К книге
РекрутъГлава 15
56%
Глава 15
15

Я честно пытался вести себя, как прежде, но удавалось не всегда. По большей части из-за того, что мои сослуживцы вели себя самым странным образом. Даже унтеры перестали ко мне придираться так, как придирались к остальным. Вполне возможно, что я перестал давать повод для придирок, но в один из дней я специально вышел к утреннему осмотру небритым и получил только разочарованное «Вася…» от сержанта Белова вместо подзатыльника или тычка под рёбра.

Свой распорядок я, впрочем, не поменял. Всё так же гонял себя до седьмого пота, тренировался с ножом и клинком, изредка брался за подработку. Изредка к моим тренировкам присоединялись парни из артели, в основном, молодые, старики глядели на мои упражнения с уважением, но без энтузиазма.

По городу, впрочем, старался без особой нужды не шататься. Мало того, что Рамзай приказал мне не высовываться, так и наш хозяин-сапожник в один из вечеров подошёл ко мне и сказал, что меня ищут.

— Мой кузина сказать мне, что слышала на рынке, — на чуть ломаном русском сказал он. — Ищут солдата, Фасилий, тебя ищут. За убийстфо. Мол, магистрат не добился, будут наказывай сами.

Ожидаемо. У тех двоих, что я прирезал, есть в городе родственники и друзья, третий, которого я отпустил, наверняка жаждет реванша или хотя бы мести.

— Думаешь, сюда придут? — спросил я сапожника.

— Найн! Тут артель, тут я, не посмеют, — помотал головой хозяин.

Мы с ним прониклись друг к другу взаимной симпатией, несмотря на разницу в положении и достатке. Далеко не со всеми из нашей артели он поладил, но вот со мной обращался уважительно, и дело даже не в слухе о моём происхождении. Сапожник уважал тех, кто работает руками, а я почти каждый вечер что-то чинил или мастерил.

— Данке шён, герр Шустер, — сказал я.

Почти позабытый со школьной скамьи немецкий язык я потихоньку вспоминал. Не слишком усердно, но понимать медленную и внятную речь уже мог, если там не было чересчур сложных и редких слов. Говорить пока не особо получалось, тот же Шустер начинал смеяться, едва только слышал мои попытки. Ну, светские беседы мне на хохдойче не вести.

Дни проносились один за другим, практически одинаковые, с обязательным походом в церковь в конце недели. На воскресную службу надевали всё самое лучшее, как на праздник, шли строем, но почти никого эта обязанность не тяготила. Многие желали причаститься и исповедаться, и я тоже, пусть даже я и не мог рассказать батюшке абсолютно всё. Мне неведомым образом становилось легче после покаяния, тем более, что нагрешить я здесь уже успел. Одни только убийства чего стоят.

Перед непосредственно исповедью я испытывал волнение, и перед богослужением, глядя, как немолодой батюшка отпускает грехи Никодиму, который и мухи в жизни не обидел, я вспоминал, как и где успел нагрешить. В очереди я был за Никодимом следующий.

Никодим отошёл от аналоя просветлённый, сияющий изнутри, и мне даже стало интересно, в чём может каяться такой человек, как он. У нас в роте его даже некоторые считали блаженным, почти дурачком, но не трогали и не задирали, наоборот, помогали справляться с армейской службой, к которой он был совсем не приспособлен.

Настал мой черёд, я подошёл к батюшке и склонил голову, а наш полковой батюшка, немолодой, но крепкий, накрыл меня епитрахилью привычным движением человека, делающего это уже тридцать лет подряд.

Каяться мне было в чём, и я начал строго по списку, который составил заранее, перед исповедью. Лучше уж идти строго по пунктам, чем позволить себе излить душу и ненароком сболтнуть лишнего.

— Грешен, отче. Гневаюсь, — тихо произнёс я. — Зло держу на человека, давнее. Никак отпустить не могу.

— На кого же? — спокойно спросил капеллан.

— Не могу сказать, отче, ни к чему это. Во гневе своём раскаиваюсь, а остальное неважно уже, — сказал я.

Батюшка допытываться не стал, просто кивнул, мол, давай дальше.

— Ложью грешен, — продолжил я, понимая, что снова вступаю на тонкий лёд. — О себе людям лгу, каждый день. Вынужден. Правду никому знать нельзя, вот и лгу, это и гложет…

— Отчего же нельзя? — хмыкнул батюшка.

И вот тут на меня накатило. Спокойный убаюкивающий голос священника действовал гипнотически, хотелось выложить всё, как есть, рассказать с самого начала, что я не отсюда, я из другого времени, я родился через двести с лишним лет, и я здесь совсем один, и несу эту ношу один, и нет ни единого человека, кому я мог бы это рассказать. Исповедь на то и исповедь, что на ней можно рассказать всё, всю правду.

Я стоял, опустив голову, и слова застряли у меня в глотке.

Потому что я помнил то, что вычитал когда-то в книгах по истории, что со времён Петра тайна исповеди у нас не совсем тайна. Священники обязаны были доносить обо всём, что касается умысла на царя и государство. Ну, расскажу я батюшке о будущем, про грядущую войну, про воцарение Петра III,и что он будет делать? В лучшем случае, сочтёт бесноватым, одержимым, в худшем — исполнит долг и донесёт куда следует. А там уже и подвалы Тайной канцелярии, и дыба, и кнут. Это даже если не учитывать слух про мою царскую кровь.

Единственное место, где нужно говорить правду и только правду, и я не могу этого сделать.

— Нельзя, и всё, — вздохнул я. — Не во вред людям эта ложь, наоборот… Но лгать приходится, и в том грешен.

Батюшка помолчал. Долго, напряжённо.

— Тяжко тебе, сыне, — сказал он наконец.

— Тяжко, — признал я.

— Ну, всякому своя ноша. Свою достойно неси, — задумчиво проговорил священник. — Дальше сказывай.

И я рассказывал.

Про уныние, накатывающее по ночам, когда сон долго не шёл, про грех сквернословия, без которого ни одна армия обойтись не может. Про то, что убитые снятся и укоризненно смотрят, хотя тот грех исповедан и отпущен уже давным-давно.

— Грех тот отпущен, каяться за него сверх меры не должно, — строго сказал батюшка. — Молись за упокой убиенных, глядишь, и отстанут. Убиенному молитва убийцы дороже молитвы праведника.

Совет, на самом деле, разумный. Психотерапия восемнадцатого века, как она есть, и наш капеллан был тонким психологом. Опытным, проницательным.

Я думал, что на этом всё, и приготовился склониться под разрешительную молитву, получить отпущение грехов, но батюшка не спешил.

— Погоди-ка, сыне, — тихо сказал он, внимательно глядя на меня. — Вот ты говорил, лжёшь о себе… А сам-то ты кто таков?

Внутри всё упало, оборвалось. Я молчал, размышляя, как лучше ответить, чтобы отвести себя от дыбы и кнута.

— Солдат я, отче. Василий Гусев, роду простого. Из Шадринска.

Батюшка покивал, не сводя с меня глаз.

— А родителей помнишь своих? Живы оне? — спросил он.

— Умерли давно, — я говорил чистую правду, как и должно было на исповеди, и каждое слово этой правды работало против меня. — Отца Петром звали. Матушку — Марией.

— Петром, стало быть… — пробормотал священник. — Та-ак…

Он помолчал немного, разглядывая меня уже чуть иначе.

— А не таишь ли, сыне, гордыни в сердце своём? — спросил он очень тихо и очень мягко, словно боялся спугнуть. — Не мнишь ли о себе превыше того, что тебе Господом дадено?

Понятно. Слух добрался и до него, и батюшка сейчас деликатно, издалека, пытался выяснить то, о чём шептался весь полк. Не царских ли я кровей. Можно было ответить так же, уклончиво, осторожно, как и всегда. Но мне это уже осточертело. Хотелось хотя бы на исповеди, перед крестом и Евангелием, ответить прямо и честно, ответить правду, как она есть.

— Знаю, отче, о чём ты говоришь, — процедил я. — Болтают, будто царского я рода, будто Петра Великого сын. Так вот, перед крестом говорю, как есть. Вздор это, чепуха, пустая болтовня. Нет во мне царской крови. Отец мой был из простых, и я из простых. Вот и вся правда.

Правдой это и было. Отец мой был обычным рабочим, строгим, но справедливым. Дед с бабкой из крестьян, прадедушки и прабабушки — тоже, не то из ссыльных, не то из казаков, но дворянской крови в моих жилах не было ни капли.

Батюшка выслушал меня, а потом медленно кивнул.

— Ну, сыне, Бог всё видит. Коли говоришь, что вздор, значит, вздор и есть… — сказал он. — Смирение твоё похвально. Какого бы роду ни был.

И он накрыл меня епитрахилью.

Батюшка читал разрешительную молитву, а я стоял, даже его не слушая, и понимал, что он не поверил ни единому слову. И что хуже всего, я сам себя выдал. Батюшка ни слова не сказал ни про царя, ни про кровь, он спрашивал про гордыню, обычный вопрос на исповеди, тысячу раз заданный тысячам прихожан. А я сам выпалил про царскую кровь, опроверг то, о чём меня и не спрашивали. Как говорится, у кого что болит, тот о том и говорит. Задним умом я понимал это прекрасно, но сделанного уже не воротишь.

Епитимью за грехи батюшка наложил лёгкую, покаянный канон сорок поклонов, за гнев и за ложь. Отпуская, перекрестил напоследок.

— Ступай с Богом, Василий Петрович… — тихо сказал он, уже чуть другим голосом. — И язык за зубами держи. Нынче время такое, что и у стен уши есть, а ты — солдат приметный.

Я вышел из церкви, на улице кружила мелкая снежная крупа, больно хлещущая по лицу. Никодим, ждавший снаружи, подошёл ко мне, даже и не замечая непогоды.

— Ну что, Вась, полегчало? — спросил он.

— Полегчало, — ответил я, и не соврал.

На душе и в самом деле стало чуть легче, как всегда после исповеди. А вот угроза никуда не делась, разве что я теперь точно знал — слух добрался и до духовенства. А от полкового священника до Тайной канцелярии путь недолгий, и с «сыновьями Петра Великого», чудесно спасшимися царевичами, царевнами, и прочими самозванцами у них разговор короткий. Дыба, кнут, топор палача. А мне моя голова пригодится на плечах, а не в плетёной корзине.

Язык за зубами держи… Спасибо, отче, это я и сам уже понял.

Прошли Рождество, Масленица, Великий пост. На Рождество дарили друг другу небольшие подарки, в основном, внутри нашего капральства. Я дарил всяческие полезные мелочи, вроде ножа или нового банта на шляпу. Мне достались вышитая ладанка от Никодима и набор инструментов от всей артели, всяческие отвёртки, шила, свёрла и тому подобное. Было неожиданно, но очень приятно.

С казнокрадством я тем временем поступил так, как решил, отложил в долгий ящик, до лучших времён. Но перед тем, как отложить, следовало зафиксировать всё, потому что память — штука ненадёжная, уже через месяц я не вспомню ни чисел, ни дат, ни каких-то подробностей, а без них все мои знания будут пустой болтовнёй. Так что после Рождества я зашёл к Клеркеру ещё раз, якобы подарить перочинный ножик, и помочь ещё разок, раз уж пришёл.

Посидел над ведомостями и выбрал самое вопиющее, только то, что нельзя было списать на ошибку писаря. Дважды списанное сукно, фураж на лошадей, которых в полку отродясь не бывало, и тому подобное.

Выписывал быстро, в привычной мне орфографии, мелким неразборчивым курсивом, с сокращениями, как конспект, которых я сотни написал в университете. Местные не поймут ни слова, увидят только мелкие каракули, даже грамотный писарь не разберёт, а неграмотный человек и вовсе.

Листок я сложил, обернул в провощённую ткань и зашил в подаренную Никодимом ладанку. Иголкой работать я умел, получилось аккуратно и незаметно, а в солдатской ладанке чего только не носят, и никто чужой туда не полезет. Ни к кресту, ни к ладанке.

После этого визиты к подпоручику я прекратил, без объяснений, без оправданий. Даже при том, что разговоры с ним стали ещё одной отдушиной в серых зимних буднях. Сослался на службу, мол, весна скоро, надо готовиться к походу, недосуг. Подпоручик повздыхал, другого писаря он себе в помощь так и не нашёл, но удерживать не стал. Меньше мелькаю рядом с ним и ведомостями — меньше поводов для доклада премьер-майору. То, что Рамзай об этих визитах рано или поздно узнает, я не сомневался, в конце концов, есть денщик, есть соседи, да и я не особо таился, но пусть лучше доносят о том, что уже кончилось.

А потом пришла весна. Сначала запахло оттепелью, дни становились длиннее, небо — голубее, с крыш закапало, птицы начали возвращаться. Грачи и вовсе вернулись ещё когда стояли последние мартовские морозы, когда зима ещё и не думала уходить.

Я как раз вышел с утра к колодцу, растереться снегом, услышал над голыми деревьями знакомый птичий базар и понял — всё, зиме конец.

— Весна идёт, — сказал я Иванычу за завтраком. — Грачи прилетели.

— Ну всё, через месяц и снег сойдёт, значит, — кивнул капрал. — Всё одно тут сидеть, пока дороги не высохнут. Кому охота обозы по сырости толкать…

Через несколько дней зазвенела капель, дороги раскисли в густую чёрную жижу, а в распахнутые по первому теплу окна ворвался особый весенний запах талой воды и оживающей земли, который во все времена одинаков.

Полк тоже словно очнулся от долгой спячки. Учения через день, смотры, ротные дворы заполнились матерной руганью и стуком молотков — все занялись починкой амуниции, обозов, латанием палаток и прочей подготовкой, даже Пасха прошла почти незамеченной в этой суете. Каптенармусы считали и пересчитывали по несколько раз, перетряхивали склады, словно играли в тетрис, сочиняли ведомости. Я смотрел, как наш ротный каптенармус по фамилии Гаврилюк выводит столбики чисел, шлёпая губами, и молчал. Теперь я на эти цифры смотрел совсем иначе.

Никто ничего нам не объявлял, но всем было понятно, что как только просохнет земля, полк выдвинется в поход, и все гадали, куда именно нас бросят в этот раз. Спорили, тихо, по артельным избам. Одни говорили — отправят к Риге, другие ставили на Пруссию. Третьи божились, что оставят на границе, ждать, покуда пруссак сам изволит напасть. Я в этих спорах участия не принимал, неспортивно. Я знал, куда. Знал и молчал, и знал, что будет летом, и от этого знания хотелось напиться, чтобы оно исчезло и мне стало спокойнее жить.

Скоро будет год, как я очутился здесь, в начале лета. Нырнул там и вынырнул в восемнадцатом веке. Целая жизнь, если мерить не днями, а пережитым, опыта я за этот год набрал куда больше, чем за многие года там. Армия — школа жизни, чтоб её… Мне даже двадцать первый век уже почти перестал сниться, я окончательно обжился здесь, влился в местное общество, привык к местному распорядку. Тот, суетливый, беспокойный век теперь казался мне чем-то абсолютно нереальным. Дурным сном, в котором люди ездят под землёй внутри стальных гусениц.

И в городе я тоже обжился, настолько, что не хотелось отсюда уходить. Но зато с уходом полка я избавлялся как минимум от одной проблемы, от здешних мстителей, которые так и не забыли, что я зарезал их родичей. Уйдём — и пусть ищут ветра в поле, а может быть, и слух о царской крови сам собой сойдёт на нет, в дороге и на войне не до праздной болтовни. Хоть какая-то польза от похода.

В конце апреля пришёл приказ. И не о демобилизации, а о выступлении в поход. Привёз его курьер из Риги, и на следующее утро весь Троицкий полк выстроили на городской площади, вымощенной булыжником. Форма одежды — парадная, полковой оркестр сыграл какой-то бравурный марш. Полковник Бессонов сам проехался верхом вдоль строя, осматривая подчинённых, подполковник Мейендорф зачитал приказ, привстав на стременах. Полку пребывать в полной готовности к выступлению, смотр походного снаряжения через два дня, после того, как дороги придут в норму — выступаем. Куда — не сказал, но нам знать и не положено, наше дело маленькое.

Строй выслушал всё молча, только по рядам прокатился едва слышный вздох, не то облегчения, не то разочарования. Зимние квартиры утомили всех.

После развода Иваныч поглядел на голубое небо без единого облачка, на липы, на которых уже начали распускаться молодые листочки. А потом поглядел на нас, на своё капральство.

— Ну всё, робятки, — сказал он. — Отгуляли зиму.

Предыдущая главаГлава 15 из 27Следующая глава