Четыре наших резервных полка отвели в сторону, за лес, ближе к Прегелю. Основные силы остались там, за лесом, чуть южнее. В воздухе витало ощущение близкого кровопролития, как будто ты пришёл ночью на дискотеку в чужой район. Нас, конечно, заметно больше, но дома и стены помогают, а пруссаки были как раз дома. Пока что эти места назывались Восточной Пруссией, а не Калининградской областью.
И шансы, что эта местность станет русской губернией на двести лет раньше, однозначно имелись, но не срослось.
Мы же, сидя в лагере на опушке леса, готовились к битве. Даже без приказа, по собственной инициативе. Латали обмундирование, расползающееся по ниткам после маршей, точили, чистили и смазывали. Угрюмо, молчаливо. Даже Сенька помалкивал, необычайно угрюмый и хмурый. И если уж он перестал шутить про прусские сосиски, то дело действительно принимает серьёзный оборот.
Никто не бездельничал, все сидели как на иголках, провожая долгими взглядами каждого вестового, проносящегося мимо.
Вестовые и адъютанты носились туда-сюда без устали, к штабу полка, к штабу бригады, к штабу армии. Мы ждали, что кто-то из них принесёт приказ выступать. А я поглядывал на тёмный густой лес, за которым стояла дивизия Лопухина, наши основные силы. Глядел, и думал, как на самом деле пойдёт история. Август уже давно наступил, кончится недели через полторы, и сражение должно произойти уже совсем скоро. Все это чувствовали, а я ещё и знал наверняка.
Артель сидела вокруг костра в ожидании скудного ужина, медный котелок Трифона, который он пронёс с собой через всю Пруссию, кипел и булькал на огне. Кашеварил Андрейка Косой, наловчившийся варить сносные блюда буквально из ничего. Хоть из топора.
— Не то беда, когда во ржи лебеда… — приговаривал Косой. — А вот когда ни ржи, ни лебеды…
Всё шло в пищу, и крапива, и лебеда, и одуванчик. Сегодня, однако, нам повезло, и на ужин ожидалась похлёбка из ячменя, удалось разжиться крупой.
— Ништо, мы, солдаты, в битву, как на праздник идти должны, — скалил зубы Сенька. — А сейчас, сталбыть, предпраздничный ужин… Хоть ячкой разговеться…
После лепёшек из лебеды пустая ячневая похлёбка казалась настоящим деликатесом. Тяжелее всех голод давался Кириллу, которому в жизни голодать не приходилось. Остальные были из крестьян, а крестьяне голодали регулярно, если не каждый год, то через год. Особенности земледелия в нечерноземной полосе.
Мне тоже раньше голодать не доводилось, но относился я к этому достаточно спокойно. Пришла, значит, пора подсушиться, ничего особенного. Помереть с голода в действующей армии всё равно не дадут. Да и мои трудовые доходы позволяли изредка покупать провизию у маркитанток, даже не в долг, а за твёрдую монету. В долг солдатам давать перестали уже давно, война, всё-таки. Собственно и эти полтора фунта крупы купил я.
Похлёбку разлили по мискам, и какое-то время над костром только тихонько звякали ложки. Ели не спеша, медленно, но не потому, что смаковали пустую ячневую похлёбку, а потому что спешить было некуда.
А потом Егорка, соскребая остатки гущи со дна, спросил то, о чём думали все молодые.
— Григорий Фомич… А это… В баталии страшно? — тихо спросил он.
Пороху Егорка уже понюхал, и против татей, и против гусар в линии стоял, но в полноценной баталии мы ещё не участвовали, а это совсем другое. Одно дело — пару раз пальнуть в сторону неприятеля и потом ходить, выпятив грудь, и совсем другое — многочасовая свалка, где прилететь может с любой стороны и в любой момент.
Григорий поднял на него задумчивый взгляд, спокойно доел свою порцию, облизал ложку, сунул за голенище.
— В баталии-то? В баталии только дураку не страшно, — хмыкнул он. — Вопрос только в том, ты свой страх в кулаке держишь, али он тебя. Вон, за Трифоном в свалке держись, он у нас заместо редута.
— Токмо фузею мне на плечо не клади, — пробасил Трифон, и по артели пробежал короткий смешок.
— Делай, Егорка, как тебя учили, строй держи, а остальное уж как повезёт, — сказал Иваныч. — Мало я в тебя науку вбивал? Пруссака не боись, пруссак такой же человек, тоже боится сидит. А победит тот, кто строй держит. Кто первый побежит, тот и проиграет, вот и вся баталия.
Помолчали недолго, размышляя о словах старого капрала, который этих баталий прошёл больше, чем все мы, вместе взятые. Костёр трещал и разбрасывался искрами, где-то в сумерках затянули песню, красивую и тоскливую, но быстро умолк. Тоску нагонять ни к чему.
Никифор вдруг завозился, заёрзал, сунул руку за пазуху. И вдруг протянул мне две потемневшие монетки.
— Вась… За гуся того, две копейки… — чуть смущаясь, сказал он. — Я ж помню.
Я взял монеты и не сразу понял, что вся артель онемела от такого фокуса. Первым опомнился Сенька.
— Ну всё, братцы… — громким шёпотом произнёс он. — Никифор долги раздавать начал, завтра сам Фридрих сюда воевать придёт…
Засмеялись. Нервно, коротко, но засмеялись, все, кроме Иваныча. Капрал поглядел на Никифора, на монеты в моей руке, на артель.
— Никифор дело делает, — сказал он. — Порядок такой, перед баталией. Долги раздай, обиды прости. Кому что передать или послать — обскажи. Все ж под Богом ходим.
— Вась, может, запишешь? — спросил меня Кирилл. — За всех.
— Запишу, — покладисто согласился я.
Егорка сбегал за бумагой и чернилами. Я взгромоздил себе на колени доску, чтобы писать было сподручнее, обмакнул перо в чернила. И артель по очереди начала вполголоса диктовать мне самые короткие письма на свете.
Косой попросил отписать в родную деревню, сёстрам куда-то под Псков, скопил-де три рубля серебром, купите корову. Я сомневался, что эти три рубля до его сестёр дойдут, но всё равно записывал. Сенька тоже попросил отписать родным, мол, жив-здоров, кланяется, не поминайте лихом. Кирилл сбивчиво диктовал целую эпопею для матери, но не про свои подвиги, а с указаниями, что и как делать, если он вдруг баталию не переживёт. Трифон долго думал, а потом выдал: «Котёл — артели. Остальное тоже», и мы долго смеялись над его распоряжением. Егорка краснел и шептал мне про какую-то Дуняшу, и я записывал каждое слово с самым серьёзным видом. Никифор заявил, что ему писать нечего, а кому ещё должен — всем прощает. А Григорий, когда очередь дошла до него, только покачал головой.
— Некому писать, — сказал он.
Я понимал его, как никто другой. У меня тоже, кроме артели и ещё нескольких приятелей-однополчан, никого не было.
— А тебе, Тимофей Иваныч? — спросил я.
— А что мне? — удивился капрал. — Мне, Вася, уж двадцать лет как всё расписано, что, кому, как и зачем. И всё, слава Богу, без надобности.
Себе я тоже не написал ни строчки, не видел смысла. Бумаги вышло всего полстранички на всю артель, и я сложил записку вчетверо и убрал за пазуху, к ладанке.
После ужина читали Псалтырь. Вернее, Никодим читал, по слогам, а мы половиной капральства сидели рядом и слушали, думая каждый о своём. Монотонный и размеренный голос Никодима как-то сам собой успокаивал и придавал уверенности. Даже из других капральств подходили послушать, да и у других костров люди сидели, напевая песни вполголоса, читая молитвы или просто молча глядя в огонь. Морально готовились к тому, что будет завтра.
Когда настала пора расходиться, Никодим подошёл ко мне. Помялся немного, помолчал, а затем вытащил из-за пазухи сложенный листок бумаги.
— Вот… Я это… Тебе списал, — смущаясь, как барышня, сказал он. — Девяностый псалом, «Живый в помощи…». Ты не гляди, что коряво написано, я по-печатному старался, как в книге, три вечера писал…
Буквы плясали по бумаге, точно пьяные, но каждая была выведена с таким тщанием, что у меня перехватило в горле. Парень, читающий по слогам, три вечера переписывал для меня молитву. Оберег.
— Я знаю, ты не шибко верующий, но это… Просто… Мне спокойнее будет, — неловко улыбнулся он. — Носи.
— Спасибо, брат, — улыбнулся я в ответ.
Листок я тут же, при нём, убрал в ладанку, им же подаренную, ко всему остальному, что там прятал.
— Помнишь, о чём просил тебя? — спросил он.
— Помню, — сказал я. — Не понадобится.
— Хорошо, что помнишь, — сказал он.
И улыбнулся, светло и спокойно. Никакого страха в нём не было, пожалуй, у единственного в роте, или даже в полку. Блаженный, что с него взять, но от этого тихого спокойствия становилось не по себе.
А уже в полной темноте прискакал вестовой, и всех ротных потребовали к полковнику.
Капитан Далевский вернулся через час, и новость пробежала по роте быстрее любых вестовых. Утром, ещё до рассвета, выступление. Снимаемся и топаем дальше, на Алленбург, походными колоннами, через лес. Обозы в середину, полкам по своим дорогам, резерв, то есть, мы, своим чередом. Патроны велено раздать по полному комплекту, кремни осмотреть, и знающие люди сказали, что баталии, видно, не будет, но командование на всякий случай страхуется.
Весь лагерь тотчас же загудел, как улей, несмотря на позднее время и уже сыгранный отбой. Одни радовались, что баталии не будет, что немец струхнул, отошёл, другие плевались, мол, столько шагали, голодали, страдали, и в итоге маршировать снова, искать пруссака в поле. Общий консенсус гласил — Левальд струсил и отошёл к Кёнигсбергу.
А вот меня словно ведром холодной воды окатило.
Вот оно. Пасьянс сошёлся, всё как по учебнику. Армия, снявшаяся с лагеря, обозы, заходящие в лес, внезапное для обеих армий столкновение. Сразу стало легче, это значило, что история пока никуда не свернула с проторенной колеи и нас ждёт виктория. И в то же время, меня скрутила тошнота, потому что я знал, какую цену заплатит дивизия Лопухина, которая первой встретится с пруссаками. Дивизия, которая пойдёт через лес южнее.
Спать я не мог, сон попросту не шёл. Лежал без сна, глядя на густую россыпь звёзд и пролетающие августовские метеоры, слушал, как лагерь обустраивается на ночь. Кто-то уже храпел во всю ивановскую, перекликались часовые, всхрапывали кони, оглушительно трещали кузнечики.
Не утерпел, поднялся. Нужно было пройтись, выпустить пар. Ноги сами понесли меня к опушке леса. Где-то там, за ним, уже пришли в движение пруссаки, Левальд выводил армию на исходные позиции. Ночью, чтобы атаковать на рассвете.
У линии постов меня окликнул часовой, я назвался, остановился у рогаток, глядя на тёмную громаду леса. За моей спиной горели сотни костров, впереди была только темнота.
— Тихо там всё, — зевая, произнёс часовой. — Дрыхнут, сволочи.
Не дрыхнет. Это наши дрыхнут, а эти — топают к лесу. Хотят атаковать лагерь, на рассвете, пока мы дезорганизованы и разобщены, Левальд хотел использовать единственный шанс, при котором он мог победить нашу армию, превосходящую его числом.
И тут меня взяло за глотку самое натуральное искушение. До леса рукой подать, полчаса шатаний по темноте, и я своими глазами увижу эту самую армию Левальда. Буду знать наверняка, где пруссак, доложу командирам…
Я стоял у рогаток и давил это искушение, как змею давят сапогом, медленно и упорно.
Во-первых, выход за линию постов ночью, в сторону неприятеля, тайком от всех, это не разведка, это называется дезертирство, и поймает меня не пруссак, а свои же, и будут правы. Никакой Далевский не отмажет, повесят на рассвете в назидание остальным. Во-вторых, если поймают пруссаки, будет ещё хуже, стану «языком», и из меня вытянут всё, что можно, так, что порка шпицрутенами покажется маминой лаской. До женевских и прочих конвенций тут ещё как до Китая пешком, и с пленными не церемонятся, если только это не офицеры.
В-третьих, и это самое главное, даже если я добегу, срисую пруссаков и вернусь обратно без происшествий, мне попросту не поверят. Это чувствовалось нутром, я уже достаточно хорошо знал наших командиров. Кто-то, может, и поверит, из нижних чинов или офицеров роты, но на этом всё и кончится. А даже если и поверят, разбудят армию, построят полки, встретят пруссака во всеоружии… Может, оно и лучше выйдет, а если нет? Что, если тогда вместо тяжёлой победы будет лёгкое поражение? Сейчас всё идёт, как шло, и если в той реальности всё кончилось викторией, то и здесь должно, так что вмешиваться попросту глупо.
Так что придётся просто нести это знание, как опасный груз, до того момента, пока всё не кончится. А кончится уже скоро.
Я вернулся к артельному костру, подкинул туда пару щепочек, посидел, глядя на пламя. Затем ещё раз перепроверил, наверное, в сотый раз, фузею и тесак. Кремень на месте, новенький, тесак заточен так, что бриться можно. От этой спокойной работы становилось немного легче, она давала мне иллюзию контроля над ситуацией, я делал то, что в пределах моей власти, а всё остальное — в руках совсем других людей, и это у них должна болеть голова, а не у меня, но я готов был поспорить хоть на тысячу рублей, что генералы наши спокойно спали в своих шатрах.
Так и просидел до самого рассвета, пока небо над Прегелем не начало светлеть. Там уже и начали подъём, без барабана, тихонько, по цепочке, расталкивая друг дружку. Лагерь снимался в сером предрассветном сумраке, в белесом густом тумане, от которого становилось зябко.
Валили палатки, выдёргивали колья, укладывали всё в обозы, запрягали лошадей, одним словом, шла привычная работа марширующей армии. Только всё это делали тихо, словно боялись спугнуть кого-то. И быстро. Даже каша довариться не успела, и нам пришлось жрать её полусырой, по три ложки на брата, а остальное добирать сухарями. Вскоре обозы потянулись к дороге, оглушительно скрипя колёсами.
Начало светать, небо порозовело, в кустах запели первые утренние пташки. Лес стоял по пояс в тумане, как армия в белых мундирах, и не шевелился. Всё было тихо и мирно, только обозные подгоняли лошадей, да унтеры негромко строили нас колоннами. Обычное маршевое утро, ничего особенного, разве что подняли раньше обычного.
И я, стоя с ранцем за спиной в ротной колонне, вдруг подумал, что всё-таки ошибся. Всё обошлось, и не будет никакой битвы при Гросс-Егерсдорфе, будет какая-то другая, с неизвестным для меня результатом, и вообще мне всё почудилось, привиделось, перепутал я и год, и место, и сегодня нас ждёт очередной длинный марш, в конце которого Сенька опять будет хохмить про немецкие сосиски.
За лесом хлопнуло.
Щёлкнуло, как пастуший кнут, издалека, и я подумал даже, что мне просто показалось, как вдруг хлопнуло ещё раз. И ещё, и ещё, а потом загремело часто, вразнобой, как сыплющийся горох. Мы все переглянулись, пытаясь понять, что случилось.
А потом ударил залп, и перепуганные птицы поднялись из леса единой волной.
Ударили слитно, тяжело, целым батальоном, не меньше, и не успело эхо докатиться до нас, как прогремел второй залп, за ним третий, и грохотать стало уже без перерыва, и в эту канонаду вклинился гром первой пушки.
Гул нарастал с каждой секундой, расползался вдоль всего леса, и скоро отдельных залпов уже нельзя было различить, грохот стоял сплошной, в котором мерно бахали пушки, и, кажется, рокотали барабаны, не наши, чужие. Мимо колонны, в тыл, вдруг на рысях проскакал вестовой, без шляпы, всклокоченный и перепуганный, и сотни голов проводили его взглядом, как по команде.
— Ну вот и началось, братцы, — тихо сказал Иваныч, глядя на лес. — Повоюем, стало быть.
Битва никуда не делась, и мне ничего не почудилось. Началась она аккурат вовремя, ни минутой позже, но не здесь, а с другой стороны леса. Там, в версте отсюда, за густой чащей, сражалась и умирала дивизия Лопухина, а мы могли только стоять и слушать.
Битва началась. Но пока без нас.