Эпидемия вползала тихой сапой, как диверсант, как ядовитая змея, только урона она способна нанести гораздо больше, чем любой шпион.
Трифон оказался далеко не первым в полку. Когда я вышел перед рассветом и услышал стоны от соседних изб, я ещё надеялся, что ошибаюсь. Увы, не ошибся. Вскоре стало понятно, что хуже всего пришлось второму батальону, что квартировал чуть ниже по склону, ближе к реке. Брали воду они прямо из реки, там же поили лошадей и сливали помои. Я бы к этой воде не прикоснулся даже десятиметровой палкой.
Ещё и проклятая жара усугубляла дело. К полудню воздух дрожал над плацем, на небе было ни облачка, и даже в тени можно было получить тепловой удар. В такое пекло любая зараза будет плодиться с утроенной силой, и через три дня слегла уже чуть ли не половина второго батальона. Да и часть первого тоже. Лазарет переполнился в первые же сутки, и больных стали оставлять в избах, под присмотр тех, кто ещё был в состоянии ходить.
Весь лагерь в одночасье переменился. Никакого смеха, никаких посиделок у костра по вечерам, песен, азартных игр. Какие тут песни и игры, когда за стенкой человек кричит от рези в кишках. По утрам вместо барабанной дроби слышался только скрип тележных осей — вывозили тех, кто не дожил до рассвета.
Я такого даже в кино не видел. А уж про то, что сам окажусь в центре такой эпидемии, даже и помыслить не мог. Теперь наблюдал за всем этим изнутри, и зрелище это было — врагу не пожелаешь. Здоровенные мужики таяли за считанные дни, как серые свечки, превращаясь в тени себя прежних, исхудавшие, с запавшими глазами. Кто-то, может, смеялся бы над тем, как взрослый мужчина не может добежать до нужника, но тут было не до смеха. Вонь стояла — хоть топор вешай, над лагерем висел тяжёлый дух испражнений, пота, грязи и ладана, которым капеллан окуривал помещения. Хлорки не было и в помине.
Что самое скверное — никто и не понимал, в чём дело. Вернее, понимали, но по-своему. Дурной воздух, гнилые миазмы, кара Господня, порченая вода, десятки версий, и все мимо. Разве что порченая вода была довольно близка к истине.
Только я знал, в чём настоящая причина. Не знал латинских названий, подробностей и схем терапии, но зато знал, что немытые руки и сырая вода способствуют распространению заразы. И поэтому гонял своих сослуживцев не хуже злобного унтер-офицера.
— Воду сырую не пить, — повторял я, как заведённый. — Только кипячёную, даже если остыла, всё равно, только кипячёную.
— Так жарко же, — морщился Сенька, недовольный моим упрямством. — Сырую сколько, вон, пили, и ничё.
— Во втором батальоне тоже сырую пили. Вот и думай головой, — хмуро отвечал я.
На второй батальон страшно было даже взглянуть, так что Сенька думал. Да и остальные тоже. И делали выводы.
Заставлял всех мыть руки перед едой, без исключения, даже Иваныча, и проверял лично. Котёл драить после каждого приготовления пищи, посуду не облизывать и не обтирать рубахой, а мыть начисто. Есть вчерашнее запретил строго, несмотря на протесты, лучше уж походить голодным, чем маяться животом. Наш артельный нужник стоял в стороне, подальше от жилья, и я отправлял всех туда, даже если до кустиков ближе. Воду брали из дальнего колодца, выше лагеря, а не из той помойки возле второго батальона.
Над этим поначалу посмеивались. Недолго, потому что трудно смеяться, пока твои сослуживцы воют от рези в кишках, а сам ты ждёшь, что со дня на день и сам свалишься. Кое-кто из нашей роты, поначалу смеявшийся больше всех, вскоре и сам подходил украдкой к нашему костру и просил попить кипячёной водички. Я не жадничал. Чем меньше болеют вокруг, тем больше шансов уцелеть и у меня, и у моей артели.
Иваныч мои начинания поддержал, не словом, а делом. Следил, чтобы мои указания выполнялись. На Косого вообще рыкнул так, что тот едва ведро не выронил, когда попытался попить холодненькой.
— Косой, ети его мать! — пролаял он. — А ну, брось! Сказано, кипячёную пить!
— Да не лезет она, Иваныч… Я ж так, горло смочить…
— Кому сказано, а⁈ Ваську слушай, он попусту молоть не станет! Наши-то, вон, все почти на ногах!
Наша артель и в самом деле пока держалась. В большинстве своём, без потерь всё-таки не обошлось, иначе это была бы сказка, а не жизнь. Трифон, который слёг первым, как оказалось, угостился у парней из второго батальона гостинцами из дома, служили там пара его земляков. А вот Кирилл заболел через два дня после него, хотя чистоту соблюдал строго, даже ещё до начала эпидемии. То ли воды хлебнул где-то в карауле, то ли руки не домыл, но тоже слёг.
И за него было обиднее всего, ведь он-то старался изо всех сил. И я взялся за него всерьёз. Уложил в сенях, под раскрытое окно, чтобы свежего воздуха было побольше, да отпаивал с ложки кипячёной водой с солью и сахаром. Не отходил от него целые сутки, и парень пошёл на поправку, в отличие от тех, кого пользовал полковой доктор. К исходу вторых суток Кириллу стало полегче, а на третьи он уже сидел, бледный, но живой, и слабо отшучивался.
— Я уж думал всё, отвоевался, — тихо шептал он. — А ты, Василий, меня с того света, почитай, вытащил.
— Ишь ты, Лазарь выискался, — ворчал я. — Пей давай.
Я помнил откуда-то, что при таком поносе самое важное — это разобраться с обезвоживанием. И что чуть подсоленная вода работает лучше, чем простая, а сахар может придать чуть-чуть энергии ослабшему организму. Поэтому я отпаивал обоих, и Кирилла, и Трифона.
Трифон тоже мучился, но как-то поменьше прочих, то ли от того, что изначально был здоров, как бык, то ли моя терапия помогала. Порой вливать в них обоих воду приходилось силой, даже когда оба стонали, что больше не лезет. Невольно вспоминалось, как меня выхаживал Иваныч, и я старался отплатить добром на добро, пусть даже не ему лично, а в целом артели.
Сахар мне тоже влетел в копеечку, маркитантка заломила за него такую цену, что я чуть не обозвал её стервятницей. Сдержался, вариантов попросту не было. Я рассудил, что Трифон с Кириллом дороже, чем несколько копеек, тем более, что всё вернётся сторицей. Пусть не деньгами, но вернётся. Расчётливость циника боролась во мне с тем, что я не любил вспоминать в своём характере, но на этот раз победила дружба.
К концу первой недели разница стала бросаться в глаза даже самым тупоголовым. Второй батальон косило как колосья серпом, в забитый лазарет уносили одних, чтобы тут же вынести других — вперёд ногами. А наше капральство, три артели, три десятка человек, держалось. Болели, но легко. Трифон уже просил каши, но я давал ему только размоченные сухари, понемногу. Кирилл тоже шёл на поправку. Никто из наших не умер.
Это было видно даже слепому, где чисто — живут и выживают. Где грязно и сыро — мрут.
Вот тут-то меня и понесло. Я пошёл раздавать советы тем, кто о них не просил. Не про командирскую башенку и не про вероломное нападение Гитлера, а про болезнь, наивно полагая, что доказательств уже достаточно. Я пошёл к полковому доктору, Карлу Францевичу.
Это был пожилой немец, один из тысяч немцев на русской службе. И лечил он строго по науке, которую ему вбили розгами где-то в Лейпциге или Кёльне. То есть, кровопусканиями, потому что из тела нужно выгонять дурные соки.
Я застал его у лазарета, когда он, утирая взопревшую лысину, приказывал пустить кровь очередному бедолаге. Фельдшер деловито подставлял тазик, а солдат — молодой парнишка, серый, как дворовый асфальт, даже не сопротивлялся.
Внутри у меня всё перевернулось. Пускать кровь умирающему от обезвоживания — всё равно, что бурить новые дырки в тонущем корабле. Карл Францевич, по сути, убивал наших ребят, искренне полагая, что делает свою работу, и делает хорошо. Вот только если кто-то выкарабкивался, то лишь за счёт собственных сил, поистине богатырских, а не за счёт лечения.
— Ваше благородие, — начал я, пытаясь говорить почтительно. — Разрешите… Кхм… Слово молвить. Не надо бы им кровь пускать. И рвотное давать не надо. Их надо водой отпаивать, кипячёной, с солью.
Карл Францевич посмотрел на меня так, словно заговорила его собственная лошадь.
— Водой? — фыркнул он. — Ви есть доктор? Знай Гален, Гиппократ? Зольдат умнее Гален?
Чего я ожидал…
— Нет, ваше благородие, я не доктор… Но я вижу, что от кровопускания они умирают быстрее, — сказал я. — А кто в чистоте содержится, те выживают. Вон, в нашей роте, почти целое капральство…
— Совпадение! — перебил он меня. — Молодой, сильный тело, крепкий! Причём тут вода⁈
— При том, что зараза сидит как раз в сырой воде, — сказал я, понимая, что зря вообще ввязался в этот разговор. Но и остановиться уже не мог. — Оттого люди и мрут, что пьют что попало.
Карл Францевич уставился на меня, как разъярённый бык на красную тряпку, лысина его побагровела ещё сильнее. Кажется, я задел его самолюбие, намекнув, что простой солдат может знать больше, чем учёный лекарь.
— Молчать! — рявкнул он, и фельдшер вздрогнул с тазиком в руках. — Зараза носится в гнилой миазм, это знает всякий доктор! А ты есть наглый зольдат, который суёт нос, куда не следует! Пошёл вон, пока я не велел гнать тебя плетьми!
Я сделал себе мысленную зарубку никогда и ни при каких условиях не попадать в лапы этого коновала. Спорить с ним было бесполезно, я это понял с первых же слов, просто не мог остановиться, моё проклятое упрямство не давало мне просто так развернуться и уйти. Эта мразь убивает людей, я это знал наверняка, но с этим ничего не поделать. Он работает так, как его учили. И авторитет профессоров для него бесконечно больше, чем слова какого-то мужика из нижних чинов.
— Как скажете, ваше благородие, — сказал я.
И ушёл.
Осознание собственного бессилия угнетало меня куда сильнее, чем любая муштра и армейский быт, я знал, как спасти всех этих людей, простыми способами, без дорогих лекарств и мудрёных латинских названий. Но не мог. Наверное, так же ощущал себя тот врач, которого упекли в дурку за то, что он советовал хирургам мыть руки. А он был врачом, а не безродным солдатом.
Так что я решил спасать тех, кто готов спасаться сам. Как говорится, если пациент хочет жить — медицина бессильна, и я вернулся в капральство и принялся продолжать то, что делал до этого. Отпаивать больных, рычать на тех, кто пренебрегает моими рекомендациями, и стараться не свалиться самому, хотя от усталости хотелось упасть прямо на месте и не вставать больше никогда. На большее меня не хватало.
Через пару дней Карл Францевич тоже заболел.
Оно и понятно, целыми днями в близком контакте с заболевшими, руки не мыл, ел и пил что попало, что принесут. Злорадства я не испытывал, мне просто было интересно, станет ли он применять к себе кровопускание и рвотные препараты.
Без доктора в полку стало и вовсе туго. Один только фельдшер, растерянный, отчаянный, метался без толку по лазарету, с трудом успевая уследить за всеми. В какой-то момент, видно, совсем отчаявшись, он сам пришёл к нашему расположению, не ко мне лично, а вроде как забрёл случайно. Во всяком случае, он старательно делал вид, что так оно и было.
Я подошёл первым, поздоровался, а потом спросил без лишних прелюдий, напрямую.
— Не справляешься?
Он замялся, поморщился, а потом махнул рукой.
— Мрут, как мухи, что с кровопусканиями, что без… А я что? — выдохнул он и витиевато ругнулся.
— Кровь больше не пускай никому. Воды кипячёной, остуди, соли щепоть брось туда, и сахару, если есть. И отпаивай потихоньку. И руки мой каждый раз, перед больным и после него, если не хочешь вслед за Карлой своим свалиться, — тихо сказал я.
Со стороны это выглядело как простая спокойная беседа. Мне не хотелось, чтобы кто-то вдруг подумал, что я, простой солдат, учу фельдшера, как ему делать своё дело. Хватило и перепалки с немцем. Фельдшер смотрел недоверчиво, но у него был полный лазарет больных, а у меня — целое капральство, которое хворь почти не брала, и это перевесило.
— А если не поможет? — хмыкнул он.
— Спробуй заячий помёт, он ядрёный, он проймёт. И куды полезней мёду, хоть по вкусу и не мёд…
Шутки он не понял, сдвинул брови, напряжённо пытаясь понять, говорю я всерьёз или же нет.
— И хотя на вкус он крут, от него, бывает, мрут. Ну а те, кто выживают — те до старости живут, — закончил я.
Он рассмеялся, громко, в голос, и я вслед за ним. Только в его смехе сквозили истерические нотки.
— Кровь не пускай, это верно тебе говорю, — сказал я. — А остальное… На всё воля Божья.
Фельдшер ушёл в глубоких раздумьях.
А слух о капральстве, которое не болеет, тем временем, дошёл до самого верха. Изрядно перевранный, надо полагать. И однажды вечером, пока я обходил избы, выискивая, не слёг ли кто-нибудь ещё из нашей роты, к нашему расположению подъехал офицер верхом на пегой лошади.
Я его прежде видел только издали и в лицо не знал, но шарф и горжет говорили сами за себя, а лица бывалых солдат, подскочивших со своих мест, тем более. Секунд-майор, командир второго батальона, того, что пострадал от эпидемии больше всех.
— Который тут Гусев? — спросил он, не слезая с коня.
На меня указали сразу несколько пальцев, и его внимательный взгляд остановился на моей фигуре. Я тут же вытянулся смирно.
— Я, ваше высокоблагородие, — ответил я.
Вид у секунд-майора был усталый, но без привычного выражения офицерской спеси, и смотрел он не сквозь нас, как Далевский или Рамзай, а на нас. На меня, на Иваныча, на кипящие котлы, на порядок и чистоту возле расположения. Спешился, не глядя бросил повод ближайшему из солдат, подошёл ко мне поближе, заглянул в лицо. Под глазами у него виднелись большие тёмные круги, он, видно, не спал толком уже которые сутки. Своих солдат он хоронил уже который день, и это его заметно угнетало.
— Мне доложили, что в вашем капральстве эпидемия почти никого не затронула. При том, что в соседних подразделениях мрут. Правда ли сие? — спросил он.
— Правда, ваше высокоблагородие, — ответил я и размашисто перекрестился.
Я в последние дни стал демонстративно набожным, почти как Никодим. Чтобы никакая мразь не подумала обвинить меня в колдовстве.
— И в чём хитрость? — после некоторой паузы спросил секунд-майор.
Человеком он, очевидно, был неглупым, потому что я видел, как он смотрит и куда. На нужник на отшибе, на кипяток в котлах, на умывальник. Смотрел и запоминал, делая какие-то свои выводы.
Всей правды ему не сказать, к сожалению. Придётся обойтись полуправдой. Без сказок про невидимых тварей в воде, гнилые миазмы и пути распространения инфекции.
— Никакой хитрости, ваше высокоблагородие. Воду пьём только кипячёную, руки моем по семь раз в день, грязь убираем, до ветру только в одно место ходим, подальше, — сказал я.
Секунд-майор слушал, не перебивая, и мне даже не верилось, что такое возможно. Чтобы офицер выслушал солдата, не перебивая и не одёргивая.
— Кипячёную, говоришь… — хмыкнул он.
Он чуть прищурился, разглядывая мою бесхитростную морду, и я понял — секунд-майор меня запомнил.
— Значит так, Гусев. Полчаса на сборы, потом приходи в расположение второго батальона, — сказал он. — Покажешь моим унтерам, что да как, в подробностях. Поможет — отблагодарю. Не поможет, то уж не обессудь…
— Покажу, как надо, ваше высокоблагородие, а там уже от них всё зависит, как соблюдать будут, — пожал я плечами. — Своих-то до сих пор гонять приходится порой.
— Будут соблюдать, — уверенно сказал майор и поднялся обратно в седло. — Жду через полчаса.
Он тронул поводья, лошадь поплелась медленным шагом прочь от наших изб.
Иваныч подошёл ко мне, вместе со мной проводил секунд-майора взглядом.
— Морозкин к тебе лично пожаловал, значит, — хмыкнул он. — Жалостливый он, добрый. Оттого солдаты-то его и любят. Кто другой бы на его месте плюнул да в Питербурх укатил, а он тут, солдат хоронит… Запомнил он тебя.
— Ну, что поделать, — пожал я плечами.
— Ничего, — ответил Иваныч. — Хорошо, с одной стороны. А с другой худо. Нынче ты майору полезен, он к тебе с ласкою. Завтра кому посильнее поперёк дороги встанешь — и не вспомнит про тебя.
Старый капрал, как всегда, зрил в корень. Но было уже поздно. Меня заметили.