К книге
Лингвисты, пришедшие с холодаМЕСТА ИХ ОБИТАНИЯ. Сектор структурной и прикладной лингвистики Института языкознания
83%
МЕСТА ИХ ОБИТАНИЯ. Сектор структурной и прикладной лингвистики Института языкознания
29

«Общего плана работ у нас не было, каждый делал свое»

После создания Института русского языка на базе занимавшихся русистикой секторов Института языкознания, Институт языкознания реструктурировали, выделив новые подразделения. Одним из них стал образованный в апреле 1958 года сектор прикладного языкознания. Возглавил его А.А. Реформатский, работавший до этого в группе общего языкознания.

«А.А. Реформатский, – пишет А.В. Суперанская 245, – контактировал с Комитетом по прикладной лингвистике при Секции речи Комиссии по акустике АН СССР, базировавшейся в Ленинграде, и обсуждал там цели и задачи будущего сектора. В конце 1950-х годов им было сформулировано положение о том, что такое прикладная лингвистика. В нее он включал следующие научные направления, которыми занимался и активно интересовался сам:

· Теоретическая и прикладная фонология;

· Ономастика;

· Терминология;

· Машинная обработка текста (машинный перевод);

· Статистика речи;

· Теория перевода;

· Орфография, транскрипция, транслитерация» 246.

Тем самым была определена сфера деятельности и научных интересов сектора. После появления уже не раз помянутого Постановления Президиума АН СССР о создании секторов структурной лингвистики в академических институтах сектор прикладного языкознания переименовали в сектор структурной и прикладной лингвистики.

При создании сектора Реформатскому обещали восемь ставок научных сотрудников, но, как водится, столько не дали – дали две. Поэтому все запланированные Реформатским темы исследований покрывать оказалось некем, и сфера научной деятельности естественным образом сузилась.

«Начинать работу пришлось лишь с двумя младшими сотрудниками, – вспоминает Суперанская, – Игорем Александровичем Мельчуком и Ревеккой Марковной Фрумкиной. Фактическая работа началась с 1 июля 1958 года, после разделения единого Института языкознания на Институты языкознания и русского языка. Сразу же пришлось отказаться от старших научных сотрудников, забыть про искусственные языки и коды, отложить до лучших времен терминологию, не заниматься экспериментальной фонетикой ввиду отсутствия сотрудников и технической базы. <…> Небольшое кадровое пополнение получила только тема „Машинный перевод“, включенная в общеинститутский план как особо актуальная: с июля 1959 года один научно-технический сотрудник, Лидия Николаевна Иорданская, с ноября 1960 года – еще один научно-технический сотрудник, Рената Давыдовна Равич».

«В 1965 году, – пишет Р.М. Фрумкина, – вышел первый библиографический указатель по структурной и прикладной лингвистике, охватывающий период с 1918 по 1962 годы. В разделе „Структурное описание языка“ самая ранняя работа – это статья Реформатского „Проблемы фонемы в американской лингвистике“. Она датирована 1941 годом, но написана была не позднее 1938-го! В этой статье можно найти все основные понятия структурного подхода к изучению языка. И по стилю это типичная для Реформатского работа – живость изложения, полемика с великими предшественниками и знаменитыми современниками, свобода ума. Реформатский шел своей дорогой. Однажды он так сформулировал важную для себя идею: „Наука требует преемственности и не только чаяния перспективы, но и знания ретроспективы“. Именно личность Реформатского воплощала традицию и обеспечивала возможность преемственности. В этом – среди прочего – его особая заслуга».

«Диссертаций он не защищал никогда, – пишет о Реформатском его третья, последняя жена Н.И. Ильина. – Чем даже несколько бравировал: не с руки на это время тратить, других дел полно. Эту точку зрения разделяли и два его близких друга: В.Н. Сидоров и П.С. Кузнецов. Стремление к званиям, к степеням было всем троим органически чуждо» 247.

Об этом вспоминает и Мельчук:

«…писать и защищать докторскую диссертацию он наотрез отказывался, говоря что-то вроде того, что „дожил я так до семидесяти лет, и до Ваганькова так же доживу“. Тем бы дело и кончилось, если бы не ВэЮ [Розенцвейг]. Узнав про все это, он энергично взялся за дело: убедил ректора Иняза провести защиту в Инязе, т.е. в недоступном для академических злопыхателей месте, нашел и пригласил оппонентов, и Реформатский стал доктором наук по совокупности опубликованных трудов» 248.

«В тесноте тогдашнего помещения Института языкознания, – продолжает Ильина, – сектор ютился в комнатушке первого этажа. Слева от входа, перед маленьким пыльным окном, глядевшим на двор, на штакетник, на деревья, то зеленевшие, то облетавшие, – письменный стол и кресло Реформатского. Справа, боком ко второму окну, еще два стола поменьше, все это завалено бумагами, папками, книгами, а открыв дверь, с ходу натыкаешься на стул. На нем сидит некто (он или она), явившийся к профессору либо за консультацией, либо проситься в аспиранты. Другому, явившемуся за этим же, не только сесть, но и войти невозможно – ждать придется в коридоре. У сотрудников сектора присутственные дни разные, ибо всем одновременно находиться в этом помещении возможности не было. Работали кто дома, кто в библиотеке, но забегали в сектор нередко и не в „свои“ дни и, если стул был занят кем-то посторонним, присаживались на край стола Реформатского, ибо дело к нему срочное. Молодые сотрудники именовали главу сектора „шеф“, „мэтр“, „учитель“, а себя – его „сюжетами“ (от французского sujet – „подчиненный, подданный“). И работали в этой тесноте весело и дружно».

«Он был страстный охотник и собачник, – вспоминает Мельчук. – Мне случалось есть убитого Реформатским тетерева (я чуть не сломал зуб о дробинку, оставшуюся в мясе!); и я знал двух его любимых собак. Он понимал и ценил хорошую музыку, дружил с музыкантами, сам немного играл на рояле. Он любил острое и соленое слово: сколько его экспромтов, bons mots и коротеньких рассказов „не pour для дам“ (как он их сам называл) ходило по лингвистической Москве! Он был неплохой шахматист, постоянный читатель журнала „Шахматы“ и ценитель тонких шахматных этюдов. Он любил женщин и был любим ими. Он любил друзей и учеников (их были у него сотни), застолье и водку („Игорь, она же вку-у-усная!“ – сказал он мне как-то, лукаво поглядывая на меня поверх рюмки, которую подносил к губам). Он любил книги – Пушкин, Достоевский, Тургенев, Лесков, Тютчев, Пастернак; терпеть не мог Бунина и Льва Толстого. Превыше всего ценил шутку, полагал, что нет ничего серьезнее хорошей шутки, и сам был мастером стихотворных шуток любого типа, которым безошибочный литературный вкус и любовь к языковому экспериментированию, к разниманию и переосмыслению слов придавали порою подлинный блеск. А.А. охотно и откровенно обсуждал темы, о которых, в соответствии с ходячей моралью, следует выражаться эвфемистически или вовсе молчать. В его интересе к акту физической любви и к тому, что Бахтин называл „материально-телесным низом“, было исключительно здоровое и радостное начало, нечто поистине возрожденческое».

«В манерах и обычаях Реформатского было много такого, что давало бы основания назвать его эксцентриком»,

– итожит, очевидно, эти же особенности Фрумкина.

В секторе была полная свобода в выборе тем и направлений научной работы.

– Я не помню ни одного разговора с Сан Санычем, – рассказывает Фрумкина, – из которого вытекало бы, что он меня спрашивает, чем вы намерены заниматься, и я отвечаю ему. Общесекторских задач не было 249.

– Общего плана работ у нас не было, – подтверждает и Мельчук, – каждый индивидуально делал свое. Но поскольку я был ученым секретарем сектора, я все время заполнял бумажки. Я всегда писал, что план выполнен на 137%. Один раз я написал, что на 100%, и на меня набросились, мол, такого не бывает. Когда снизил до 97%, спросили, почему недовыполнил. Тогда я стал регулярно, четыре раза в год, указывать 137%. И это проходило.

Сферы деятельности немногочисленных сотрудников сектора не только не пересекались – они, эти сотрудники, даже подчеркивали отсутствие какого-либо интереса к работе друг друга. Единственным исключением была Лидия Николаевна Иорданская, чьи научные – и всякие другие – интересы были тесно связаны с Мельчуком.

– Я всю жизнь работала с Игорем, – говорит Л.Н. Иорданская, – поступила в сектор Реформатского после университета, а там уже был Игорь. Он стал моим научным руководителем на всю жизнь.

«Ювелирно работающим человеком» называет Фрумкина Иорданскую.

– Реформатский взял свою ученицу, Суперанскую, – продолжает Фрумкина, – которая занималась собственными именами, наименованиями местностей – такими вот вещами. Она была очень упорный человек. Насчет того, какой она была ученый, я не имею что сказать, потому что подход, который ограничивается коллекционированием фактов, мне глубоко неинтересен.

У Мельчука были свои задачи и большое – росшее постепенно – количество людей, которые числили себя его последователями или учениками, которых он с большим искусством привлекал, завлекал, это все было очень интересно. Я думаю, что я была одной из немногих, кто – при полном восторге, разумеется, им персонально – совершенно не интересовался его деятельностью. За исключением некоторых сугубо теоретических работ, которые меня поражали тем, как это логично, как это красиво. Ничего из того, чем занимался Мельчук, я не делала.

– Чисто по-человечески интересы ее меня раздражали, – говорит Мельчук о Фрумкиной. – Она человек очень умный, этого у нее не отнимешь. Но занималась она полной ерундой. Она занималась статистикой. Как кто-то говорил: «Есть ложь, наглая ложь и статистика». Она этим и занималась активно. Дружбы никакой не было. С моей стороны.

– Реформатский, – рассказывает Александр Василевич, пришедший в сектор аспирантом Фрумкиной в 1968 году, – так же, как Розенцвейг был для нас в Инязе, так и он был для Мельчука и Фрумкиной. И Иорданской, естественно. Если бы не Реформатский, то у них никакой судьбы не сложилось бы, ни у Мельчука, ни у Фрумкиной. С Фрумкиной был такой случай. У нас там часто менялись директора института, и вот был директор по фамилии Серебренников. И он проверял какие-то планы, вызвал Фрумкину и спросил, где ваши отчеты за какое-то чего-то. Она явилась в сектор в слезах: ее увольняют. Сан Саныч сразу поднялся на второй этаж. Что он там говорил, неизвестно, но от нее сразу же отстали.

Был другой случай. У нас же время от времени возникали такие, что ли, политические кампании, например было велено, чтобы каждые две недели мы собирались на летучки по последним политическим событиям в стране и мире. Это должен был быть такой своеобразный семинар; обязательно присутствовал какой-то представитель партбюро. Реформатский руководил этим семинаром, но насколько ловко он это делал: мы вроде как формально всё проводили, но никто из нас не говорил ничего такого, чтобы потом ему было стыдно. Как-то он умел это делать.

«Мельчук, – пишет Суперанская, – был на голову выше многих сотрудников Института, значительно старших его по возрасту, и хорошо понимал это. Он держался с ними несколько свысока, чем вызывал их неприязнь. Его первое появление в Институте было до того, как его зачислили в штат. Он, совместно с Ольгой Сергеевной Кулагиной и своим научным руководителем по диплому Алексеем Андреевичем Ляпуновым, читал лекцию о машинном переводе для сотрудников Института. Зал был полон, поскольку тема была новой и необычной – в Институте преобладали описательные работы на материале языков народов СССР. Мельчук держался свободно и непринужденно, с большим апломбом, без тени смущения перед аудиторией. Говорил преимущественно он. Кулагина, математик, также только что окончившая вуз, выступала спокойно и ровно. Ляпунов был скромнее всех и в конце лишь добавил несколько слов.

Когда Мельчук стал научным сотрудником, к нему валом повалил народ из разных учреждений и просто так, „с улицы“, поговорить о столь необычной возможности – переводить тексты с помощью машины. Мельчук не обладал терпением Реформатского и бегал от своих визитеров, аргументируя это тем, что ему жалко времени».

Жолковский же, говоря о том времени и о Мельчуке, вспоминает

«о бесчисленных лингвистах, которым он совершенно бескорыстно – и напрасно, учитывая их бездарность и неблагодарность, – помогал в работе, подавая идеи, читая рукописи и отвечая на вопросы о смысле жизни и науки. Наверно, треть отпущенного ему времени он провел в коридорах Института языкознания, остановленный за пуговицу по дороге к действительно важным делам» 250.

– Мельчук – экстремист и харизматик, – говорит В.М. Алпатов. – Реформатский, конечно, тоже был харизматиком, в Институте языкознания его влияние было сильным, но это традиционная московская школа. Реформатский долго был формальным начальником Мельчука – и жаловался, что на заседания идут не к Реформатскому, а к Мельчуку. Скандалов у них не было, но он говорил, что Мельчук его мельчит.

«На конференциях, когда выступал Реформатский, – продолжает Суперанская, – поклонники Мельчука довольно громко беседовали, не интересуясь тем, что скажет „старик“, а когда выступал Мельчук – слушали затаив дыхание. Реформатский, всегда искавший новых путей в науке и считавший, что ученики должны быть впереди, следил за тем, как Мельчук делает „революцию в языкознании“, не вмешивался в его затеи, но вот появилось печальное стихотворение Реформатского: „Мельчит Мельчук мои заслуги…“».

Сам Мельчук говорит о Реформатском с огромным уважением и даже некоторым восторгом:

– Он просто прекрасный человек, который в силу своего характера и происхождения являлся стопроцентным русским интеллигентом. Они штучные, их очень мало. Это кто-то вроде Павлова или Менделеева – ну, масштабы не важны, это люди именно такого типа. У него всегда были правильные взгляды, потому что он умный человек и никогда не шел в толпе.

«А.А. всегда стремился в явной форме увязать любую, на первый взгляд сколь угодно частную, проблему с соответствующими фундаментальными вопросами лингвистики, – писал Мельчук. – В результате его работы имеют характерную особенность, которую можно было бы назвать их высокой плодотворностью или „порождающей способностью“. (Эта черта также сближает А.А. с Якобсоном.) Я имею в виду тот факт, что бесчисленное количество статей было написано коллегами и учениками А.А. либо в развитие той или иной его мысли, либо в полемике с ним. У него было редкое умение бросить как бы вскользь замечание такой глубины и с таким обобщающим потенциалом, что потом нужны были годы и десятки страниц, чтобы существенно продвинуться по намеченному им пути. <…> Замечательный проповедник лингвистики (не обязательно и даже редко с трибуны или с кафедры, гораздо чаще – за столом, рабочим или обеденным), Реформатский особенно ярко проявлял в этой сфере еще одну из своих характерных черт – умение совмещать несовместимое. Сухая логическая конструкция, а за ней – неожиданный экскурс в проблемы пения или шахмат; строгое определение, завершающееся каламбуром; анализ абстрактной проблемы с использованием словесного ёрничества, в котором не переваренная языком иностранщина как-то очень органично соединялась с сочным матерным оборотом; вот таким представало перед слушателями языковедение в исполнении Искандера Ислахи (это один из наиболее частых псевдонимов Реформатского: Искандер – архаизированная форма имени Александр, a islāh означает по-арабски „реформа“)».

Внутренне свободный человек, Реформатский не ограничивал и свободу своих сотрудников.

«Мельчук, – пишет Суперанская, – не сидел на месте, а, придя в Институт рано утром и просмотрев свою почту, сбегáл в библиотеку или в какое-нибудь учреждение, где занимался своей тематикой».

– Мельчук работал в библиотеке и всегда кричал, – рассказывает Н.Н. Леонтьева, которая в самом конце 1950-х годов работала в секторе диалектологии Института языкознания. – Вся библиотека уже на дыбы вставала! Ну не мог он тише никогда, он всегда орал. Все время от времени выходили и дергали его: «Игорь, потише, Игорь, потише!» Так же и я иногда выходила, говорила: «Игорь, вы не можете потише?» А потом стала прислушиваться: слышу какие-то слова, какой-то машинный перевод. Я обалдела сначала, потом стала специально слушать, – а он, как только увидел любопытные глаза, сразу преобразился, мгновенно переключился и стал мне рассказывать: «Да ты знаешь!..» Я говорю: «Ну как это машина может?» – «Да все она будет узнавать, – как он сказал, – анализировать портреты, рисунки Ван Гога». В общем, слово за слово – и всё, и птичка пропала. Я была на 3-м курсе.

Мельчук заражал энтузиазмом людей вокруг себя, обращал их в свою веру – веру в необходимость решать задачу формализации языкового описания и в то, что она решаема. Его научная работа не определялась и не ограничивалась рамками сектора структурной и прикладной лингвистики, он работал всегда и везде. Но вот публикация результатов была вынужденно привязана к формальному месту работы.

– Я написал книгу «Модель „Смысл ↔ Текст“» 251, – говорит Мельчук. – Все ее знают. Ее приняли к печати и очень долго не печатали, она вышла лишь в 1974 году. Но издали только один том, поскольку младший научный сотрудник не имеет права издавать больше одного тома в три года. Издали в академии, как положено. А больше я нигде и не мог – это же плановая работа. Я был ученым секретарем сектора, то есть я занимался всякой бумажной катавасией, и каждый младший научный сотрудник должен был в год написать n листов, я не помню, – кажется, двадцать. При этом он имел право публиковать не больше семи. То есть прямо по плану больше двух третей работы писалось в помойку. Поэтому удалось издать только первый том – «Семантика, синтаксис».

IV Международный съезд славистов, прошедший в сентябре 1958 года, дал западным славистам возможность познакомиться с молодыми российскими лингвистами. Возникновение взаимного научного интереса и человеческих симпатий не прошло незамеченным – и не осталось безнаказанным: 14 февраля 1961 года вышло постановление Отделения литературы и языка АН СССР, в котором, как пишет Суперанская,

«сектору ставилось в вину участие его сотрудников в съездах, конференциях, симпозиумах и иных совещаниях, связанных с координацией работ в международном масштабе. „Виною“ тому, однако, был недавно прошедший съезд славистов, на котором, находясь в тесных контактах со своими зарубежными коллегами, сотрудники сектора установили деловые связи. В особенности это относилось к И.А. Мельчуку; яркий образ этого выглядевшего моложе своих лет „мальчика“, говорившего на нескольких иностранных языках, запомнился многим гостям. После съезда приглашения на всесоюзные и международные конференции и иные мероприятия посыпались в Институт. На всесоюзные конференции сотрудников сектора иногда командировали, а на участие в международных был жесткий запрет.

В пункте (б) Постановления Бюро ОЛЯ от 14 февраля 1961 года особенно подчеркивалась необходимость „усиления контроля дирекции Института языкознания над этой сферой деятельности сектора“».

«И вот, вместо интересной научной работы, – продолжает она, – начались бесконечные заседания сектора совместно с представителями дирекции и партбюро. На каждом заседании звучал один и тот же вопрос: „Чем все-таки занимается сектор?“ Очевидно, боялись контактов с иностранцами, нелегальных встреч, сговоров или, что еще хуже, – подпольной организации. Несмотря на то что к 1961 году у сотрудников сектора было около пятидесяти публикаций, из которых видно, чем они занимались всё это время, лица, контролировавшие сектор, не придавали этому никакого значения и каждый раз повторяли тот же вопрос: „Чем занимаются сотрудники сектора?“ Казалось, еще немного, и сектор закроют. Реформатский завел папку с надписью „Дело о ликвидации сектора“, куда складывал все кляузные бумажки».

Несмотря на то что сектор Реформатского и его сотрудники попали под подозрение, их таланты не оставались невостребованными администрацией Института языкознания. Мельчук вспоминает, как однажды его вызвали к директору:

«А там ученый секретарь института Елисеев и замдиректора Юнус Дешериев официально велят мне получить… допуск! (Для зеленой молодежи: допуск – это такой документ, который в СССР давал право знакомиться с секретными документами.) У нас в институте секретного отдела не было, так что меня отправили в соседний Институт философии. Там заведующая Первым отделом, очень большая и очень красивая армянка по имени Сусанна (отчество и фамилию я забыл), перечислила мне документы, которые я должен собрать, и пояснила: „И месяца через три, если всё в порядке…“ С чем я и возвратился к своему начальству. „Невозможно! – сказал Дешериев. – Нам нужно сейчас же…“ – „Да в чем дело-то?“ – „Вот вы должны определить, насколько важны для СССР некоторые публикации, но человеку без допуска их показывать нельзя!“ – „А про что публикации?“ – „Про машинный перевод“. – „А можно мне эти публикации показать хотя бы издали? Я знаю все работы по машинному переводу в мире, так что, возможно, и узнáю что-нибудь“. – „Попробую выяснить…“

Через неделю совершенно секретный тип пришел в институт с совершенно секретной папкой и исчез в кабинете Дешериева; вызвали туда и меня. Меня поставили в полуметре от стола, и тип выложил на стол некий документ большого формата, обернутый в плотную бумагу. Взглядывая на меня (а вдруг я наброшусь на него и открою весь документ!), тип отвернул уголок, и я увидел знакомую фиолетовую картонную обложку публикаций Центра МП в Гренобле (Франция). „Секунду!“ – сказал я, сбегал в общую комнату нашего сектора (структурной и прикладной лингвистики) и принес все имеющиеся у меня публикации этого центра – его руководитель, Бернар Вокуа, аккуратно присылал мне их. Секретный тип взял их у меня, повернулся к столу, загородив его от меня своим большим задом, и сравнил свои документы с моими. Обнаружив полное совпадение, он остолбенел и помрачнел. „Откуда эти издания у вас?“ – „По почте пришли. Они есть во всех университетах Европы!“ Меня отпустили с миром» 252.

Идиотизм происходящего вокруг сектора вообще и вокруг него в частности не мог не раздражать Мельчука.

«Во время командировок по стране, – пишет Суперанская, – Мельчук резко отзывался о многих сотрудниках Института языкознания, и это, естественно, возвращалось к ним. Неприязнь усиливалась. Его несколько раз вызывали на партбюро, обвиняя в непомерно широких связях с зарубежными коллегами. Он не выдержал и однажды сказал, что они – стадо баранов. <…> Неприязнь к нему перешла на Реформатского, который „не сумел воспитать Мельчука должным образом“».

Ситуация ухудшалась не только в Институте языкознания, но и во всей стране. Оттепельное ослабление идеологического контроля заканчивалось, усиливались политические преследования инакомыслящих. Но почувствовавшие вкус и запах свободы люди еще не верили, что поделать с этим ничего нельзя.

– Когда снова начали закручивать гайки, – говорит Мельчук, – мне по наивности казалось, что, если все-таки не убивают и не хватают на улицах, значит, можно договориться.

«Если говорить о совсем серьезном, даже трагичном, – вспоминал он через десять лет после ввода советских войск в Чехословакию и ареста вышедших на Красную площадь в знак протеста против этого, – я хочу напомнить, что случилось в сентябре 1968 года, вскоре после советской интервенции в Чехословакии, на собрании двух секторов Института языкознания Академии Наук СССР – нашего (Сектор структурной и прикладной лингвистики) и Сектора общего языкознания. Тогдашний директор института, Ф.П. Филин, фигура вполне зловещая (бывший офицер заградотрядов[71] во время войны), потребовал, чтобы кто-нибудь из нашего сектора выступил по поводу „событий в Чехословакии“. И тогда А.А. встал, по существу, заслоняя собой своих молодых сотрудников. „Друзья мои, недаром, назвав девятнадцатый век железным, Блок говорил о двадцатом: "Еще бездомней, еще страшнее жизни мгла…" – начал он. – Да, наш век видел немало страшного. И я, родившийся вместе с веком, повидал достаточно ужасов. Однако самое ужасное из того, что было в двадцатом веке, это фашизм. Фашизм имеет тысячи обличий; он может прикинуться чем угодно, прикрываться любыми словами, его не всегда легко распознать. Будьте внимательны; учитесь узнавать фашизм везде и повсюду, как бы он ни называл себя сам“. Вот что сказал наш старый мудрый Чиф на достопамятном митинге. И ни у кого не осталось ни малейшего сомнения, кого / что имел в виду А.А., говоря о фашизме».

В 1968 году на смену переброшенному на руководство Институтом русского языка Ф.П. Филину пришла Виктория Николаевна Ярцева, о которой коллеги пишут на сайте Института языкознания так:

«Административная карьера В.Н. Ярцевой выглядит впечатляюще, принимая во внимание время, на которое пришлась бóльшая часть ее жизни. Ее карьерные достижения удивляют тем более, если учесть, что Виктория Николаевна никогда не была членом КПСС. Благодаря высокому научному авторитету и блестящему таланту организатора науки ей в основном удавалось лавировать в жестком русле линии партии, но это требовало известных жертв, в том числе репутационных».

Именно при Ярцевой, как вспоминала Суперанская,

«появилась идея уволить Реформатского под благовидным предлогом – возраст – в надежде на то, что с новым начальником Мельчук будет вести себя иначе. И вот, осенью 1970 года, Реформатского попросили найти себе замену.

Новый заведующий должен был удовлетворять трем принципам: быть членом партии, доктором наук и русским по национальности. Те, кто могли бы отчасти заменить Реформатского, не обладали каким-нибудь из указанных требований. Вопрос о заведующем временно оставили открытым, но Реформатского решили держать в Институте только до конца 1970 года, хотя он был аттестован до 1972-го. С января 1971 года его решили перевести на должность профессора-консультанта с половинным планом научной работы, половинной зарплатой и без права занимать руководящие должности.

На последнем в 1970 году заседании Бюро Отделения литературы и языка АН СССР присутствующие с удивлением обнаружили, что Реформатского нет в списке нового состава Ученого совета Института. Директор Института, Виктория Николаевна Ярцева, не моргнув глазом ответила, что Реформатский сам ее об этом просил. Это была откровенная ложь».

Запрет занимать руководящие должности означал, что сектор Реформатского остался без руководителя.

«Я думаю об Александре Александровиче, – пишет Ильина, – и на ум приходят слова Достоевского: „Направление! Мое направление то, за которое не дают чинов!“

Ему их и не давали.

Огорчало его это? Нет. Цену себе он знал, свой вес в науке понимал, и была у него та внутренняя свобода, которая позволяла ему спокойно обходиться без внешнего признания, этому весу соответствующего. Жил своей фонологией, любовью и преданностью сотрудников и учеников. Другое задело его: предложение выйти на пенсию, означавшее отлучение от его любимого, им созданного Сектора структурной и прикладной лингвистики. Ему исполнилось семьдесят лет, возраст пенсионный, но не для ученого, во всяком случае, не для каждого ученого. Разумеется, он не унизился до объяснений, не стал доказывать, что еще вполне в силах руководить сектором. Пенсия так пенсия, как вам будет угодно! Но был глубоко оскорблен, угнетен».

«А.А. был не только и не просто ярким и замечательным ученым, – заключает Мельчук свои воспоминания о Реформатском. – Он был типично русским ученым – с пристальным вниманием к глубинной сути явлений („Через Schein – к Sein“[72], говаривал он), с последовательно семиотическим подходом, с верой в интуицию и с блестящей интуицией – как языковой, так и лингвистической. Мода в науке была чужда ему. Стремление к истине нераздельно переплеталось в нем со стремлением к красоте, и эта эстетичность научного подхода составляла один из важнейших компонентов научного credo Реформатского. По меткому выражению одного из его учеников и друзей (В.П. Григорьева), он порождал вокруг себя мощное силовое поле русской культуры – и воздействие этого поля на тех, кто имел счастье приблизиться к нему, переоценить невозможно».

«Внезапный (по крайней мере для нас) уход Реформатского, – замечала Фрумкина, – оставлял Сектор беззащитным перед властью начальства».

Беззащитным перед властью начальства оказался не только сектор как институция, но и люди, в нем работавшие.

«В институтах Академии наук СССР этой расправой, кончавшейся увольнением, занимался партийный аппарат и дирекция, – написано в историческом разделе сайта Института языкознания. – В нашем Институте жертв было во много раз меньше, чем в Институте русского языка, всего две (можно гордиться!). Их не заставляли каяться, чтобы потом уволить, как это делали в ИРЯ. Зато обе жертвы были сотрудниками нашего сектора – звезда „машинной“ лингвистики Игорь Александрович Мельчук и его жена, лучшая его ученица – Лидия Николаевна Иорданская. В 1973 году, в день, когда Л.Н. Иорданская единогласно прошла переаттестацию в нашем Институте, она пошла в Институт русского языка, где происходила переаттестация трех „подписантов“. Благодаря усилиям секретаря партбюро их на переаттестации провалили. В наступившей тишине после сообщения результатов голосования раздался голос Лидии Николаевны: „Позор!“ Затем она подошла к секретарю партбюро, своему бывшему однокурснику Л. Скворцову, и сказала: „Какая же ты сволочь!“

Как рассказывают очевидцы, на следующее утро директор нашего Института Виктория Николаевна Ярцева уже взяла ручку, чтобы подписать документ о блестящей переаттестации Иорданской, как ей сообщили о вчерашнем событии. Она реагировала довольно спокойно: мол, Иорданская и Скворцов учились вместе, пусть и выясняют сами свои отношения. Но следующая произнесенная доносчиком фраза: „Об этом уже знают в райкоме партии“ – заставила ее отложить ручку. Документ о переаттестации не был подписан. Л.Н. Иорданскую уволили» 253.

В 1974 году заведовать сектором структурной и прикладной лингвистики стал доктор технических наук Ренат Григорьевич Котов.

«В 1976 году, – пишет Суперанская, – Р.М. Фрумкина и А.П. Василевич, придя однажды в Институт, обнаружили, что в Секторе они больше не работают. Без всякого предуведомления и без их согласия они были переведены в Группу психолингвистики, к которой не имели никакого отношения.

Это был конец Сектора А.А. Реформатского, просуществовавшего с 1958 по 1976 год. <…> На всех ученых советах и партийных собраниях непрерывно повторялось, что языкознание сродни идеологии, а идеология – острейший фронт. Победила идеология».

Предыдущая главаГлава 29 из 35Следующая глава