Двое спереди, один за спиной. Слева дом, справа глухая стена, узкая тесная улочка никаких шансов на бегство не оставляла. Треклятая европейская архитектура.
— Чего хотим? — спросил я, пытаясь потянуть время.
Так-то оно понятно, чего. Вывернуть мои карманы, раздеть и разуть, и им проще будет делать это над моим остывающим трупом. Но и сдаваться на милость городской шпаны я не собирался. Поглумятся, а потом всё равно прирежут.
Во рту пересохло, в животе словно перевернулся ледяной булыжник, но я держался с достоинством, положив руку на тесак. Пусть лучше видят, что я лёгкой добычей становиться не собираюсь.
— Серебро гони, служивый, — тихо сказал один из ночных братьев. — Не то худо будет.
Худо мне уже было. Порка выбила у меня всяческий страх перед подобными угрозами.
— Нету серебра, — спокойно ответил я.
— Тогда медь гони. Шляпу снимай и ремень, — приказал тот, что окликнул меня. — Говнодавы свои, так и быть, себе оставь.
— А жареных гвоздей не хочешь? — спросил я.
Все сомнения отпали, дальше медлить было нельзя. Я выхватил тесак из ножен, длинным выпадом попытался достать одного из бандитов, не вышло, взмахнул назад, стремительно разворачиваясь, как уж на сковороде. Лишь бы у них не было пистоля.
Разбойничий кистень вжикнул в опасной близости от лица, я отшатнулся, едва не потеряв равновесие, взмахнул тесаком, бросаясь в атаку. Двое из переулка, по всей видимости, работать в паре не умели, больше мешались друг другу, и мой тесак врезался в тёплую податливую плоть. Бандит завопил, а я развернулся и сходу резанул другого бандита по руке. Длинная дубинка упала куда-то в снег вместе с несколькими пальцами. Тесак у меня был наточен до бритвенной остроты.
Бок обожгло резкой болью, третий разбойник меня всё же достал. Он орудовал длинным ножом, чуть короче моего тесака, и я взмахнул крест-накрест, заставляя его отступать назад. Базовые связки с тесаком мы отрабатывали во время долгих экзерциций, пришло время применить их в бою.
Хватило одной обманки, и разбойник повалился наземь с распоротым горлом. Свежевыпавший снег темнел и дымился от крови, я зажал пальцами рану в боку. Вроде неглубокая, но всё равно чертовски больно.
Я ошалелым взглядом посмотрел на мертвецов, на раненого, который сидел на корточках, вжимаясь в стену и баюкая повреждённую руку. Я, пошатываясь, подошёл к нему поближе, приставил клинок к лицу.
— Вас кто послал? — прохрипел я, тяжело дыша.
Кровь выступала под пальцами всё сильнее, голова начала кружиться, по телу разливалась позорная слабость. Но тесак я держал твёрдо.
— Кто… Вас… Послал… — медленно процедил я, прижимая окровавленный клинок к бороде разбойника.
— Никто не посылал, Христом-богом клянусь! Думали, добыча лёгкая, выпивший идёшь! — забормотал разбойник. — Не убивай, прошу тебя, Христа ради, пощади!
Я тяжело дышал, глядя на эту мразь, и боролся с желанием прикончить мерзавца. С одной стороны, оставлять его в живых за спиной было нельзя. Это сейчас он молит о пощаде, но стоит мне отвернуться, как он вонзит нож мне в спину. С другой стороны, это живой человек, живая душа, и я чувствовал — убийство беззащитного что-то изменит во мне навсегда. Уже изменилось, после первого убийства, но там я защищался, а здесь…
— Пошёл отсюда, — выдавил я. — Бегом!
Он не услышал или не понял, пришлось дать ему немного ускорения, ударив клинком плашмя. Только после этого разбойник подскочил и со всех ног помчался прочь, поскальзываясь на свежем снегу.
Я же схватил горсть снега и прижал к ране, а потом заковылял домой, чувствуя, как адреналин потихоньку исчезает, и на его место приходит боль.
До дома сапожника я добрался на одном упрямстве. Бок горел огнём, мокрая насквозь рубаха липла к телу, голова кружилась, ноги заплетались, последние метры вообще пришлось держаться за стенку. Снег, который я прижимал к ране, уже не помогал, а только таял и падал вниз розовыми каплями. Но я всё же добрался до крыльца, толкнул дверь и ввалился внутрь.
Пол вдруг встал на дыбы, вся комната перевернулась и погрузилась в темноту.
Очнулся я уже на лавке, и первое, что увидел — встревоженное лицо Иваныча, склонившегося надо мной, и всю артель, маячащую за его спиной. Мужики гомонили, охали, кто-то светил лучиной.
— Живой, слава те, Христе, — выдохнул капрал. — Кто тебя так?
— Тати… — выдохнул я, с трудом ворочая пересохшим языком. — Трое… В переулке…
— Везёт же тебе на них, Вася! — воскликнул Сенька.
— Замолчи ты, — оборвал его Иваныч. — Так, Григорий, рану глянь. Кирила, воды согрей. Егорка, дуй за дохтуром, одна нога здесь, другая там.
— Нет! — воскликнул я с такой силой, что все замерли. — Без доктора обойдусь. Сами давайте.
Григорий уже резал на мне рубаху, всё равно её теперь только на тряпки. Камзол с кафтаном вот жалко… Я скосил глаза вниз, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в свете лучины. Рана оказалась длинная, нож, видать, скользнул по ребру, и всё ещё кровоточила, хоть уже и меньше, чем в начале. Ладно хоть кровь шла ровно и медленно, без толчков, значит, крупные сосуды не задеты, иначе истёк бы кровью ещё там, в переулке.
— Глубокая. Но чистая, — заключил Григорий. — Шить придётся. Может, хоть фершала позовём? Побольше нашего-то знает.
— Никакого фершала. Сам зашью, если вы не хотите, — процедил я.
Все переглянулись.
— Да ты что, Вася, — нахмурился Иваныч. — Рана-то серьёзная. Егорка быстро сбегает, Францевича позовёт, немец залатает тебя, как новенький будешь…
— Пошёл он лесом, этот Францевич, он меня угробит, — тяжело дыша, ответил я. — Сами давайте. Я скажу, что делать.
Карл Францевич, конечно, после эпидемии и истории с «целебным эликсиром» немного пересмотрел свой подход к лечению солдат, но доверять ему свою жизнь я всё равно не собирался. К тому же, полковой дохтур — человек, близкий к штабу, к начальству, а мне сейчас внимание начальства совсем ни к чему. Мало того, что за ночную поножовщину меня по головке не погладят, так и опасное знание об изнанке ротных закупок никуда не делось. Чем меньше обо мне знают наверху, тем дольше я проживу, лучше будет, если об этом эпизоде вообще никто не узнает.
Хотя всё равно узнают. Артели своей я доверял, но болтунов тут тоже хватало.
Иваныч с Григорием переглянулись, посмотрели на меня.
— Ну давай, сказывай, — крякнул Тимофей Иваныч. — Ты и впрямь в лекарских делах-то поболе иного фершала разумеешь.
Так что я принялся командовать собственным лечением, благо, голова ещё соображала, несмотря на общую слабость.
Почему-то вспомнилась история, как на антарктической станции один хирург сам вырезал себе аппендицит, читал где-то или смотрел. А тут даже не полостная операция, а всего лишь длинный порез.
Первым делом — организовать чистоту, ладно хоть с кипячёной водой проблем не было. Велел вскипятить два ведра, в одном — иголку с ниткой, бинты для перевязки, в другом — просто запас воды, промывать рану. Иголку ещё и на огне прокалить приказал, а Григория заставил долго мыть руки с мылом.
— Ишь ты, привередливый какой… — ворчал он, но указаниям следовал беспрекословно, в вопросах медицины мой авторитет в артели находился на недосягаемой высоте.
Доходило до того, что с вопросами и жалобами шли ко мне, а не к полковому доктору. Теперь я пожинал плоды своей прежней помощи. Не зря помогал, выходит.
— А водка есть? — спросил я.
— Во фляжке есть, на пару глотков, — сказал Григорий. — Выпить хочешь, что ли?
— На рану плеснёшь, перед тем, как шить, — распорядился я.
Будь у меня спирт, я бы и рану промыл спиртом, а так пришлось обмывать края кипячёной водой, аккуратно промакивать тряпочкой, удаляя лишнюю кровь, которой и так уже натекло, как с доброго порося.
— Повезло тебе, Вася, что ножик острый был, гляди, края какие ровные, — сказал Григорий.
— Давай зашивай, — выдохнул я. — Стежки частые, края вместе своди…
— Уж этому-то не учи, — фыркнул он. — Держите его, мужики, чтоб не убежал…
Трифон навалился мне на ноги, Сенька с Никифором схватили за плечи, Кирилл держал лучину и бормотал молитву. Григорий плеснул остатки водки на рану, и я выгнулся дугой от жгучей боли. В глазах потемнело, из груди невольно вырвался стон, и Иваныч сунул мне в зубы мой же ремень. Григорий начал шить.
Иглой он работал и впрямь умело, ловко, видать, зашивал раны уже не в первый раз. Прошлое у Григория было тёмное, надо думать, и не такое шить приходилось, и себе, и другим. Каждый стежок, однако, вспыхивал болью, и я сильнее прикусывал ремень, мычал, обливался холодным потом, но терпел. Куда деваться, ближайшая поставка лидокаина будет только лет через двести. А анестезию деревянной киянкой я не признавал. Пожалуй, надо было водку всё-таки принять внутрь.
Когда всё кончилось, я вконец обессилел. Уже и не чувствовал, как меня в четыре руки приподнимают и перевязывают чистым прокипячённым бинтом.
— Жить будешь, барчук, — осклабился Григорий, утирая руки. — Коли антонов огонь не сделается.
— Не сделается… — выдохнул я, проваливаясь в тяжёлое забытье. — Чисто шили…
Несколько дней я провалялся в горячке. Не так, как в прошлый раз, и не как валялись при дизентерии, но рана всё равно есть рана, и организм боролся. Меня то знобило, то бросало в жар, рану под повязкой дёргало и тянуло. Артель выхаживала меня как могла, теперь не только один Иваныч обо мне заботился. Кормили, поили, меняли повязку, как я научил, выводили до ветру. Больше всех усердствовали Никифор с Трифоном, и я принимал их заботу как должное.
На поправку пошёл довольно быстро, рана не загноилась и не воспалилась. Чистый шов, чистая повязка, своевременный уход сделали своё дело. Через пару дней жар спал, я смог сидеть, потом вставать, держась за стену или за Трифона. Слабость ещё долго не отпускала, каждое неловкое движение простреливало болью, но самое страшное было уже позади, я выкарабкался, и сделал это сам, без помощи полкового коновала.
Тут-то и выяснилось, что неприятности мои только начинаются.
Потому что разбойник, которого я отпустил с миром, оказался подлее и хитрее, чем я ожидал.
Этот негодяй прямо с утра пошёл к городским властям и заявил, что на него и его товарищей ночью напал русский солдат, пьяный, буйный. Двоих зарезал, а его самого искалечил, изувечил руку так, что работать теперь этот бедолага не может. Они, дескать, мирные горожане, шли ночью по своим мирным делам, а этот озверелый московит накинулся ни с того, ни с сего.
Городской магистрат, состоящий сплошь из немцев, русских солдат не любил, постоем тяготился, так что показаниям этого мерзавца поверили, тем более, что он охотно показывал всем беспалую руку, как доказательство. Два трупа — вот они, налицо, вот живой свидетель. Кто зарубил? Солдат. Стало быть, солдат и виноват.
Городские власти подняли шум, потребовали выдать им виновного, для суда и расправы, по местным законам, а по этим законам мне за двойное убийство грозила в лучшем случае каторга, а в худшем — петля или плаха.
К счастью, выдавать своего солдата городским властям полк не спешил. Одно дело — внутреннее разбирательство, и совсем другое — выдать своего человека магистрату. Это уже вопрос не только порядка, но и престижа. Да и солдата должен судить военный суд, а не гражданский, так что началось долгое и муторное разбирательство, с допросами, показаниями и откровенным сутяжничеством.
Первым на мою сторону встал, как ни странно, капитан Далевский. Узнав о случившемся, он явился ко мне сам, пока я ещё лежал после горячки, и расспросил обо всём в подробностях, въедливо, с уточнениями.
— Значит, первыми окликнули? Серебро требовали? — допытывался он. — Ты, выходит, оборонялся?
— Так точно, ваше благородие, — отвечал я. — Я от подпоручика Клеркера шёл, поздно, в переулке обступили, трое. Серебро требовали, шляпу, ремень, напали, я отбивался. Двоих зарубил, это было. Третьего отпустил, не стал безоружного добивать, не по чести это.
— Зря, выходит, отпустил, — поморщился Далевский. — Он теперь тебя и оговаривает. Однако, то, что ты безоружного отпустил, делает тебе честь, солдат. Я тебе верю. Да и весь полк верит, чего там. Грабители тут… Дело обычное. Москалей тут не жалуют.
То, что я отпустил беззащитного, пожалуй, расположило его ко мне сильнее всего. Да и то, что я выстоял против троих, тоже. Храбрость он уважал. Далевский пообещал стоять за меня горой перед начальством.
Подпоручик Клеркер тоже меня поддержал, он вообще чувствовал себя чуть ли не виноватым в том, что произошло. Он подтвердил под присягой, что я был у него в тот вечер, помогал с бумагами, ушёл поздно, трезвым, и что нападать на кого-то у меня не было ни единой причины.
Даже Морозкин, секунд-майор, прослышав о деле, отнёсся ко мне с сочувствием, через своих людей дал понять, что он на стороне солдата, а не на стороне городских властей, требующих выдать им мою голову.
Короче говоря, полковые офицеры, да и унтеры с нижними чинами, встали за меня все, как один, своего солдата отдавать на расправу магистрату никто не желал. Уж тем более, когда и честь, и здравый смысл были на моей стороне. Казалось бы, надо радоваться, и мне было приятно осознавать себя частью коллектива, для которого я наконец-то стал своим. И свои за меня заступились, не выдали.
Но была кое-какая загвоздка.
Дело о двойном убийстве это не шутка, особенно, когда втянуты оказались городские власти. Дело становилось почти политическим, шумел весь город, и магистрат просто так сдаваться тоже не собирался, используя все возможные рычаги давления. И вышло так, что старшим офицером в полку на этот момент остался премьер-майор Рамзай.
Бессонов укатил обратно в Петербург, едва замёрзла осенняя грязь, Мейендорф уехал в Ригу по срочному делу, и исполняющим обязанности командира полка остался Матвей Лукич Рамзай.
Вот так моя судьба оказалась в руках человека, с которым мы друг друга ненавидели с первого дня. Который приказал выпороть меня за мелкое нарушение формы одежды, который лишил меня награды после боя с разбойниками. Который, я был в этом почти уверен, стоял за казнокрадством, которое я раскопал в ротной документации.
То есть, решение, выдать меня магистрату, судить военным судом или просто помиловать, должен вынести человек, у которого есть повод желать мне не просто наказания или выговора, а смерти, потому что я сам невольно стал свидетелем его махинаций. Чище способа избавиться от свидетеля и не придумаешь, комар носа не подточит.
Знал ли Рамзай, что я раскопал в бумагах? Сказать наверняка я не мог, но он наверняка знал, что я помогал Клеркеру в тот вечер. Хотя даже и без этого одной только старой неприязни хватало. Просто подарок судьбы — законный шанс сжить со свету выскочку-барчука.
Я лежал на лавке с распоротым боком, понимая, что рана — это только полбеды. Настоящая опасность ждёт меня не в переулке с грабителями, а в штабе.
Разбирательство подходило к концу, всех свидетелей опросили, показания собрали, городские власти продолжали давить, требуя моей выдачи и ареста. И последнее слово оставалось за премьер-майором Рамзаем.
— Завтра тебя в штаб вызывают, Гусев, — сообщил мне фельдфебель Климов, якобы заглянув проведать. — Господин премьер-майор с тобой побеседовать хочет. Лично.
Я молча кивнул, чувствуя, как холодеют пальцы. Завтра. Завтра человек, с которым мы друг друга ненавидим лютой ненавистью, будет решать, жить мне или умереть. Выдать на расправу чужакам или оставить под своей властью.