи, сделанное Мэри Монтегю, так и не смогло полностью вытеснить укоренившиеся стереотипы о мусульманском мире, стремление исследовать мир с открытым умом и готовностью к обмену, обучению и познанию через путешествия позволило ей создать мощный контрнарратив, который сделал мир намного лучше и здоровее.
Все исследователи полагаются на знания и опыт местных жителей. Их путешествия невозможны без посредников, переводчиков и проводников. Каждая эпоха и каждая культура порождали людей, которых я бы назвал «просвещенными исследователями»: они признавали важность дополнительных способов познания и ценили то, что мир может предложить больше, нежели просто территории и ресурсы. Одним из таких искателей приключений был капитан Джеймс Кук: он не только опирался на опыт местных жителей, но и признавал его ценность. Возможно, открытия, сделанные во время таких путешествий, позднее использовались другими людьми в имперских целях, но в своих собственных путешествиях эти исследователи сознательно и с готовностью принимали помощь тех, с кем они встречались. Например, чтобы найти дорогу на Таити в 1769 году, Кук обратился к опыту предыдущих европейских экспедиций; но, оказавшись на острове, он искал сведения о морях и островах вокруг у местных жителей – и не ради выгоды, а из стремления к знанию. Одним из таитян, с которыми он консультировался, был выдающийся навигатор по имени Тупайя.
Тупайя родился на острове Раиатеа около 1725 года и готовился стать жрецом (ариори). Примерно в 1763 году, во время вторжения воинов с острова Бора-Бора, его ранили, и он бежал на Таити. Когда в июне 1767 года на берегу Таити высадился первый европеец – британский мореплаватель Сэмюэль Уоллис, Тупайя уже занимал видное положение на острове. Все отмечали его ум и любознательность. Он сопровождал Уоллиса, когда англичанин наблюдал за редким солнечным затмением, и они сблизились. Как и многие полинезийцы, Тупайя проявлял особый интерес к астрономии: местные жители использовали звезды в качестве ориентиров, которые помогали им плавать среди островов.
Тупайя всегда стремился к новому. Он вырос на рассказах о предках, плававших по необъятному Тихому океану и заселивших далекие острова на юге. Он обучился навыкам полинезийской навигации по звездам и знал, как ориентироваться по их положению на небе и учитывать характер океанских течений для путешествий на огромные расстояния без помощи лоций[27] и бумажных карт. Его разносторонний интерес к окружающему миру – растениям и животным, погоде и звездам – расположил к нему европейских исследователей со схожими увлечениями, и Тупайя быстро подружился с натуралистом Джозефом Бэнксом, который вместе с капитаном Куком прибыл на Таити на корабле «Индевор» в 1769 году.
Когда «Индевор» готовился отплыть на поиски Неведомой Южной земли – гипотетического материка, расположенного где-то в Южном море (так некогда именовали Тихий океан), Тупайя решил отправиться исследовать мир с Куком. Несмотря на то что уже тогда немногие полинезийцы плавали так далеко, как во времена деда Тупайи, он гордился тем, что происходил из честолюбивого народа мореходов. Сам Тупайя побывал на десятках островов в морях вокруг Таити; иногда он плыл неделями, руководствуясь лишь методами, которым его обучили опытные полинезийские моряки. «На этих лодках они отваживаются уходить в море так далеко, что не видно землю», – говорил Тупайя впечатленному Джозефу Бэнксу, гордо указывая на таитянское судно с аутригером[28], добавляя, что «они путешествуют по двадцать дней». Он понимал, что плавание с англичанами будет долгим и опасным, и его семья не хотела, чтобы он уезжал, но Тупайя «твердо стоял на своем решении сопровождать нас», как записал Бэнкс. Полинезиец надеялся увидеть своими глазами некоторые далекие земли, о которых он знал из преданий, передаваемых из поколения в поколение, и, по словам Бэнкса, «выразил намерение отправиться с нами в Англию».
Бэнкс сразу же осознал, насколько ценны знания Тупайи о неизведанных водах, в которых предстояло плыть «Индевору». Поскольку экспедиция не могла оплачивать работу полинезийца, натуралист согласился взять расходы на себя. «Что делает его более чем желательным человеком – так это его опыт в навигации и знание островов в этих морях. Он назвал нам более семидесяти, на большинстве из которых побывал лично… полагаю, что польза, которую получит этот корабль, а также любой другой, который в будущем отправится в эти моря, окупит мои затраты», – объяснял Бэнкс в своем журнале. Натуралист также писал: «Когда он изложил свое намерение, он сказал, что сойдет на берег и вернется вечером, подав знак, чтобы за ним прислали лодку. Он взял с собой мою миниатюру, чтобы показать друзьям, и несколько мелочей, чтобы подарить им на прощание». Когда паруса «Индевора» наполнились ветром и остров начал растворяться в море, Тупайя и Бэнкс «поднялись на верхушку мачты[29], где долго стояли и махали удаляющимся каноэ». Журналы Бэнкса ясно показывают, что Тупайя в полной мере осознавал и грандиозность своего решения стать исследователем, и свою непреодолимую тягу к неизведанному.
Тупайя быстро завоевал расположение участников экспедиции своими методами навигации. Он помнил названия и местоположение десятков островов на бескрайних просторах южных морей. Он знал траекторию движения звезд и маршруты, по которым нужно следовать, чтобы добраться до того или иного острова, и даже мог рассчитать время, необходимое для плавания. Карта в его голове отличалась ошеломляющей сложностью: Тупайя мог представить себе весь Тихий океан, знал расположение рифов и гаваней (при подходе к одному из островов он провел «Индевор» через скрытый проход в окружающем рифе) и мог перечислить имена вождей, а также рассказать про историю, обычаи и товары бесчисленных островов, одни из которых посетил сам, а о других знал из устных преданий своего народа.
В августе 1769 года Тупайя, проявив талант художника, составил точную карту, изобразив на ней все 130 островов в радиусе 2000 миль от Таити, и указал названия 74 из них. Он даже разработал картографическую систему, чтобы перевести свои знания навигации в форму, доступную для Кука и его товарищей. На европейских картах Кука и Бэнкса тихоокеанские острова оставались белым пятном, тогда как для Тупайи они представляли исследованный мир. Как однажды заметил Бэнкс, «мы вновь вышли в океан в поисках того, куда нас направят случай и Тупайя». Тупайя направлял «Индевор» к Новой Зеландии, Австралии и многочисленным островам между ними. Зачастую он первым сходил на незнакомый берег, выступая в качестве переводчика между европейцами и местными жителями. Он предупреждал Кука об опасностях воинственных жителей Бора-Бора, вел переговоры с маори (которые почитают его и поныне) и снабжал Бэнкса сведениями о местной истории, культуре и дикой природе.
Тупайя был не просто проводником для других; он сам исследовал земли, которые раньше только представлял в своем воображении. Он расспрашивал Бэнкса о британских обычаях. Бродил по джунглям в поисках растений и животных, которые исследовал вместе с натуралистами экспедиции, и рисовал акварелью увиденных людей и животных. Тупайя сравнивал верования в беседах со жрецами, с которыми встречался во время путешествия. Как и Бэнкса с Куком, его одновременно завораживали и отталкивали рассказы о каннибализме, и он с негодованием обнаружил, что некоторые островитяне, казалось, ценили женщин не так сильно, как его народ на родном Таити.
Остается тайной, что он ожидал найти в Британии в конце плавания: Тупайя не смог завершить свое исследовательское путешествие – он умер от неизвестной судовой болезни среди остроконечных крыш и многолюдных улиц Батавии, столицы голландской Ост-Индии (современная Джакарта в Индонезии).
Европу для Полинезии открыли другие люди. Один из них – Ахутору, приемный сын вождя с острова Раиатеа. Он стал главным посредником между таитянами и французской экспедицией под командованием капитана Луи Антуана де Бугенвиля, прибывшей на остров в 1768 году. Когда Бугенвиль в том же году отплыл во Францию, Ахутору присоединился к нему и оказался первым полинезийцем, ступившим на европейскую землю. Он произвел настоящий фурор во французском обществе: встречался с королем Людовиком XV и философом Дени Дидро. Проведя год в Париже, Ахутору отправился домой, но умер от оспы на Мадагаскаре. Еще один исследователь – Омаи, уроженец таитянского острова Раиатеа – появился в Лондоне в 1774 году в возрасте 23 лет. Джозеф Бэнкс представил его элите британского общества. Он общался с Сэмюэлом Джонсоном, пожимал руку королю Георгу III, а Джошуа Рейнольдс написал его портрет. После двух лет в Англии он вернулся на Таити с третьей экспедицией капитана Кука и построил себе дом в английском стиле. Если бы не знания и навигационные навыки таких первопроходцев, как Тупайя, Ахутору и Омаи, территории южной части Тихого океана оставались бы неизведанными еще долгие годы.
Однако картографирование этого региона повлекло за собой мрачные последствия. Сюда прибывало все больше европейцев, привлеченных рассказами Бугенвиля и Кука и ориентировавшихся по картам, которые помогал составлять Тупайя. За ними неотступно следовали болезни и войны. Как осознал Кук, то, что начиналось со взаимного любопытства и открытого обмена, могло легко обернуться эксплуатацией и конфликтом: «Мы приносим им бедность и, возможно, болезни, о которых они никогда прежде не знали и которые только нарушают счастливое спокойствие, коим наслаждались они и их предки. И если кто-нибудь отрицает истинность этого утверждения, пусть скажет мне, что приобрели коренные жители всей Америки от торговли, которую они вели с европейцами».
И все же наследие полинезийских мореходов не сводилось только к бедствиям. Их общение с европейскими исследователями, такими как Кук, и путешествия в Европу также вдохновили первых критиков европейского империализма. После встречи в Париже с Ахутору Дидро задумался о том, как выглядит европейский империализм с точки зрения коренного населения. Восхищение Ахутору заставило его пойти наперекор той ментальности, которая пронизывала европейские рассуждения о неевропейцах. Он начал сопереживать им, задаваясь вопросом, что думали Ахутору и другие полинезийцы о появлении европейцев в южной части Тихого океана. В своем «Дополнении к “Путешествию” Бугенвиля» Дидро призывал своих французских читателей задуматься о чувствах полинезийцев:
Эти прощальные слова были сказаны одним стариком; он был отцом многочисленного семейства. По прибытии европейцев он… взглянул на них с пренебрежением, не выразив ни удивления, ни страха, ни любопытства. Они заговорили с ним, он отвернулся от них и удалился в свою хижину. Его молчание и озабоченный вид достаточно ясно обнаруживали его мысли; в глубине своей души он скорбел о том, что закатились прекрасные дни его родины. При отъезде Бугенвиля, когда островитяне сбежались толпой на берег, хватались за его платье, обнимали его товарищей и плакали, этот старец вышел вперед с суровым лицом и произнес следующую речь: «Плачьте, несчастные таитяне, плачьте, но только по поводу прибытия, а не отъезда этих честолюбивых и дурных людей: когда-нибудь вы узнаете их лучше. Когда-нибудь они вернутся, держа в одной руке кусок дерева, который прикреплен к поясу вот этого, а в другой – железо, которое висит на боку у того; они вернутся, чтобы поработить вас, истребить вас или заставить вас подчиняться всем их прихотям и их порокам. Когда-нибудь вы будете их рабами, столь же попорченными, столь же низкими, столь же несчастными, как они»[30].
Взгляды Дидро на империализм не восторжествовали. Все, что предсказывали он и Кук, сбылось. И все же благодаря таким людям, как Тупайя и Ахутору, империализму противостояло мощное антиколониальное движение, более эмпатическое видение взаимосвязанного мира, основанного на обмене, а не на эксплуатации.
Солнце стояло уже высоко, когда Карлос дель Пино заметил корабль на мелководье в проливе к югу от острова Коче у северо-восточного побережья Венесуэлы. Шел 1799 год. Появление судна в этих водах выглядело таинственным. Проворные каноэ Пино и его товарищей с легкостью проплывали между скрытыми отмелями и песчаными банками; но огромный неповоротливый корабль запросто сел бы на мель. Опытный рулевой Пино достаточно хорошо знал этот участок побережья, чтобы понять, что судно выглядело здесь неуместно. За столетия, прошедшие с тех пор, как испанский флот вторгся в мир его предков, произошло многое: насилие, завоевания, порабощение, болезни – вполне достаточно, чтобы заставить Карлоса дель Пино с опаской относиться к любому новому кораблю.
Карлос хорошо знал истории о Колумбе и испанском завоевании. Они передавались из поколения в поколение его народом вайкери, который впервые встретился с Колумбом тремя веками ранее, в 1498 году. Он знал, что последовало за той встречей. Его жизнь протекала под сенью первого постоянного испанского поселения в Южной Америке – основанного в 1515 году под названием Нуэва-Толедо, а теперь называвшегося Куманой. Его народ все еще помнил Таманако, легендарного касика, возглавившего сопротивление испанцам в 1570-е годы. Вайкери говорили по-испански, носили испанские имена и ассимилировались в испанском мире, но их история и память сохраняли отпечаток той первой встречи. Когда почти триста лет спустя у берега показался странный корабль, Пино мгновенно насторожился.
Угроза, которой он опасался, исходила не от испанцев, а от англичан. В этом проливе к востоку от Куманы корабли появлялись редко, а проходящие испанские суда обычно держались значительно севернее Коче. Карлос слышал, что идти через коварный южный проход рисковали только британцы, рыскающие в поисках добычи. Он знал истории и об этих людях, в частности о корсаре Уолтере Рэли, о его налете на Тринидад, походе вверх по Ориноко в поисках золота и разграблении Маргариты и Куманы. На протяжении веков появление английских кораблей означало войну.
Пино оценил ситуацию. Он знал, что его люди устали. Накануне вечером они погрузились в два каноэ и всю ночь плыли вдоль полуострова Пария к лесам, где надеялись добыть древесину для продажи в родной Кумане. Но этот корабль выглядел чем-то совершенно новым, и индеец решил приблизиться к нему. Когда Карлос направил свое каноэ к неизвестному судну, он увидел отблеск подзорной трубы на борту и услышал крик человека с верхушки мачты. Их заметили. Пино решил плыть дальше, но услышал громовой звук выстрела корабельной пушки. В памяти ожили рассказы о чужеземных кораблях, несущих смерть и разрушение. Пино приказал развернуть лодку и уйти из зоны досягаемости пушек. Среди этого хаоса и неразберихи корабль наконец развернул свой флаг. Увидев красный крест Святого Иакова и услышав кастильский язык, Пино вздохнул с некоторым облегчением. Корабль оказался испанским. Несмотря на кровавую историю столкновений, вайкери заключили с Испанией мир.
Пино никогда раньше не ступал на палубу европейского судна, поэтому он без промедления использовал предоставившийся случай и поднялся на борт. Корабль действительно был испанским, однако самыми заметными пассажирами на нем оказались два натуралиста из Франции и Пруссии, Эме Бонплан и Александр фон Гумбольдт, – как чуть позже обнаружил индеец, близкие ему по духу люди.
Пино увидел, что Гумбольдтом тоже движет желание наблюдать и учиться. Натуралист засыпал его вопросами о растениях и животных, геологии и истории и, похоже, со всей серьезностью относился к его ответам и его опыту. Мы не знаем, что думал Пино об этом знакомстве, но мы можем составить определенное представление о его точке зрения по заметкам, которые набросал в дневнике его новый друг. «По счастливой случайности, – писал Гумбольдт, – первым индейцем, встреченным нами по прибытии, оказался человек, знакомство с которым стало наиболее полезным для нас в ходе наших исследований. …Он обладал… превосходным характером, был проницателен в своих наблюдениях и движим неустанным любопытством, побуждавшим его замечать дары моря, а также растения этой страны». Пино предстояло сыграть ключевую, хотя и зачастую недооцениваемую, роль в первой из знаменитых южноамериканских экспедиций Гумбольдта. «Я с удовольствием записываю… имя Карлоса дель Пино, – подтверждал Гумбольдт важнейшее значение индейца, – который в течение шестнадцати месяцев был нашим спутником в путешествии вдоль побережья и вглубь страны».
Подталкиваемый теми же устремлениями и интересами, что заставили Гумбольдта покинуть Пруссию в поисках неизведанного, Пино в течение продолжительного времени сопровождал исследователей, прокладывавших путь через джунгли Южной Америки. В ходе этого путешествия Пино превратился из лоцмана, проводившего чужеземцев вдоль хорошо знакомого ему побережья, в самостоятельного исследователя, забравшегося вглубь континента дальше, чем все его соплеменники. Он увидел земли, которые мог лишь представлять в воображении, и встретил животных и людей, о которых знал только по слухам.
С наступлением вечера «Писарро» снялся с якоря и, следуя указаниям Пино, направился на запад к порту Куманы, минуя суровые пики острова Маргарита и заброшенный район добычи жемчуга Новая Гранада. Но даже с лоцманом капитан «Писарро» не рискнул войти в порт в темноте. Он решил дождаться рассвета. Индеец тем временем обсуждал с Гумбольдтом и Бонпланом местную природу. Европейские натуралисты завороженно ловили каждое его слово. Когда они не понимали местных наименований боа, ягуара или электрического угря, Пино просто описывал внешний вид животных и имитировал их «повадки и формы», пока улыбки и вспышки понимания не озаряли обгоревшие на солнце лица европейцев.
Эти выдающиеся натуралисты, которым вскоре суждено было стать знаковыми фигурами в анналах европейской истории, смотрели на новый мир, мир Пино, его глазами. Но вместе с ними и сам Пино начал смотреть на свой, знакомый ему мир чужими глазами. «Зеленое побережье» с горами, «наполовину скрытыми туманом», банановые рощи и двадцатиметровые деревья какао, которые «возвышались над пейзажем с берегов реки Мансанарес» на фоне ясного лазурного неба, «не запятнанного ни единым следом от пара», яркое оперение тропических птиц, порхающих среди цветущих растений, «ослепительный свет», разливавшийся в воздухе, «вдоль белесых холмов, усеянных цилиндрическими кактусами, и над вечно спокойным морем, берега… населенные [пеликанами], цаплями и фламинго», – все, что сообщало натуралистам о том, что они в новом мире, предстало в ином свете и перед Пино, когда он взглянул на привычные вещи с точки зрения чужеземца.
Наконец они высадились в Кумане, где триста лет назад испанцы впервые ступили на Американский континент. Отогнав первых встреченных людей у побережья Тринидада в июле 1498 года, флотилия Колумба поплыла на север, огибая полуостров Пария, а затем на запад через пролив между Коче и островом Маргарита к месту неподалеку от Куманы, в Жемчужном заливе. Как писал Колумб, это была «одна из самых прекрасных стран в мире», богатая, щедрая и явно «густонаселенная». С помощью знаков и жестов его люди расспрашивали предков Пино о золоте и жемчуге. Есть ли еще? Откуда взялось? Индейцы отвечали на эти вопросы как могли, жестами показывая, что больше золота на западе. Но местные жители хотели получить ответы и на собственные вопросы. Кто эти чужаки? Откуда они пришли? Чего они хотят, кроме золота? Как признал Колумб, «и те и другие стремились расспросить друг друга о чужих странах». Мгновения контакта зачастую становились мгновениями взаимного любопытства и обмена – какие бы ужасы ни ожидали впереди.
Карлос дель Пино повел группу новоприбывших в Куману, движимый тем же духом любопытства и общения, который руководил его предками триста лет назад. Он представлял собой живое воплощение всех перемен после того дня 1498 года – индеец, который говорил только по-испански и жил в пригороде испанского города в Америке, – и все же, как и его предки, он жаждал общаться с чужеземцами. Он отвел посетителей в свой сад в районе, где жили вайкери, и с гордостью показал свои хлопковые деревья, кактусы и цветущие деревья гуама. Он рассказывал обо всех растениях в своем саду, забыв о времени, пока «внезапно не наступила ночь». «Мы носимся как сумасшедшие», – писал в лихорадочном восторге Гумбольдт о своих первых днях в Новом Свете одному из европейских друзей. Бонплан шутил, что «сойдет с ума, если чудеса вскоре не прекратятся». Благодарить за это нужно было Карлоса дель Пино.
В последующие дни и недели Пино рассказывал натуралистам о гремучих змеях и гадюках, кайманах и розовых речных дельфинах, а также о болезненной истории отношений своего народа с Колумбом и конкистадорами, которые прибыли после него. Он поведал гостям историю первого контакта и указал им то самое место, где впервые высадились испанцы. «Индейцы с гордостью показывают европейцам мыс Галера, – записал Гумбольдт, – названный так в честь корабля Колумба, бросившего там якорь, и порт Мансанильо, где в 1498 году они впервые поклялись белым в дружбе, которую они никогда не предавали и которая принесла им, выражаясь придворным языком, титул fideles – верные».
Активно изучавший геологию Гумбольдт особенно заинтересовался рассказами Пино о землетрясениях – как недавних, так и произошедших в далеком прошлом. В архивах Куманы не сохранилось записей старше 150 лет (документы уничтожили термиты), поэтому для восстановления геологической истории региона немецкому натуралисту пришлось полагаться на память Пино и его народа. Индейцы рассказали Гумбольдту о великом землетрясении, после которого образовался залив Кариако еще до прибытия Колумба, и о мощных «толчках» 1530 года, когда приливные волны разрушили небольшой форт в Нуэва-Толедо. Более подробно индейцы вспоминали события, происходившие уже на их памяти. Гумбольдт узнал о разрушительном землетрясении 1766 года, когда земля разверзлась, испуская серные пары; после того, как большинство домов в Кумане «разрушились», людям пришлось жить под открытым небом. «Земля непрерывно колебалась, – рассказывали они Гумбольдту, – воздух, казалось, растворялся в воде. Из-за внезапных потоков дождя реки вздулись… и индейцы, хрупкие хижины которых легко выдерживают самые сильные толчки, отмечали… пиршествами и танцами грядущее разрушение мира и приближение эпохи его перерождения». Эти наблюдения позволили натуралисту по-новому взглянуть на геологические процессы и методы строительства, лучше приспособленные к местным условиям.
Пока Бонплан и Гумбольдт исследовали новый мир, используя информацию, полученную от Пино, сам индеец стремился узнать все, что мог, о Европе и ее новой науке. Он смотрел в микроскоп и вглядывался в Луну через экспедиционный телескоп. Когда натуралисты проводили новейшие эксперименты с электричеством – заставляли дергаться лягушачьи лапки под действием электрического тока, как это делал великий итальянский ученый Луиджи Гальвани, – Пино и его друзья просили повторить опыт, чтобы они могли до конца разобраться в происходящем. Карлос и другие вайкери считали свои научные изыскания не менее важными и не менее систематическими, нежели эксперименты европейцев.
Исследование оказалось двусторонним процессом, взаимным обменом информацией и опытом, и это в конце концов осознал и Гумбольдт. Он признавал, что вайкери и другие коренные народы Венесуэлы проявляли неподдельный интерес к «явлениям небесным и различным предметам естественных наук»; он восхищался их любознательностью, которая была «далеко не праздной или мимолетной», а результатом «горячего желания учиться, и проявлялась с такой непосредственностью и простотой, которые в Европе свойственны только молодым людям». Взгляды Гумбольдта зачастую носили патерналистский характер: он отводил вайкери роль любопытных детей, а не признавал их равными. Гумбольдт не понимал, что обе стороны в этом обмене попеременно играли роль учителей и учеников, поочередно предлагавших и получавших знания. Когда Гумбольдт с жаром засыпал индейца вопросами о животных и землетрясениях, он становился жаждущим знаний учеником, а Пино – мудрецом.
В феврале 1800 года Гумбольдт начал экспедицию к Ориноко – реке, которая к этому времени уже была легендарной из-за ассоциаций с мифической страной золота Эльдорадо. В 1560 году печально известный конкистадор-отступник Лопе де Агирре покинул Перу, пересек Анды и отправился вниз по Амазонке в поисках Эльдорадо. Совершив на своем пути множество убийств, он добрался до Ориноко. Миф об Эльдорадо продолжал привлекать европейских исследователей: три десятилетия спустя, в 1595 году, в этих местах объявился известный английский путешественник Уолтер Рэли, который шел вверх по течению Ориноко, также влекомый легендами и слухами. Гумбольдт очень хорошо знал историю исследований Америки и с воодушевлением готов был идти по стопам таких легендарных личностей – хотя он и жаждал совершенно иных сокровищ. Он искал не несметные богатства или сказочные города, а сведения о мире природы.
Карлос дель Пино, вместе со слугой Гумбольдта метисом Хосе де ла Крусом и индейцем-переводчиком Зерепе, вел мулов экспедиции через льянос[31] и переправлял лодку через лабиринт дельты Ориноко в земли, где все еще жили независимые индейские племена, не покоренные европейцами. Думали ли они, глядя на этих людей, о своих собственных предках, живших до Колумба и Веспуччи, Рэли и Агирре? Представляли ли себе иную жизнь своего народа – какой она могла сложиться, не появись однажды испанцы? Несомненно лишь то, что, когда Пино вел экспедицию вниз по Ориноко, он скорее руководствовался устремлениями Гумбольдта, нежели Рэли. Да, ему платили деньги за работу, но документы свидетельствуют о том, что индейцем двигало не это. Как и Гумбольдта с Бонпланом, Карлоса дель Пино завораживал мир природы, и он, должно быть, надеялся увидеть то, чего никто никогда не видел на его родине, в Кумане.
Низовья Ориноко с густыми рощами пальм и мимоз, где ночное небо мерцало «бесчисленными движущимися огоньками» светлячков, которые, казалось, «повторяли на земле… спектакль звездного свода небес», очаровали европейцев. Однако, когда Гумбольдт задавал Пино вопросы, тот ограничивался лишь беглыми взглядами и поспешными ответами: его внимание было сосредоточено на том, чтобы провести лодку по постоянно меняющимся протокам дельты реки. Наконец, когда русло расширилось, Пино смог ответить на вопросы своих спутников. Он показал им речных дельфинов, сообщил названия многих ответвлений и рукавов реки на языке индейцев и объяснил, что огни, которые они видели среди верхушек деревьев болотистой дельты, – это костры местных жителей из народа варрау, которые сооружают дома на сваях, чтобы избежать подтоплений. Именно такие дома на воде однажды напомнили Америго Веспуччи о Венеции в его родной Италии, из-за чего Венесуэла и получила свое название[32].
Гумбольдта впечатлили знания индейцев о мире природы. Позже он писал, что они «постоянно беседуют» о растениях и животных и «знают повадки крокодила, как тореадор изучил поведение быка». Он ожидал увидеть простых дикарей. Но люди, с которыми он столкнулся, умели мыслить и внесли ценный вклад в науку.
Когда в июне 1800 года экспедиция достигла Ангостуры, Пино оказался на незнакомой земле. Он мог вернуться из Каракаса в Куману, поскольку его работа в качестве лоцмана закончилась. Однако вместо этого он отправился в экспедицию по изучению Амазонии. Путешественники пересекли Гвианское плоскогорье, исследовали реки Карони и Риу-Негру и подтвердили существование реки Касикьяре, которая соединяла Амазонку с Ориноко[33]. Они полностью исследовали происхождение легенды об Эльдорадо и развеяли миф о стране золота в сердце джунглей. На озере Валенсия Гумбольдт сформулировал первую теорию об антропогенном изменении климата; ему помогли друзья Пино в Кумане и долине реки Арагуа, которые рассказали географу о замеченной ими связи между повышением температуры, сухостью почвы и вырубкой старых лесов. Помимо этого, члены экспедиции до отказа набивали ящик за ящиком образцами растений и минералов для дальнейшего их изучения в Европе.
После шести недель в джунглях экспедиция вернулась в Ангостуру, навьючила своими многочисленными находками мулов и направилась на север через раскинувшиеся льянос в сторону Каракаса, где Гумбольдт и Бонплан надеялись найти корабль до Кубы, но таких в Каракасе не нашлось, поэтому они сели на небольшое торговое судно, шедшее на Тринидад через Куману. Наконец экспедиция увидела знакомое побережье Куманы. «Мы с волнением смотрели на берег, – вспоминал Гумбольдт, – где впервые собирали растения в Америке», где Колумб впервые высадился на материк. «Среди кактусов, вытянутых в колонны высотой двадцать футов, виднеются индейские хижины», – дома Пино и его народа. «Все детали пейзажа были нам знакомы, – продолжал Гумбольдт, – лес кактусов, разбросанные хижины и та огромная сейба, под которой мы любили купаться с приходом ночи».
Когда они сошли на берег в Кумане, вокруг них собралась толпа. Несколько месяцев назад по городу пробежали слухи, будто экспедиция бесследно пропала где-то в джунглях верховья Ориноко. Их возвращение казалось чудом. «Наши друзья в Кумане вышли нам навстречу: люди всех сословий, с которыми мы собирали гербарии», и они «выразили большую радость при виде нас». Возможно, их радость была вдвое сильнее из-за возвращения сына этой земли? Карлос дель Пино был дома.
Гумбольдт и Бонплан не задержались в Кумане. Зов неизведанных мест манил их на Кубу и в Мексику, в Северную Америку и Перу. Рассказывал ли Карлос дель Пино семье и друзьям о своем путешествии позже, когда знаменитые исследователи превратились в воспоминание? Считали ли его знатоком внешнего мира и нравов европейцев соплеменники? Стал ли он в мире вайкери такой же известной фигурой, как Александр фон Гумбольдт? Этого мы никогда не узнаем. Но в сообщении Гумбольдта об их совместных путешествиях указывается, что находки, привезенные экспедицией, «вызвали большой интерес» в Кумане. Два мира столкнулись в очередной раз, и в процессе этого обмена один из местных жителей привез домой маленький кусочек большого мира.
В то время как экспедиция Гумбольдта близилась к завершению, в Северном полушарии Американского континента готовилась другая – и не в бескорыстных интересах науки, а в политических интересах территориального контроля. В 1803 году президент США Томас Джефферсон распорядился о создании так называемого Корпуса открытий, назначив его главой капитана армии США Мериуэзера Льюиса. Цель экспедиции – исследовать 828 000 квадратных миль[34] территории, недавно приобретенной Соединенными Штатами у Франции. Льюис пригласил разделить с ним командование ушедшего к тому времени в отставку Уильяма Кларка. В 1804 году экспедиция Льюиса и Кларка отправилась в путь.
Это путешествие также не обошлось без помощи местных жителей, однако в этом случае она не была добровольной. В 1800 году отряд индейцев хидатса захватил в плен девочку по имени Сакагавея из племени лемхи-шошонов, жившего на границе современных штатов Айдахо и Монтана. Через год, когда девочке было около тринадцати лет, хидатса продали ее франко-канадскому трапперу Туссену Шарбонно. В 1804 году Шарбонно встретился с Льюисом и Кларком в форте Мандан в верховьях реки Миссури в Северной Дакоте, где Корпус открытий устроил зимний лагерь. Эта встреча изменила как судьбу Сакагавеи, так и судьбу Америки.
Приобретение французской территории положило начало идее «явного предначертания»[35] и эре экспансии на запад, разрушившей мир, в котором родилась Сакагавея. Весной Льюис и Кларк продолжили свое путешествие вверх по Миссури – через Скалистые горы к Тихому океану. Зимние месяцы, проведенные в форте Мандан, они использовали для найма трапперов, знавших местность и языки коренных народов, с которыми экспедиции предстояло столкнуться на пути. Шарбонно утверждал, что владеет несколькими индейскими языками, но решающим фактором для его найма, возможно, стали способности его юной жены Сакагавеи, которая говорила на языке хидатса, а также на родном языке шошонов. В апреле 1805 года корпус покинул форт Мандан и направился на северо-запад, а Сакагавея, которая к тому времени уже была на позднем сроке беременности, помогала искать дорогу.
С самого начала вклад Сакагавеи оказался бесценным. В мае, когда перевернулось каноэ, она выловила из притока реки Масселшелл в северной Монтане уникальные дневники экспедиции. В августе при ее посредничестве удалось договориться с племенем шошонов о лошадях и проводниках для перехода через Скалистые горы. Корпус, возможно, не выдержал бы этот переход, если бы Сакагавея не нашла камассию – растение, съедобными луковицами которого питались обессилевшие участники экспедиции, когда у них закончились запасы еды. Льюис и Кларк должны были благодарить Сакагавею и за то, что они достигли устья реки Колумбия и впервые увидели бескрайние просторы Тихого океана.
Сакагавея выполняла роль проводника и переводчика, не выказывая при этом, судя по документам, ни ропота, ни жалоб. За многие месяцы она проделала путь в 1500 миль, родила сына Жан-Батиста, перетерпела разные болезни, опасности и бытовое насилие со стороны своего мужа Шарбонно. Ей снова пришлось вспомнить и о своем похищении: экспедиция пересекала реку Миссури в том самом месте, где ее захватили в плен четырьмя годами ранее. И все это без возможности выбора и почти без права голоса.
Но были и радости. Сакагавея живо интересовалась миром природы. Ей нравилось рассказывать Кларку о поведении бизонов и показывать растения, неизвестные европейцам. В предгорьях Скалистых гор она встретилась со своим народом и братом Камеавейтом. Как записал Кларк в своем дневнике, Сакагавея «заплясала от радости», когда к ним приблизился отряд шошонов, «и знаками она дала мне понять, что это ее народ». Но даже здесь ей не предоставили возможности остаться с братом. Ей пришлось снова покинуть свое племя и последовать за Шарбонно.
5 января 1806 года Сакагавея наконец заявила о своих интересах. Корпус стоял в зимнем лагере в форте Клатсоп недалеко от устья реки Колумбия, когда пришло известие, что несколькими милями ниже их стоянки на берег выбросило гигантского кита. В задачи экспедиции входила каталогизация флоры и фауны континента, поэтому Кларк решил отправить небольшой отряд на каноэ. Когда Сакагавея узнала, что ее не включили в состав, она обратилась к Кларку и настояла на своем участии. Она слышала рассказы о море, но была одной из немногих, кто еще не видел его. Как записал Кларк, «она сказала, что проделала с нами долгий путь, чтобы увидеть великие воды, и что теперь, когда можно было увидеть сразу еще и эту чудовищную рыбу, ей кажется крайне несправедливым, что ей не позволено увидеть ни то ни другое». Сакагавея хотела взглянуть на эти чудеса своими глазами, чтобы однажды рассказать сыну обо всем, что видела в этом долгом путешествии по миру. Впервые она проявила настойчивость. Она не хотела оставаться в лагере.
Потребовалось три дня, чтобы спуститься по Колумбии к побережью и пешком пробраться через ручьи и заливы к крутой скале, такой высокой, что ее верхушка скрывалась в тумане. По пути они «увидели необычную рыбу… называемую “скайт”», которую никто из них раньше не видел, и повстречали четырнадцать мужчин и женщин из племени клатсоп, несущих сочащиеся куски китового жира. У вершины скалы туман начал рассеиваться, и Сакагавея наконец-то хорошо разглядела окутанный дождем Тихий океан. Мы не знаем, что она сказала, сохранилось только поэтическое описание Кларка:
С этой точки я наблюдал самые величественные и привлекательные виды, какие когда-либо доводилось созерцать моим глазам: передо мной лежал безбрежный океан; на севере и северо-востоке – побережье, насколько хватало взгляда; на море бушевали волны, которые взмывали и с большой силой разбивались о скалы мыса Разочарования… в сочетании с бесчисленными уходящими далеко от берега огромными скалами, в которые море бьет с большой силой, все это придает побережью поистине романтический вид.
Когда они добрались до места на побережье, куда выбросило кита, они обнаружили скелет «чудовища» длиной в невероятные 105 футов[36]. Сакагавея проделала 5000 миль по рекам и горам с маленьким сыном на спине. Она пересекла земли своего украденного детства и попала в новый мир на побережье Тихого океана. Она не выбирала это путешествие, но она выбрала то, как оно завершилось.
В 1826 году в таксидермическую мастерскую Джона Эдмонстоуна вошел юноша, который выглядел потерянным. Шестнадцатилетний Чарлз Дарвин чувствовал, что лишился цели в жизни. Он приехал в Эдинбург из Англии, чтобы изучать медицину, следуя по стопам отца и деда, но не испытывал энтузиазма в отношении стези, уготовленной ему его семьей. Всю жизнь Чарлза увлекал мир природы: он бродил по сельским просторам Шропшира, собирая жуков и птичьи яйца, классифицируя местные растения и минералы. Занятия медициной в Эдинбургском университете подавляли его природные наклонности, доводили до отчаяния, вынуждая искать руку помощи. Именно надежда найти какую-либо связь со своими детскими увлечениями, с изучением природы привела его к дому на Лотиан-стрит, 37 – к двери Джона Эдмонстоуна.
Джон Эдмонстоун родился в рабстве на лесозаготовительной плантации Чарлза Эдмонстоуна на Мирбири-Крик в Британской Гвиане. Его пытливый ум был очарован джунглями, которые окружали плантацию на реке Демераре. Интерес Эдмонстоуна к окружающему миру природы, и так пробудившийся довольно рано, получил новый толчок после случайной встречи с эксцентричным шотландским исследователем Чарлзом Уотертоном в 1812 году. Уотертон приехал в Южную Америку, чтобы изучать яды, применяемые коренными народами на охоте. Он прошел через джунгли Суринама и Гвианы, а выйдя из леса, неожиданно ворвался в жизнь Джона Эдмонстоуна.
К 1812 году Уотертон очень хорошо уяснил ценность местных знаний. Возможно, ученый проявлял снисходительность и патернализм, но, путешествуя в джунглях, он полагался на африканских рабов – проводников и носильщиков, а к индейцам обращался за сведениями о растительном экстракте кураре, который позже введет в европейскую медицину. Знания коренных народов стали основой для нового анестетика, получившего применение в хирургии. Уотертон также обучил нескольких рабов, среди которых были и молодой Джон Эдмонстоун, кропотливому искусству сохранения образцов животных, или, как он выражался, «правильному способу обработки птиц».
Когда пять лет спустя Джона Эдмонстоуна привезли в Шотландию, он в соответствии с местным законодательством автоматически получил свободу. Обладая навыками изготовления чучел, он нашел себе работу в музеях Глазго, а затем Эдинбурга. К 1823 году он открыл собственную мастерскую недалеко от Эдинбургского университета на Лотиан-стрит. Его мастерство в искусстве таксидермии – необходимом как для натуралистов, так и для коллекционеров-любителей – сделало Эдмонстоуна заметной фигурой в научных кругах. Поэтому, когда в 1826 году молодой Чарлз Дарвин пытался найти себя, один любезный профессор порекомендовал ему обратиться к Эдмонстоуну, чтобы научиться изготавливать чучела птиц.
Мастерская Эдмонстоуна стала для Дарвина и местом притяжения, и убежищем; уроки таксидермии позволили ему вернуться в мир природы и дали надежду на будущее, не связанное с медициной. Рассказы таксидермиста о его путешествиях с экспедицией Уотертона и описания флоры и фауны Южной Америки побудили Дарвина присоединиться к прославившейся экспедиции на корабле «Бигль» в 1831 году. В этом путешествии он окажется в тех же мирах, что описывал ему Эдмонстоун на Лотиан-стрит, и применит навыки, полученные в его мастерской, для сохранения зоологических образцов – включая знаменитых галапагосских вьюрков, которые помогли сформировать ядро его теории естественного отбора.
Знания и воодушевление бывшего раба-исследователя помогли изменить ход жизни Дарвина, а вместе с тем и наше понимание самой жизни.