К книге
Небесный этюдГлава 7
26%
Глава 7
7

Поле за ночь подсохло, и с рассветом нас погнали.

Батя стоял у стола с разграфлённым листом, водил мелом. Не по нам чертил — по чужим машинам. Восемь горбатых силуэтов в ряд, стрелка от них через реку, к жирному пятну на том берегу.

— Штурмовики идут утюжить колонну за Доном, — сказал он, не оборачиваясь. — Восьмёрка «илов». Наше дело — довести их туда, постеречь, пока работают, и привести обратно. Понятно ставлю?

— Понятно, — за всех отозвался Кузьмин.

— Ни черта не понятно. — Батя обвёл нас глазами. — «Ил» на выходе из атаки — как баба на сносях. Тяжёлый, тихий, брюхо голое, стрелка сзади нету. «Худой» его в хвост берёт с десяти метров, в упор, и всё. Одна очередь. Ваше дело — не дать. Верх стеречь, солнце стеречь. Сами в драку не лезьте, если горбатый цел. Ваша награда сегодня — привести домой восемь. Не семь. Восемь.

Он положил мел, отряхнул пальцы.

— Голубь ведёт группу. Шесть машин, три пары. На выход через сорок минут.

Разошлись. Я пошёл к своей.

Кондрат уже закончил — стоял на крыле, вытирал ветошью руки, глядел сверху вниз, как хозяйка на выставленный пирог.

— Заправлена под пробку, — сказал он. — Ленты набил. Радиатор не рви, командир, я тебе один раз сказал.

— Не порву.

— Смотри мне. — Он спрыгнул, крякнул. По-стариковски держался за поясницу, хотя старым не был — так, за сорок. — Горбатых поведёте?

— Их.

Он помолчал. Достал кисет, свернул, прикурил и задумался о своём.

— Тяжёлая работа, — сказал, наконец. — Хуже нет. За себя дерёшься — сам себе хозяин. А тут за чужую спину отвечаешь, а спина эта тихоходная, вниз глядит, тебя не видит. — Он сплюнул табачную крошку. — Ну, бог даст.

Пока я стоял у машины, через поле протарахтела штурмовая полуторка — из соседнего полка приехали двое, договориться о встрече в воздухе, свериться по времени и высоте. Один остался у КП с Батей, второй, помоложе, подошёл к нам, к истребителям, покурить перед делом. Высокий, худой, с обгорелыми на солнце ушами, в замасленном комбинезоне. Протянул кисет по кругу.

— Вы, значит, нас поведёте? — спросил он, ни к кому и ко всем.

— Мы, — сказал Кузьмин.

— Ну, ведите хорошо. — Он усмехнулся, но глаза не смеялись. — Мы вниз глядим, нам вверх глядеть некогда. Вся надежда на вас, маленьких.

Маленькими они звали нас, истребителей за то, что рядом с их тяжёлой тушей ЛаГГ и вправду казался мелким. А мы их звали горбатыми. Так и жили — маленькие и горбатые, одни стерегут, другие пашут.

— Первый раз колонну бить? — спросил Кузьмин.

— Шестой. — Штурмовик затянулся. — С-под Тамбова я. Дома огород, мать, невеста. — Сказал это просто, без надрыва, будто представился. — Долетим — напишу ей. Не долетим — тоже кто-нибудь напишет.

Он затоптал окурок, кивнул нам всем разом и пошёл к полуторке. Обычное лицо. Одно из многих. Я и не запомнил бы его, если б не то, что было потом.

До вылета оставалось минут двадцать пустых. Я знал за собой, пустые минуты перед делом лучше не думать, а гасить. Отошёл за капонир, сел на плащ-палатку и надвинул пилотку на глаза. Кто-то тряхнул за плечо — Ерёма.

— Вставай, Сокол. Выруливают уже.

Он был при параде — шлемофон, планшет, мина решительная и даже гордая.

— Ты куда?

— С Кузьминым иду. — Он сиял. — Батя пустил.

— Ухо-то.

— Да зажило почти. — Он отмахнулся, покраснел, будто я его на вранье поймал. — Слышу нормально.

— Смотри верх, — сказал я. — Не считай трассы, не любуйся. Голову крути.

— Учёный уже. — Он фыркнул. — Сам-то давно летаешь?

Я не ответил. Крыть было нечем — давно ли. С месяц, если по этому телу считать. А по мне — будто всю жизнь и ни дня.

Горбатых мы поймали над своим берегом.

Они шли низко, тяжело, восьмёркой, растянувшись пеленгом. Тупоносые, с этим их горбом за кабиной — оттого и прозвище. Один за другим, в затылок, как утки на болото. Двигатели гудели густо, надсадно, не по-нашему — у нас густо, а у них ещё гуще. Земля под ними бежала близко, рукой достать.

Мы встали над ними навесом. Пара Голубя — я за ним, ниткой за иголкой, — выше и позади. Кузьмин с Ерёмой — с другого краю. Третья пара, Захарыч со своим верхним ярусом стеречь солнце.

Ведущий горбатый качнул крыльями. Голубь качнул в ответ. Ни слова по эфиру — эфир берегли, немец слушал. Просто качнули: вижу тебя, иду с тобой.

Дон блеснул слева, вильнул, ушёл под крыло мутной лентой. За ним — та сторона. Дымы, серые ниточки дорог, скопление у переправы. Туда мы и шли.

Я держался за Голубём и смотрел вниз, на горбатых. Странно было их вести. Не за себя дрожать — за них, за чужих, за восемь тихоходных машин, что ползли под нами и на нас надеялись. Ведущий их шёл спокойно, будто на параде, и я вдруг подумал: он же меня не видит. Он верит, что я тут, наверху. Спиной верит. И вся эта его вера — я и есть.

Прадед про горбатых упоминал отдельно. Как их не берегли поначалу, как посылали без прикрытия, как они горели пачками, а лётчиков-штурмовиков хоронили быстрее, чем истребителей. Я тогда, помню, ковырял вилкой в тарелке и ждал, когда он выдохнется. Теперь вёл эту самую восьмёрку и не помнил, чем у прадеда та байка кончалась. Забыл. Слушал бы иначе — знал бы.

Над целью нас встретили зенитки.

Земля вспухла чёрными кустами — раз, другой, гуще. Разрывы вставали перед горбатыми стеной, дёргали воздух. Снизу к ним тянулись цепочки светлых шариков — эрликоны, малокалиберные, злые — плыли лениво, обманчиво медленно, а у самого крыла вдруг вспарывали воздух с той быстротой, от которой холодеет спина. Один куст расцвёл прямо под ведущим — машину подбросило, качнуло, кусок обшивки сорвало с плоскости и унесло, но она выправилась, поползла дальше. Крепкие, черти. Броня. Горбатый и с дырой в крыле идёт, когда другой давно бы свалился.

Мы шли выше зоны разрывов, но и до нас доставало — раз тряхнуло совсем рядом, машину подкинуло воздушной волной, по фонарю щёлкнуло осколком, оставило белую царапину на стекле. Я невольно вжал голову. Голубь даже не шелохнулся впереди — привык.

Горбатые пошли в атаку. Не скопом — по одному, с пологого планирования, как учили: заходишь под тридцать градусов, бьёшь с семисот метров, тянешь очередь до двухсот и выхватываешь машину вверх, пока не воткнулся. Первый сыпанул эрэсами — дымные росчерки ушли вниз, к колонне, восемь огненных стрел разом, и там, внизу, встало на дыбы: полыхнуло, машины опрокинулись, побежали чёрные фигурки. Второй следом — из пушек, длинными, вспарывая колонну вдоль, потом бомбы на выходе. Третий, четвёртый. Работали деловито, как молотобойцы — заход, удар, вверх, круг, снова заход. Внизу уже горело сплошь, дым застил дорогу, и в этом дыму горбатые ныряли, били и выныривали.

Наше место было наверху. Самое муторное, что есть — смотреть, как другие делают дело, и ждать беды со стороны солнца.

— Верх смотри, — ровно сказал Голубь. — Они близко. Чую.

Из солнца, справа-сверху, вываливались чёрточки. Считать было некогда — четыре, шесть, больше. Шли грамотно, с превышением, парами, как я бы и зашёл. Целили не на нас — на горбатых. Проскочить верхний ярус, свалиться вниз, взять тихоходных на выходе, в голое брюхо.

— «Худые»! — рявкнул кто-то, не выдержал, сорвал эфир. — Сверху!

— Вижу. — Голос Голубя не дрогнул. — Захарыч, верхних держи. Кузьмин — низ, прикрой горбатых на выходе. Мы середина. Сокол — за мной.

И понеслось.

Голубь двинул ручку, машина клюнула, набрала на снижении и полезла наперерез первой паре. Я за ним. Спину вдавило в бронеспинку, в глазах потемнело по краям, поле зрения сузилось, и в светлом круге растёт «худой». Первый шёл в лоб — тонкий, стремительный. Голубь лобовую не принял, свалил машину вбок и вниз, пропустил, и «мессер» проскочил над нами так близко, что мелькнули кресты на крыльях и чёрная точка головы в фонаре. Я поймал ведомого — того, что тянулся следом за ведущим — довернул, взял с запасом на тот палец поправки, что уже знал за этим телом. Вдавил гашетку. Машину затрясло от отдачи, грохот пулемётов ударил в нутро. Трасса легла впереди носа — перебрал. Поправил, короткой, вторая — по крылу, по консоли. «Худой» дёрнулся, вспыхнула искрами обшивка, он отвалил, свалился на крыло, задымил и полез в сторону, к своим. Не факел. Но ушёл, скапотировал из боя, и это уже была не моя забота.

— Хорош! — крикнул Голубь. — За мной, вниз! Горбатых режут!

Некогда было радоваться подбитому. Голубь уже валился вниз, к земле, к горбатым, и я валился следом, разрезая воздух, чувствуя, как закладывает уши от сброса высоты.

Внизу их и правда резали.

Пара «мессеров» просочилась мимо Кузьмина, свалилась к самой земле, к горбатым — тем, что как раз выходили из атаки. Тяжёлые, медленные, с пустыми уже кассетами, они лезли вверх, подставляя брюхо, и одному из них в хвост, в упор с десяти метров, зашёл «худой».

Я увидел это как на ладони. Словно в замедленной съёмке, хотя всё было в одну секунду.

Горбатый тянул вверх, грузно вытаскивал машину из планирования. «Мессер» пристроился сзади и снизу, подошёл вплотную, спокойно, будто на стрельбище. Дал короткую очередь. Голый хвост впитал ее в том месте, где у одноместного нет ни стрелка, ни брони — только лётчик спиной к смерти и бензобак.

Он не задымил — вспыхнул сразу, от кабины до хвоста огненным комом. Пламя рвануло назад длинным языком и охватило фонарь. Машина ещё шла вверх по инерции, но уже мёртвая. Лётчик там за стеклом, ничего не мог. Ни выпрыгнуть — низко. Ни сбить пламя.

Махина перевалилась через крыло и пошла вниз, разматывая чёрно-рыжий хвост, и воткнулась в тот берег, вспухнув маслянистым облаком.

Я не думал. Руки сами двинули ручку. «Худой», спаливший его, выходил из атаки внизу довольный, подставляя спину. Я свалился на него сверху, как он только что на горбатого, поймал в перекрестье жёлтое пятно фюзеляжа и держал гашетку, пока трасса не легла куда надо — по кабине, по мотору. «Мессер» клюнул, вильнул, из-под капота плеснуло рыжим. Туда ему и дорожка, где догорал сожжённый им.

Поздно. Того уже не вернуть.

— Сокол! Верх!! — Голубь, злой, резкий. — На место! За мной!

Я рванул вверх, к нему. Встал в хвост. И только тут заметил, что задыхаюсь, что орал что-то в маску, сам не слыша.

Дальше был бой — тяжёлый, долгий.

«Худых» было много, и лезли они упрямо, не за славой, а за горбатыми, по-деловому, как на работу. Их не интересовали мы. И оттого драка вышла не такая, как я привык: не карусель «истребитель на истребитель», где всё честно, а бесконечное оттаскивание, отпихивание, вклинивание между чужой пушкой и голой фанерной спиной.

Мы крутились над семёркой, латали дыры в собственном строю. Голубь бил, я стерёг — как учили, ниткой за иголкой, только теперь ниткой, напряжённой до звона. Пара зашла на крайнего горбатого справа — Голубь довернул, дал очередь, отпугнул, «худые» шарахнулись вверх, но тут же свалилась другая пара, слева. Мы за ней. Отогнали. Полезли обратно наверх, добирать высоту, а высота таяла, каждый заход стоил метров, и ЛаГГ выцарапывал их обратно тяжело, кряхтя мотором.

— Сокол, справа! — рявкнул Голубь.

Я крутанул голову — «худой» заходил мне в хвост, оттуда, куда я на секунду перестал смотреть. Рванул машину вбок и вверх, перегрузка вдавила, и трасса прошла мимо, наискось, там, где я был бы, промедли я на удар сердца. Проскочил. Встал обратно за Голубём.

— Спасибо, — выдохнул я.

— В другой раз сам смотри.

Захарыч сверху держал солнце из последних сил, орал в эфир, что не удержит, что двое просачиваются, что его самого зажали. Голос у него сел, охрип. Кузьмин внизу вертелся между горбатых как заведённый, прикрывал выходы из атаки — один, где надо бы двоих. Ерёма где-то там же, у него под крылом. Я слышал его тонкий голос в наушниках, звонкий, срывающийся, живой: «Вижу! Держу! Ушёл, гад!» — и радовался, дурак, каждой мелочи, будто в игре.

Один раз я поймал краем глаза, как его машина проскочила подо мной — совсем близко, накренившись, а следом за ней тянулся «худой». Я довернул было, но их уже разнесло, Ерёма вильнул, ушёл под горбатого, спрятался за чужой тушей, и «мессер» отвалил, не полез под пушки штурмовика. Живой. Пронесло.

Горбатые своё отработали. Колонна за рекой горела вся, от края до края, чёрный дым встал стеной до неба. Ведущий качнул крыльями — уходим. И семёрка, тяжёлая, побитая, поползла назад к своему берегу, к Дону, к дому.

Мы прикрывали отход. «Худые», потеряв двоих, не продавив нас, повисели ещё пару минут, огрызнулись напоследок и отвалили за реку. Им тоже надо было домой. У них тоже был бензин на исходе и свой аэродром за спиной.

Мы проводили горбатых до середины реки, до безопасного, и легли на курс.

Я считал их. Привычка. Ушло восемь. Возвращалось семь.

Не сходилось.

Садились по одному, пыля на пробеге.

Я зарулил в капонир, заглушил мотор и почувствовал, что меня лихорадит, а пальцы на ручке не хотят разжиматься. Кондрат пробрался к фонарю.

— Цела ласточка?

— Цела.

Он глянул мне в лицо. И не спросил про бабки. И не хмыкнул. Понял по чему-то — по глазам, что ли — молча полез смотреть машину, ощупывать пробоины. Одна была в плоскости, навылет, дырка с рваными краями. Кондрат поковырял её пальцем, поджал губы.

— Радиатор цел, — сказал только. — Повезло.

Голубь подрулил следом, вылез, стянул шлемофон. Волосы мокрые, лицо серое. Пошёл на меня. Я подобрался — сейчас за то, что свалился за «худым», бросил хвост.

Он подошёл. Помолчал. Достал кисет, свернул — руки у него тоже подрагивали, я заметил, и прикурил.

— Того горбатого видел? — спросил, глядя в сторону.

— Видел.

— Не уберегли. — Он затянулся. — Просочились двое, снизу. Кузьмин один держал низ, а их двое. Не успел.

— Я тоже не успел.

— Ты за того, что сгорел, отомстил. — Голубь сказал это без укора, устало. — Понимаю. Я бы тоже. — Он повернулся, глянул прямо. — Только пойми, Сокол: за мёртвого мстить — дело пустое. Ему уже всё равно. А ты за него в хвост полез, бросил меня и остальных живых.

Я слышал уже эту мысль, но в моменте, когда я своими глазами увидел цену такой вот доводки, разум молчал.

— Семь довели, — сказал он тише. — Это война. Завтра опять их поведём и кого-то, может, не убережем. — Он затоптал окурок. — Иди. Пожуй чего. Разбор потом.

Машины обихаживали до вечера. Пробоин нахватали все — у кого-то навылет в плоскости или хвост посекло. Особо везучим прошлись лишь осколком по капоту. Кондрат с оружейником и мотористами ползали по машинам, считали дыры, размечали мелом, латали. Пробоину в моей плоскости Кондрат заделал по-своему: вырезал заплату из фанеры, промазал, притянул, натянул сверху свежий лоскут перкали и прошёлся клеем.

— До завтра схватится, — сказал он, обтирая руки. — Летать можно.

Я помогал, чем мог: придерживал, гонял мотор, когда Кондрат копался в патрубках. Работа тупая и спасительная.

Оружейники набивали ленты, чистили стволы — после боя их вело, порохом закоптило, гильзы валялись под капонирами кучами. Мальчишки-оружейники, две девчонки да старшина, собирали их в вёдра, чтоб сдать. Клава таскала ящики с патронами, ругалась на кого-то тонким голосом. Когда Кондрат махнул рукой, мол, можно идти, я пошел в избу. Но потом понял, что как бы ни хотелось побыть подальше от людей, глупо отгораживаться. До обеда лучше пройтись, размять пусть не трясущееся, но все еще напряженное тело.

Штурмовой полк стоял через балку от нас, на соседнем поле. К обеду оттуда приехал на полуторке старшина — теперь он должен забрать, что положено. У них тоже был свой Гуреев, списки и треугольники, только сегодня одно письмо уже некому отдавать.

Я слышал, как он говорил с нашими у КП про того сгоревшего. Молодой, с-под Тамбова, второй месяц на фронте. Письмо от невесты пришло третьего дня, а теперь повезут обратно.

Обедали без охоты. Дали пшёнку, чай. Ел я, не разбирая вкуса, и перед глазами стоял тот факел. Одна коротенькая очередь, и все.

Сто грамм в тот вечер разлили рано. Первую опрокинули, не чокаясь — за того, чьей фамилии я не запомнил. Ерёма в этот раз сидел тихий после первого своего настоящего боя, где рядом горели люди.

Лукин достал гармонь. Добрых полминуты он просто глядел на нее, рассеянно поглаживая. Потом повёл тихо, вполголоса «Темную ночь». Вечернюю, как он тогда говорил. И она, правда, пошла.

Внизу под крылом, спокойно шёл горбатый, он верил, что я его стерегу. А я не справился. Да, двое просочились, снизу, с той стороны, где у одноместного нет ни глаз, ни брони. Разбирать можно долго.

Кондрат подсел рядом на ящик, свернул самокрутку.

— В первый раз всегда так, — сказал он негромко, не глядя. — Горбатого палёного увидишь — не забудешь. Их жальче нашего брата. Мы хоть отбиться можем, вильнуть. А он ползёт да ждёт, когда его в спину.

Гармонь тянула заунывное про далёкую любовь. Свои сидели вокруг усталые, чумазые. Ерёма привалился к Кузьмину и дремал сидя, вымотался бедняга. Пойдет он завтра к самолету с гордой улыбкой, верящий, что все будет хорошо? Захарыч чинил что-то. Голубь по обыкновению курил в стороне и глядел в темнеющее поле.

В кармане у меня лежал недоделанный кусок оргстекла с чужого «мессера». Гладкий с одной стороны, шершавый с другой. Двоих сегодня свалили, одного я сам. Из их же стекла себе гребёнку режу. А у нас вышло семь вместо восьми, и стекляшкой этого не исправить. Я вертел ее в пальцах и все же не достал напильник.

Лукин затих, отложил гармонь и сел, низко опустив голову. Я поднялся, кивнул Кондрату и двинулся в хату. Дал себе приказ отрубиться и не мусолить без конца то, что уже случилось. Он тогда улыбнулся одними лишь губами, а глаза холодные, будто знал, на что идет. Хватит!

Голубь прав. Нельзя оставлять своих из слепой прихоти. Мертвым уже все равно.

Предыдущая главаГлава 7 из 27Следующая глава