- Ну и рожа у тебя, Шарапов! - покачала она головой, укрывая Панина одеялом. Днем результаты бедняцкой агитации чувствовались, но не сильно, зато ближе к ночи, когда они, плотно задернув шторы, улеглись, пара фундаментальных тезисов проявилась во всей красе: губы распухли, а правый глаз потяжелел.
- Бедный ты бедный... - осторожно, подушечкой пальца проверила по его веку; он поморщился. - Извини... Очень больно?
- Терпимо. Хорошо еще зубы целы. Хорошо, что глаз не вытек. Хорошо, что череп уцелел. Что руку не сломали - тоже хорошо, и вообще не кастрировали, скальпировали, четвертовали. А что на площади не нашлось осинового кола - это не просто хорошо, это замечательно. - Тебе плеснуть?
Он отвечал утвердительным мычанием.
Она извлекала из рюкзачка бутылку с длинной шеей и покатыми плечами. В ее маленькой руке эта посудина напоминала черную клистирную грушу.
- В склянке темного стекла... Из-под импортного бренди... - она приподняла емкость, тасуя в уме возможные рифмические варианты. - Слива красная цвела... - и растягивала паузу, а тем временем свободная рука тихой сапой скользила под одеяло, грела коленку, потом двигалась вверх и успокаивалась в заветном месте, где царит, несмотря на все ее провокации, кладбищенский покой. - Гордо и неторопливо. - Не очень-то монтируется наш напиток с классическими образцами отечественной поэзии, не то, что импортное пиво. Ну да делать нечего, - заметил он. - Мы выпьем или как?
- А если я скажу - «или как»?
Ой, вряд ли, вряд ли, подумал он, я устал, как собака, я переполнен эстетическими впечатлениями, рожа у меня типично шараповская, одна рука не действует, а другой я не смогу выводить на писчем шелке иероглифы, это слишком тонкое дело, так что Цветы Сливы придется отложить до следующего раза.
- При чем тут рука? - с оттенком трогательной невинности осведомлялась она, подтягивая к себе одеяло.
- Хороший вопрос.
Она улеглась сбоку, свернулась калачиком, уложила подбородок на его бедро и отдалась созерцанию кладбищенского покоя, над которым теперь ни ветерок не шелестит, и шорох не вспыхнет, и главный постоялец этого смиренного кладбища нынче ночью не найдет в себе сил ни восстать из склепа, гордо выпрямившись, ни даже приподнять голову, крайней плотью окутанную.
- Странно... - приподнимала покойника, укладывала его себе в ладошку, и ладошку закрывала. - Лежит себе там, как младенец в одеялке, спит... Баю-баюшки-баю, не ложися на краю. И вдруг проснется, и вдруг начнет расти, силой наливаться, плечи расправит, и мне уже трех ладошек не хватит, чтобы его запеленать.
- Кончай, не трожь усопших. Лучше налей. Ладно, я сам.
Он отвернул крышку, хлебнул из горлышка.
Глоток упал на дно желудка, вспыхнул, быстро прогорел, но тепло вошло в кровь, и в усопшем замерцала искра жизни, блеклая, едва внятная, вспыхнула и впиталась во мрак.
Кинул в себя еще один глоток - опять возник свет в конце тоннеля, уже поярче, уже устойчивей, длиннее; впитывал тепло, прислушиваясь к тому, что монашка шепотом журчит.
Смотри-ка, я чувствую, в нем дыхание пробудилось, - журчала она. - Ах, опять погасло! Но ничего, можно я ему сделаю искусственное дыхание, ничего, а? Совсем чуть- чуть, в профилактических целях?.. Нет, не помогает. Говоришь, он в кому впал? Но ведь из комы можно выбраться. Ничего, что он у меня в ладошке? Пусть полежит.
Опускалась щекой на бедро, косила в потолок, журчала.
Знаешь, журчала, у меня была приятельница, давняя, еще в институте, ее звали кукушка... Почему кукушка? Она жила на Кутузовском, в двадцать шестом доме, знаешь, что такое двадцать шестой дом на Кутузовском? Да, именно, Леонид Ильич в нем проживал, бедный он бедный, добродушный полуживой старик. А кукушка... У нее на квартире всегда был бубна звон, называлось - гнездо. Называлось: ну что, мальчики-девочки, летим в кукушкино гнездо? Летим... Летали, порхали, сперва в гнезде, а потом, ближе к ночи, - над. Да, так вот, она милейший человек, но со странностями была. Она к этому мужскому причиндалу относилась как к существу совершенно самостоятельному, автономному, и когда заводилась, то слегка теряла ощущение реальности, я это точно знаю, там все спали абы как, вповалку, и я пару раз наблюдала. Очень занятно, очень. То есть я лежу себе, лежу и вижу, что на соседней кровати распластан молодой человек приятной наружности, и все у него на месте, руки, ноги, голова, грудь, глаза, губы, однако ничего этого для кукушки не существовало, для нее весь этот парень целиком - с головой, руками, голосом и шаловливыми мыслями, образованием и попкой, с опытом и планами на жизнь, плечами и представлениями о добре и зле - умещался в нём , понимаешь? Она могла с ним подолгу разговаривать, плакаться ему в жилетку, совета спрашивать, негодовать на него могла, свои тайны ему поверять. Вот сумасшедшая, а? Мне кажется, что в такие минуты сексуального вдохновения он представлялся кукушке мыслящим существом, исполненным мудрости и достоинства, неким откровением во плоти, представляешь себе, как это выглядело?
- Почему бы нет, представляю. У меня была одна такая знакомая, давно, тоже в институте, мне с ней тяжело было общаться, я для нее не существовал.
- У тебя было много женщин?
Пора бы ему освоиться с тем, что в общении она человек сложный, обладает способностью - настроенчески и содержательно - выполнять немыслимые кульбиты, перевороты и сальто с винтом.
- Много?
Что-то случилось, перепуталось...
Что-то вроде органчика, встроенного в голову, сработало: пришла в движение его вывихнутая ручка, взвелись и напряглись пружины механизма, тронулись, клацая зубами, шестеренки, скрипнули втулки, и из него неожиданно вывалилось нечто, ни разумом, ни волей не управляемое, механическое:
- Если ты имеешь в виду физическую близость, то да... Три раза. И всякий раз это заканчивалось полным провалом.
- Хм-м-м... - раздумчиво тянула она. - А тебе приходилось спать с карлицей?
- Да, однажды, - опять не он, опять органчик; прохрипел эту вертящуюся вокруг своей оси идиотскую фразу, умолк, испустил дух. - Но романа у нас не получилось.
Он инстинктивно зажмурился, пробуя стряхнуть путы наваждения, взвыл от боли в глазу и - в себя возвратился; возвратился - в постель, где жидкая подушка подпирала спину, а в руке грелась бутылка, а на бедре - ее щека.
- Что это такое было, а, монашка? Как ты думаешь?
- Не знаю... Со мной такое не впервой, - прикрывала глаза, немо шевелила губами, вслушиваясь в себя. - Да. Последний раз в прачечной было. На что походит это ощущение?
- Черт его знает, на органчик в голове.
- Органчик? Возможно... Очень похоже. Я зачем-то сказала совершенно незнакомому человеку, что забыла у тебя сигареты. И что мне страсть, как хочется курить. Затянулась - меня чуть не вывернуло, настолько мне курить не хотелось... Ладно, пойду ванну приму.
Он не заметил, как задремал. Что-то заставило его открыть глаза, вернее сказать, один глаз.
Она стояла в дверях.
- А ты, оказывается, любишь попеть, а, Панин?
Петь? Боже упаси, подумал он. Разве что во сне, не исключено, что мне пришла охота помурлыкать нечто грустное, бродя по развалинам своего угодившего в катастрофу тела и разогревая в душе степную бесконечную тоску. Интересно - что?
- Как - я мурлыкал на английском?
Не в этом суть, заметила она, а в том, как песенная фраза - чисто мелодически и настроенчески - была интерпретирована: стартуя с плавной и несколько слащавой, пасторальной интонации, она финишировала в четком, сугубо маршевом ритме.
- Tomorrow belongs, tomorrow belongs, tomorrow belongs - to me! - Вот что ты мурлыкал.
- Бред... Какой завтрашний день? Как всякий здравомыслящий человек я давно не верю в завтрашний день. Хотя - настроение... Пастораль, говоришь, перетекающая в марш? - он плотнее закутался в одеяло. - Не стой на сквозняке, простынешь. - Она скользнула под одеяло; ноги холодные, точно ходила босиком по снегу. - Я кажется, догадался, что это могло быть.
- Что?
- Невольная ссылка на давешний митинг, причудливая аллюзия - ты, монашка, осталась в машине, а я пошел проведать толпу, растекающуюся темным пятном по площади. Потолкался и вдруг услышал, как над сдержанным гомоном, вот именно над ним, возник голос.
Он вспомнил все - предельно четко.
Это был юношеский, еще не согнутый возрастом, голос, прямой и чистый.
Юноша стоял метрах в десяти от него, на вид ему было лет двенадцать; коротко стрижен, одет невзрачно - во что- то, серое, но опрятно. И вдруг он запел.
Народ на митингах частенько разогревает себя песнопениями, но в том-то и странность, что в слишком всем нам хорошо знакомой мелодии, которую он старательно выводил, звучала интонация, совершенно не ладящая со смыслом, пасторальная и протяжная - примерно с таким чувством дети в школе пели на уроках пения «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной навек любимый, где найдешь еще такой». Окружающие притихли, как бы пробуя тему на искренность и созвучие строю души. Потом начали подтягивать - один голос встал в шеренгу, второй, третий, пятый, десятый, и вот уже пели если не все, то большая часть, пели красиво, мощно и монолитно, исполнившись сатанинского какого-то вдохновения, и лица каменели, а в глазах распадался свет разума, и только один старик в черном коротком матросском бушлате почему-то не подтягивал. Он медленно, как ископаемый ящер, поводил головой туда-сюда, растерянно моргал и озирался.
- А что была за песня?
- Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов.
- При чем тут «Tomorrow belongs to me»?
- Пока не знаю... Но мне кажется, что это неспроста... Спишь, монашка?
- Сплю... И ты спи. Болит? - дотронулась пальцем до его верхней губы. - Я и не думала, что бродяжничество чревато такими опасностями.
- Бродяжничество? - переспросил он. - Почему бы и нет? Этот жанр мил и близок русскому сердцу, не терпящему сосредоточенного и плодотворного сидения на одном месте.
- Спи, Панин, и ни о чем не вспоминай. Все равно ты скоро уедешь... И ни к чему брать воспоминания с собой.
- Да, ни к чему. Уезжать надо налегке. Давай в самом деле спать. Но все-таки...
- Что все-таки?
- Этот подбитый глаз... Эти хоровые песнопения, с пасторальной интонации на маршевый ритм сбивающиеся... У меня такое впечатление, будто все это вторично, не впервые будто. Не знаю, был ли я свидетелем или участником - но что-то такое со мной уже однажды происходило.
- А где? Когда?
- Хотел бы я знать.