Тени накинулись всем скопом, внезапно, и в ночной суматохе их казалось гораздо больше, чем было в действительности. Но отступать нам некуда по этим тесным траншеям, и мы вынуждены были принять бой, пока из параллели по тревоге поднималось подкрепление.
Я коротко, без замаха, ткнул выскочившего из-за бруствера немца штыком лопаты в лицо. Остро отточенный штык вонзился в перекошенную усатую рожу, недаром я каждый вечер правил его бруском. Быстро нанёс ещё два удара, в горло и грудь, отпихивая вопящего немца назад, на бруствер. Надо же, восемнадцатый век, а в окопах дерёмся точно так же, как деды в Первую мировую и Великую Отечественную, чем придётся.
В ночном тумане почти ничего не было видно, только смутные обрывки, перекрестья ремней, тусклые отблески на штыках, белки глаз и оскаленные зубы. Мир будто сузился до крохотного пятачка, до одной только траншеи, а всё остальное словно перестало существовать.
Пруссаки наваливались сразу по несколько человек, но узость траншеи работала и на нас тоже.
Ещё один германец запрыгнул в траншею прямо передо мной, поскользнулся на фашине, и мы на один короткий миг уставились друг на друга. Дальше тело сработало само, вбитые зимой рефлексы дали о себе знать. Я ударил первым, до того, как он успел поднять штык. В нём что-то хрустнуло, и противник сполз на дно траншеи, выронив ружьё, а я уже разворачивался к следующему.
В тесноте фузеями с примкнутым штыком особо не поработаешь, несподручно, поэтому в ход шло всё, что попало под руку, лопаты, тесаки, приклады. Трифон, его могучую богатырскую фигуру было видно издалека, вовсю махал кулаками, точно на масленичных гуляниях. Кто-то стрелял, периодически в темноте сияли вспышки, орали по-русски и по-немецки, злобно, надрывно.
— А ну, сынки, к оружию! По одному разбирай! — ревел Иваныч сзади и совал заряженные фузеи в протянутые руки.
Рядом с ним Егорка торопливо заряжал фузеи, точно приставленный механизм, дрожащими руками, но патроны больше не ронял.
Что-то тяжёлое шлёпнулось в грязь у моих ног и зашипело, разбрасывая искры, точно петарда «Корсар». Чугунный шар с дымящимся фитилём, ручная граната. Андрейка Косой среагировал раньше меня, сгрёб её в лапищу и швырнул туда, откуда прилетело. Рвануло снаружи, глухо и гулко, по турам застучали осколки, а с той стороны кто-то завыл, точно раненый зверь.
Я споткнулся обо что-то мягкое, едва не полетев носом в грязь. Мертвец, караульный, один из наших, зарезанный в первые минуты вылазки. Рука сама нашарила рукоять тесака, та легла в ладонь, как влитая, чужой тесак, а всё же один в один, как мой собственный. Прости, братец, мне сейчас нужнее.
Наука, вбитая мне фельдфебелем и Григорием, наконец пригодится, буду сдавать практический экзамен. И лучше бы сдать его на «отлично».
Из тумана выскочил ландмилиционер, немолодой, усатый, пахнущий луком и потом. Он ткнул в мою сторону штыком, выкрикнув что-то на немецком, явно не пожелание доброй ночи. Взмах тесаком, отбивая штык вправо, шаг с уходом, и укол снизу, подлый, в мягкое. Брони нынче не носят, почти не носят, и тесак развалил его брюхо так, что тот выронил ружьё в тщетных попытках запихать кишки обратно. Я даже не смотрел, как он оседает на землю, некогда было.
Второй замахнулся прикладом, выскочив из ниоткуда, как чёрт из табакерки, слишком близко, чтобы уверенно бить клинком. Тут пригодилась уже наука Григория, и я саданул пруссака в колено, а затем двинул в зубы рукоятью тесака. Чистый нокаут, ещё и подоспевший на помощь Сенька поддал ему прикладом сверху..
Рядом, прижимаясь к стенке траншеи, Никодим тащил на себе раненого караульного. Никифор орал что-то дурным голосом и размахивал лопатой, как двуручным мечом, так, что никто не смел к нему подойти.
А потом с фланга, из параллели, ударил ружейный залп, слитный, почти в упор. Шагов с пятнадцати, неровная вспышка рассекла темноту, а следом за этим залпом из темноты выскочил караул.
— Штыками! Коли-и-и! — взревел сержант Белов, подоспевший на помощь как раз вовремя.
И всё закончилось так же резко, как и началось. Где-то в тумане коротко свистнули, пролаяли команду на немецком, и тени схлынули с бруствера, растворяясь в ночной мгле. Унося своих, огрызаясь на ходу, организованно. Вслед им захлопали выстрелы, скорее чтобы шугнуть, не целясь. По времени вся эта схватка заняла едва ли пару минут, но меня не отпускало чувство, что бились мы, как былинные герои, три дня и три ночи. Вымотан я был как раз настолько.
Тишина после боя звенела в ушах. Из параллели притащили фонарь, осмотреть результаты, и в его дрожащем свете стали считать. Двое караульных заколоты, первые жертвы вылазки, один ранен штыком в грудь. Трое землекопов ранены, один тяжело, до рассвета вряд ли дотянет. Неприятель понёс потерь куда больше, но такая уж математика войны. Шестеро пруссаков убиты, один без сознания, которого я саданул рукоятью тесака в лицо. Этого сразу поволокли в тыл, допрашивать. Раненых, по большей части, немцы забрали с собой обратно в крепость.
Я сидел на корточках, привалившись к стенке траншеи, смотрел на свои руки, огрубевшие до состояния старой подошвы, перемазанные в чужой крови, и ждал, пока накатит, как накатило тогда, на марше, когда я застрелил того разбойника. Не накатывало. Колотило, потряхивало от адреналина, всё ещё плещущегося в крови в огромных количествах, сердце бешено стучало, гудела голова, но тошноты не было. И угрызений совести не было, и это пугало меня сильнее, чем что-либо.
В тот раз были тати, случайные, в этот раз против нас выскочили солдаты, молча, по команде, и ушли по команде, забрав своих раненых. Механизм, прусская военная машина. Первый настоящий враг на этой войне, и оказался он таким же как и мы, солдатом. Ландмилицией, ополчением, которое послали в заведомо безнадёжную вылазку, чтобы выиграть немного времени. Они не теряли надежды защитить свои дома и семьи, и потому дрались отчаянно, но мы всё равно оказались сильнее.
— Живой, Вася? Сам как, цел? — рядом со мной присел Григорий, вытирая нож о полу кафтана и убирая его куда-то за штиблет.
— Живой, — отозвался я.
Григорий посмотрел на меня, на окровавленный тесак в моей руке, кивнул каким-то своим мыслям.
— Значит, хорошо выучился, — осклабился он. — Климову магарыч поставь. Да и мне можешь.
— Сочтёмся, — хмыкнул я.
Поставил бы и без напоминаний. За науку.
— Это ж надо, лопатами повоевали, ети его мать! — возбуждённо приплясывая, воскликнул Сенька, но шутку никто не поддержал.
До рассвета мы приводили сапу в порядок, устраняя последствия ночного боя. Ставили туры на место, подбирали инструмент, ровняли бруствер, отчёрпывали воду пополам с кровью. Хоть война, хоть потоп, а норму свою сделать обязан, и мы делали, работая зло и молча. К рассвету сапа выглядела так, будто ничего и не было, остались только бурые пятна крови на фашинах.
А с рассветом крепость замолчала.
Наши артиллеристы дали несколько залпов, с моря гулко ухнуло пару раз, и всё стихло, будто по щучьему велению. Мы сидели в траншеях, непонимающе вертели головами, выглядывали осторожно, пытаясь понять, что случилось. И вскоре по параллели волной покатилось одно-единственное слово:
— Сдаются! Сдаются!
Мы не верили своим ушам. На ближнем бастионе застучал барабан, как-то по особенному, такого я ни разу не слышал. Рядом с барабанщиком на длинном шесте полоскала на ветру белая простыня.
По нашим траншеям вскоре провели прусского офицера, парламентёра, с небольшой свитой, и вся параллель, позабыв про устав, пялились на них во все глаза. Офицер шёл с прямой спиной, угрюмый донельзя, в закопчённом и грязном мундире. Несладко им там, видать, пришлось, под бомбами-то.
Переговоры шли почти до полудня, и новости по траншеям разносил, само собой, Никифор, неведомым образом узнававший всё даже раньше ротного писаря. Дескать, комендант ещё вчера просился послать курьера к своему фельдмаршалу, спросить дозволения на сдачу крепости, но Фермор в такой милости защитникам отказал, мол, знаем такие хитрости, только время тянуть. А ночью, выходит, они и сходили к нам в гости, чтобы просто так не сдаваться. Ещё Никифор божился, что в крепости не осталось ни одного колодца, ни лазарета, одни только подвалы, и ландмилиция не знает, что делать. Обычно я в Никифоровы побасенки не верил, но тут верилось. Теперь же комендант просил выпустить гарнизон с воинскими почестями, при оружии, пушках и с городской казной.
— Может, им ключи от Петербурга ещё с собой выдать? — фыркнул Сенька.
Виллим Виллимович такие условия не принял, дал гарнизону выйти с оружием, тихо, без всяких почестей, а вот казна, орудия и магазины останутся победителям. На том и порешили.
— Зря он их с ружьями-то отпустил, — ворчал Иваныч, глядя вслед уходящим пруссакам. — Свидимся мы с ними ишшо, помяните моё слово, свидимся…
Уходил гарнизон следующим утром. Мы стояли вдоль дороги, не строем, но и не галдящей толпой, и смотрели, как мимо шагает колонна прусской ландмилиции. Старики, мальчишки, в пёстрых, латаных мундирах, шатающиеся и закопчённые, с ружьями на плечах. Знамя несли зачехлённым, барабаны молчали, топот сотен башмаков гремел вместо барабана. Орали чайки над заливом, скорбно и жалобно. Впереди колонны верхом ехал комендант крепости, подполковник Руммель, прямой, как швабра, старый, и смотрел он куда-то далеко вперёд, поверх наших голов, чтобы ни с кем не столкнуться взглядом.
Сотен шесть, может быть, семь. Против целого осадного корпуса при поддержке флота, и они высидели под обстрелом столько времени. Глумиться над ними ни у кого даже и мысли не возникало.
Двадцать пятого июня Троицкий пехотный полк вошёл в Мемель.
Мы, в свою очередь, шли, как положено, с развёрнутыми знамёнами и под барабанный бой. Вычищенные, надраенные, насколько это возможно после ковыряния в местной глине. Барабанщики старательно выводили дробь, и эта дробь отражалась от каменных стен гулким эхом.
Город, по сути, перестал существовать, вместо города остались обгорелые остовы, торчащие стропила, воронки от бомб, груды битого кирпича и черепицы, стеклянное крошево, хрустящее под ногами. Воняло гарью, мокрым пепелищем, а из-под завалов то и дело пованивало сладковатым запахом разложения.
Уцелевшие жители настороженно поглядывали на нас, стояли редкими кучками, семьи, соседи. Женщины, старики, пастор в чёрном у обгорелой кирхи. Чумазая девочка прижимала к себе ободранную серую кошку и смотрела на наши знамёна немигающим взглядом. Флот наш красовался на рейде, над цитаделью реял гордый русский флаг, и это была первая виктория в этой войне, полная и безоговорочная.
Малой кровью, как сказал кто-то из штабных. Смотря с какой стороны посмотреть. Корпус потерял убитыми и ранеными двадцать пять человек, а вот горожане… Трудно сказать.
Первые сутки в городе оказались совершенно сумасшедшими, голова шла кругом. Полки размещались, толкались, делили улицы и колодцы, обозы перегородили всё, что можно, и в этой неразберихе брошенные дома и лавки манили некоторых солдат, как магнит. Кто-то из Суздальского полка дорвался до уцелевшего винного погреба, и к вечеру патрули вытаскивали оттуда бесчувственные тела. Живых, конечно. Остальные им если и завидовали, то совсем немного, за грабёж и насилие в отношении мирных жителей предписывалась смертная казнь, приказ нам зачитал аудитор прямо на городской площади, где уже сколачивали виселицу.
Местные пугались, но им виселица не грозила. Виселицу сколотили для нас.
Профосы пачками таскали пойманных на горячем солдат, а наш прапорщик Жохов развернулся во всю ширь со своими поисками нарушителей. Нюх на нарушения у него и впрямь оказался отменный.
Кое-кто из нашей артели тоже не удержался от соблазна. Никифор на разборе завалов нашёл серебряную ложку и уже примерился сунуть её за пазуху, вот только не заметил, что Иваныч тоже всё видел. Капрал тихонько подошёл сзади и схватил его за ухо, точно нашкодившего пятиклассника.
— Да бесхозная же! — взвыл Никифор.
— Не бесхозная, а казённая, — строго сказал командир, и Никифор тут же сник.
Нашей роте досталась работа не самая приятная, разбирать завалы, тушить то, что ещё тлело под завалами и убирать трупы. Ей Богу, лучше бы стоять в карауле, грозно зыркая на местных. Работа тяжёлая, поганая, растаскивать обгорелые брёвна, таскать воду от колодцев, заливать шипящие головни. То и дело попадались хозяева домов, не успевшие укрыться в погребе, этих уносили к кирхе, где пастор без устали отпевал своих соседей.
Нашу роту разместили на квартиры в гарнизонную казарму у цитадели, длинное здание из красного кирпича, чудом уцелевшее при обстреле, хотя целью оно было самой что ни на есть законной, военной. Внутри — ничего особенного, нары в два яруса, сундуки вдоль стен. Ополченцы уходили в спешке, побросав всё ненужное, в сундуках остались чулки и курительные трубки, и выбрасывать это оказалось почему-то очень неловко.
Порядок в казарме был прусский, образцовый, но я всё равно затеял большую приборку, парко-хозяйственный день, разве что без строганого мыла в вёдрах и пены по пояс. Полы выскоблили, всё отмыли, одежду простирали и прожарили. Артель возмущалась, но делала. Затем всем капральством пошли в гарнизонную мыльню, самую настоящую, с котлом и лавками, и мы долго отскребали от себя глину и пороховую гарь. Самое настоящее блаженство.
Вечерами писал письма, работы привалило столько, что не продохнуть, и я раз за разом выводил, в сущности, одни и те же слова. Мы в Пруссии, взяли Мемель, жив-здоров, всем низкий поклон, и так далее.
Одно письмо далось мне тяжелее прочих, про Артемия. Родных у него не было, ни отца, ни матери, а сестру выдали замуж, так что писать пришлось на приход, в котором его крестили. Бумаги в полку скажут только, что рядовой такой-то убит, и всё, и на том дело закроют. Так что я сел и написал, что жил Артемий честно, служил справно, погиб геройски, от неприятельского огня при взятии Мемеля, и просил за него молиться.
Спать под крышей после стольких дней марша и осады оказалось даже чуточку непривычно.
К исходу третьего дня город потихоньку начал оживать. Из лесов и ухоронок возвращались жители, скрипели телеги на улицах, кое-где уже стучали топоры и молотки.
На четвёртый день заиграли генерал-марш.
Приказ был короткий и ясный, вариантов для толкования не оставлял. Осадному корпусу предписывалось выступить на юг, на соединение с основными силами фельдмаршала Апраксина. В городе надлежало оставить гарнизон, и обер-комендантом назначили нашего бригадира фон Трейдена, а Пермскому пехотному полку выпала честь остаться в городе и наводить здесь порядок. Как болтали злые языки, командир Пермского полка до того боялся идти и драться с пруссаком в поле, что дал взятку, лишь бы остаться в гарнизоне.
Кампания пятьдесят седьмого года только начиналась, и Мемель был в ней даже не победой, а разминкой перед основными действиями, первой ласточкой грядущих сражений. Сборы заняли сутки. Обозы вновь грузились провиантом, инструментом, рогатками, будь они неладны, порохом и припасами, и всем остальным, что необходимо солдату на марше.
А утром, на рассвете, вышли за городские ворота, даже не оборачиваясь. На рейде оставались корабли, над цитаделью развевался русский штандарт, над уцелевшими трубами курился дымок. А на кладбище у пригорка осталось лежать два десятка русских воинов, отдавших жизни при взятии этого города, и Артемий среди них.
Колонна вытягивалась, барабаны отбивали походный ритм, десятки тысяч башмаков выбивали летнюю пыль из просохшей дороги. Солдаты гадали, далеко ли пруссак и скоро ли их фельдмаршал Левальд, командующий войсками в Восточной Пруссии, осмелится выйти нам навстречу.
Я не гадал, я знал наверняка, куда вела нас эта дорога. Она вела нас к Гросс-Егерсдорфу.