К книге
Лингвисты, пришедшие с холодаМЕСТА ИХ ОБИТАНИЯ. Сектор структурной лингвистики Института русского языка АН СССР
80%
МЕСТА ИХ ОБИТАНИЯ. Сектор структурной лингвистики Института русского языка АН СССР
28

«Собралась довольно разношерстная, но очень интересная публика»

В 1958 году из состава Института языкознания были выведены занимавшиеся русистикой секторы и на их базе создан Институт русского языка АН СССР.

«Его директором стал замечательный ученый Виктор Владимирович Виноградов, – пишет Владимир Санников, работавший в эти годы в Институте языкознания, – автор книги „Русский язык. Грамматическое учение о слове“, получившей в 1951 году Государственную премию. В свое время Виноградов был сослан в Вятку (Киров), потом в Тобольск. Вернувшись в Москву, стал крупнейшим организатором нашей филологической науки: в 1950 – 1963-м – академик-секретарь Отделения литературы и языка АН СССР, в 1950 – 1954-м – директор Института языкознания, в 1958 – 1968-м – директор Института русского языка АН СССР.

Виктор Владимирович был душой и совестью русистики, основателем Виноградовской школы, руководителем коллектива ученых, создавших первую академическую „Грамматику русского языка“ (1952 – 1954).

Помню, сидит он на заседании ученого совета в своей любимой позе, уперев в щеку указательный палец с большим агатом (любил красивые вещи, старинную мебель). Казалось бы, довольно безучастный, чуть ли не спит. Большой насмешник Реформатский говорил: „Слушает Виноградов какой-нибудь доклад о значении такого-то падежа в творчестве такого-то писателя, а на лице выражение: "Ну что, все можно. Можно о таком-то падеже у такого-то писателя рассуждать, можно шарики из говна катать"“. Но вот кончается доклад, и Виктор Владимирович делает очень глубокие замечания».

Когда же в 1960 году в Институте был создан сектор структурной лингвистики, его возглавил – по приглашению Виноградова, переманившего его из Института славяноведения, – Себастиан Константинович Шаумян.

«Впервые я услышал это имя еще в 1953 году, – пишет Ревзин, – когда началась знаменитая дискуссия по фонологии. Я тогда очень увлекался идеями Л.В. Щербы, с большим интересом читал А.Н. Гвоздева „О фонологических средствах русского языка“, поэтому я, когда началась дискуссия, хотя и сочувствовал смелости, с которой тогда выступил С.К. (напомню, это было еще при Сталине), скорее всего, в научном отношении склонялся к мнению его оппонентов. Правда, меня несколько раздражало, как, например, А.А. Реформатский и Р.И. Аванесов третировали Шаумяна <…>. Но когда вышла ответная статья С.К. Шаумяна, я был просто ошеломлен не только его необыкновенной смелостью (смелость была уже в первой его статье, где он не побоялся впервые у нас с гордостью произнести имя Н.С. Трубецкого 227, которое до сих пор встречалось лишь в ругательных, вернее, просто в разносных контекстах, например в филинских[64] статьях 1948 – 1950 годов), но и красотой (именно красотой!) этого нового публицистического стиля, его страстностью и логической ясностью его аргументации».

Ревзин познакомился с Шаумяном, придя на его доклад о фонетике, с которым тот выступал в Инязе, и после раскритиковав его.

«Шаумян – прирожденный полемист, – вспоминал он об этом случае. – Когда на него кто-нибудь нападает, он весь сразу преображается. Он мгновенно находит убийственные замечания по адресу теории противника и убедительнейшие аргументы в свою пользу. Я плохой игрок и даже люблю проигрывать, когда это происходит „по всем правилам“. И на этот раз я был так восхищен его ответами, что после обсуждения я первым подошел к нему и признал его правоту. Так началось наше знакомство. Мы довольно близко сошлись с ним, хотя и не стали друзьями. Это невозможно в силу огромного эгоцентризма Себастьяна Константиновича. Сначала мне вообще казалось, что он не видит ничего вокруг себя, кроме науки. Характерен рассказ В.Н. Топорова, когда они ехали с Шаумяном на трамвае (или на троллейбусе?) в Ленинграде мимо Дворцовой площади и Шаумян вдруг сказал: „Знаете, это, наверное, Зимний дворец!“ До этого он его просто не замечал, хотя был в Ленинграде не в первый раз. Постепенно я убеждался, что кроме науки его очень интересует собственная персона, быт и т.п.».

– Шаумян был, безусловно, человек не очень хороший, – говорит Апресян. – Но в его жизни есть один приличный и даже красивый поступок – это когда он, будучи секретарем партийной организации, в конце концов подал документы на выезд в Израиль. Там в райкоме была очень интересная сцена. Ему говорили: «Себастиан Константинович, удивительно: вы заведующий сектором, что же вас не устраивает?» – «Тетка зовет». Он на все отвечал: «Тетка зовет». Ну вот за это кое-что можно ему простить.

– Себастиан Константинович был боец, – рассказывает Б.А. Успенский. – Я помню, в студенческие мои годы я ходил в Институт русского языка. Там библиотека хорошая была, – сейчас ее разворовали, – это была общая библиотека для Институтов русского языка и языкознания. И вижу: в актовом зале доклад Шаумяна. И Шаумян говорит, что не может быть марксистской лингвистики, как не может быть марксистской физики, учитывая контрадикцию на объекты[65]. Сейчас это не кажется таким смелым, а тогда это казалось удивительно смелым.

У него есть такая замечательная статья, которая называется «Как философ Спиркин понимает фонему». Потому что был такой философ Спиркин, который сказал, что фонема – это не то, что говорят структуралисты, а некоторая такая сущность… – ну как философы говорят? – не абы как, а приблизительно. И Себастиан Константинович написал и в «Вопросах языкознания» опубликовал статью, где показывал, что если под это определение подогнать не фонему, а корову, то определение Спиркина работает. Блестящая статья была, забытая совершенно!

– Я попал в сектор Шаумяна, где собралась довольно разношерстная, но очень интересная публика, – рассказывает Апресян. – Костя Бабицкий, Сима Белокриницкая, Лариса Богораз 228, Боря Сухотин, Виталий Шеворошкин. Я был там первым, с 1 сентября 1960 года, никого еще не было. А дальше Шаумян взял Мишу Трофимова, Лину Соболеву, еще кого-то. Со временем Миша Трофимов, хороший человек, но слабый лингвист, понял, что это не для него, и ушел оттуда.

– По-моему, почти одновременно с Апресяном в сектор пришел еще Ефим Гинзбург 229, – вспоминает Леонид Петрович Крысин. – Я уже работал в институте, но не в их секторе, а в отделе культуры речи, с 1958 года, а потом в отделе современного русского языка. Шаумян сам редко появлялся, а вот Апресян и другие сотрудники – Бабицкий, например – появлялись более или менее регулярно. Мы во дворе института играли в волейбол. Я и Апресян. Бабицкий не играл. А один раз даже Арутюнова 230 с нами играла, она была в институте, видимо, по делу, наступило время игры, и она вместе с нами пошла. Тогда были времена, когда у института был двор, на котором можно было играть в волейбол.

– Первое задание, – продолжает Апресян, – которое Шаумян нам всем дал, это написать по обзору работ в той области, в которой каждый собирался дальше действовать. И я как дурак сел, стал читать литературу и написал большой-большой, обширный обзор работ по новым направлениям семантики. Он был опубликован, ничего особенного не содержит, но это был честный обзор всего, что к тому моменту было мало-мальски известного из области семантики. Больше никто таких обзоров не написал. А я воспринял это как задание и как прилежный ученик его выполнил. Другие же были более свободные личности.

Но на эту публикацию обратил внимание сотрудник издательства «Просвещение» Г.В. Карпюк и предложил написать книгу про структурную лингвистику. Ну, естественно, об этом узнал Шаумян. Он меня вызвал и сказал: «Вы не должны писать эту книгу». Я поинтересовался почему. – «Вы не знаете этой области, и, значит, я, как честный ученый, если вы такую книгу напишете, должен буду выступить и написать все, что я о ней думаю». Ну, на этом мы расстались, я сел писать эту самую книгу, и в 1966 году она вышла.

Книга называлась «Идеи и методы современной структурной лингвистики». В предисловии к ней Апресян писал:

«В сущности, спор между структуралистами и неструктуралистами сводится к вопросу о том, может ли лингвистика стать точной наукой, или природа ее объекта такова, что она обречена всегда оставаться гуманитарной дисциплиной».

В течение многих лет эта книга входила в список обязательной литературы на ОСиПЛе / ОТиПЛе.

С 1961 по 1964 годы в секторе работала и Лариса Богораз, в ту пору жена Юлия Даниэля, учившаяся в аспирантуре у Шаумяна.

– Мать всегда на своих коллег по сектору смотрела снизу вверх, – вспоминает ее сын Александр Даниэль. – Вот они – настоящие ученые, а я типа так, погулять вышла. Это и Мельчук, и Апресян, и Бабицкий. Я помню материну байку про то, как она познакомилась с Мельчуком на какой-то зимней лингвистической школе, где к тому же были лыжные развлечения. Мельчук сказал:

– А я определил по фамилии Богораз, что вы – женщина.

– Как же вы могли это определить?

– А я посмотрел в списке людей, которые записались на выдачу лыж, размер ботинок!

После чего мать говорила, что Мельчук – настоящий гений. Великолепный научный подход! И мнение о гениальности Мельчука она сохранила до конца жизни.

– После аспирантуры, – говорит Апресян, – Лариса не осталась в секторе, а уехала в Новосибирск преподавать.

Несмотря на отъезд, она сохранила и поддерживала дружеские отношения с Константином Бабицким. «Они дружили, постоянно общались», – подтверждает и Александр Даниэль.

«Костя, – пишет о Бабицком Фрумкина, – ясно мыслил и ясно писал. Что касается рукомесла, то Костя умел все, делал это как нечто само собой разумеющееся и не пытался никого уверить, что в этих умениях самих по себе есть некая великая правда (распространенная тогда позиция или поза). У Кости было трое детей. Однажды я спросила его, как они с Таней (Т.М. Великановой)[66] справляются. На что Костя спокойно ответил: „А мы не справляемся“.

А еще Костя прекрасно пел старинные русские романсы».

– Костя Бабицкий, – продолжает рассказывать Апресян, – будучи по образованию радиоинженером[67], был разнообразно одаренный человек. Он писал стихи, писал музыку, чувствовал себя гуманитарием. Он понимал, что он филолог, и в конце концов его первая жена, уникальный человек Таня Великанова, сказала ему, что это его дело, он должен этим заниматься. И он стал работать над русским синтаксисом – в сущности, начал строить грамматику отношений. Каждый приходил в сектор Шаумяна со своей идеей, говорил, чем он хотел бы заниматься. И Костя свою идею принес. «Ну, – говорит Шаумян, – напишите более подробно, чем вы хотите заниматься». И Костя написал свою систему синтаксических отношений. Это была очень примитивная система, там было всего шесть отношений: предикация – из глагола в подлежащее, объективация – на прямое дополнение, адресация – на дополнение в дательном падеже, и еще там было определительное отношение, еще что-то. Шаумян посмотрел и сказал, мол, это перспективная идея, но на это потребуется время, а пока вы займитесь чем-нибудь более простым – морфологией, например. И Костя засел за формальную модель морфологии русского языка. А Шаумян тем временем присвоил себе Костину идею и написал первый вариант аппликативной грамматики, где были Костины актантные отношения – те же самые, только по-иному названные. И когда он собирался это публиковать, дал мне почитать. Я говорю: «Себастиан Константинович, что же это такое?» – Он: «У него это плохо оформлено, а у меня аппликативная грамматика, я это вставил в правильную формальную систему!» Ну, как-то я на это должного внимания тогда не обратил. Но мало того, что он присвоил себе все это, он Костю стал преследовать, а потом и вовсе захотел от него избавиться. Костя приходит как-то в сектор и говорит: «Шаумян предложил мне уйти». Тогда мы с Борей Сухотиным поднимаемся, идем к Шаумяну и говорим: «Себастиан Константинович, если вы уволите Костю, то мы с Борей тоже уйдем». И Шаумян скис.

– Там в секторе была еще такая Соболева, возлюбленная Шаумяна, – говорит Мельчук. – Очень забавно было смотреть, как они встречались, мы их отслеживали, смотрели, как они крались вдоль домов.

В 1963 году Шаумян в соавторстве с Полиной Аркадьевной Соболевой выпустил книжку об аппликативной грамматике 231.

– В том же году в Софии была международная конференция или что-то в этом роде[68], – рассказывает американская лингвистка, одна из основателей современной формальной семантики в США Барбара Парти, – где были Халле 232 и Шаумян. И Шаумян дал Халле их с Соболевой книжку по аппликативным грамматикам, по-видимому, с просьбой передать ее Хомскому, так как сам Халле, хотя русский и знал, но синтаксисом не занимался. Хомский по-русски не читал, но в книжке было английское резюме, и там было утверждение, которое его заинтересовало: Шаумян с Соболевой утверждали, что их модель, в отличие от модели Хомского, позволяет предсказать все возможные трансформации. И Хомский попросил меня разобраться, так ли это и что это значит.

– Барбара в это время была аспиранткой в MIT[69], – добавляет В.Б. Борщев, – в первом наборе аспирантов Хомского. Она знала русский и читала для других аспирантов нечто вроде курса математики для лингвистов. Она прочла эту книжку и пришла к выводу, что утверждения Шаумяна безосновательны. Хомский сказал: раз вы потратили столько времени, напишите рецензию в Language[70].

– Я написала рецензию, – продолжает Барбара Парти. – Редактором в Language тогда был Бернард Блок 233, он был таким диктатором. Блок отредактировал мою рецензию и опубликовал, не показав мне.

Барбара пыталась смягчить формулировки, но редактор предпочитал вежливости ясность. Опубликованная рецензия кончается словами:

«Необходимо разобраться в сложном клубке математических обозначений, чтобы выяснить, что авторы говорят о лингвистике; математика оказывается скорее орнаментальной, чем функциональной, и как только ее отбрасывают, лежащие в основе лингвистические идеи оказываются малоинтересными» 234.

– Боря Сухотин, – вспоминает Апресян дальше о сотрудниках сектора, – был очень нетривиальный человек и занимался совершенно безумной идеей. Он довел до абсолюта главный тезис дескриптивной лингвистики: описание любого языка должно носить дешифровочный характер. Сначала лингвист ничего не знает о языке, может только отличать черные точки от белых на бумаге. Первое дело – расшифровать алфавит. Потом установить число фонем, потом морфемы, потом структуру слова, потом синтаксические связи в предложении – и так далее. Он работал самыми строгими методами, намного превосходящими в строгости всё, что могли придумать дескриптивисты-дистрибутивисты.

У него были очень любопытные идеи насчет алфавита. По разным соображениям он получает буквы. Буквы получил – надо установить, какие из них гласные, а какие согласные. Одна его остроумная идея была, что они не могут идти подряд длинными цепями: одни гласные, потом одни согласные, потом снова гласные и так далее, – они в принципе чередуются. И если построить таблицу, где будет отмечено, с какой буквой эта буква чередуется, с какой сочетается, а с какой не сочетается, то можно отделить гласные от согласных. А дальше универсалия: самая частая буква в любом языке – гласная. Он выделяет самую частую букву как заведомо гласную, потом начинает использовать соображения о чередованиях – и получает разбиение алфавита на гласные и согласные. Ну а дальше там разные другие разбиения.

Боря эту идею изложил в моем присутствии одному грузину, который пришел к нам в сектор. Тот не поверил, спросил: «Вы грузинский язык знаете?» – «Нет». – «Хорошо, тогда я напишу предложение на грузинском языке, а вы мне расклассифицируете алфавит». Принес предложение – всего одно предложение, мало! – Боря расклассифицировал. Там лишь единственная ошибка была!

Игорь Мельчук, когда услышал первый Борин доклад, просто взбесился. Выбежал на трибуну, прокричал огромную речь со ссылкой на дескриптивистов, на все такие попытки, – что это безумие, что не надо делать вид, что ты не знаешь языка. Боря против сумасшедшего натиска Мельчука держался с большим достоинством. Очень острая полемика была.

Боря Сухотин в некотором смысле был гениальный человек, только гений его был направлен в неправильную сторону. У него была та же самая идея, что у дескриптивистов-дистрибутивистов: где кончается слово – всплеск энтропии, по мере того как мы проходим по слову, сокращается вероятность появления такой-то буквы. Боря построил алгоритм разбиения на слова. Дальше устанавливал синтаксические связи, разработал алгоритм построения синтаксического графа предложения. Он прогонял все свои алгоритмы в вычислительном центре на машине БЭСМ-4. И получил сносную синтаксическую модель.

Он учился, кстати, на одном курсе с Жолковским и Щегловым. И их аристократизм, чувство исключительности были настолько ему неприятны, что он ушел с этого курса и поехал на Север на какую-то базу заниматься какими-то камнями и там получил сильную дозу облучения. Поэтому очень рано умер от рака, в пятьдесят шесть лет. Но перед концом говорил, что считает свою жизнь прожитой сполна, потому что он сделал все что хотел.

– Мельчук приходил в сектор работать над Толково-комбинаторным словарем, – рассказывает Крысин. – Мы все над ним работали: Мельчук, Жолковский, Апресян, я, Коля Перцов… Бабицкий в меньшей степени – он тоже сделал несколько словарных статей, но он все же был синтаксистом. У него есть работы – немного, но есть, – посвященные как раз структурному синтаксису. Мельчук – яркая фигура, бесспорный лидер не только в институте – он же в Институте языкознания работал, – но межинститутский. Просто талантливый человек с первой минуты! Он был фанат собственной научной концепции, всех притягивал в свою религию, хотел, чтобы делали так, как он говорит. Собирались мы в комнате сектора структурной лингвистики. Комната у сектора была лишь одна, но довольно большая. Сборища длились по три-четыре часа, это была очень интересная работа – и в научном смысле, и в человеческом, общение шло и по словарю, обсуждались какие-то научные статьи, ну и просто трёп довольно-таки интеллектуальный был. Алик Жолковский острил.

А Шаумян ни разу на наших сборах не бывал.

– Как-то очень быстро у нас с Игорем завязались отношения, – говорит Апресян. – Была, конечно, Игорева компания, и он меня в нее взял. Он взял меня, Костю взял, и стали мы бегать по Ленинским горам. В оба присутственных дня после работы мы отправлялись на Ленинские горы и там делали пробежку, от 8 до 12 километров. Приходила с нами и Лена Земская, Елена Андреевна 235, мы с ней дружили. Но она не бегала, она оставалась при вещах.

– У нас было такое увлечение, – рассказывает об этом же Крысин, – мы ездили из института после работы, в пять часов, бегать по Ленинским горам. Это называлось «Поехали на Ленинские горы бегать». Алик Жолковский, который не бегал, сказал: «„Ездить бегать“ – какая-то сложная конструкция, поэтому я никуда не езжу». А ездили Апресян, Мельчук, я, Костя Бабицкий и Юра Мартемьянов. Мы ехали до станции «Ленинские горы», а потом бежали в сторону Химзавода. Это около Киевского вокзала. Дуга была приличненькая: километра, наверное, 3 – 4 туда и километра 3 – 4 обратно. Еще с нами бывала Аня Вежбицкая.

Украинский лингвист Владимир Труб писал о Мельчуке:

«Его легче всего увидеть во время физкультурных пробежек на Ленинских горах. Например, венгру Д. Варге, приехавшему из Будапешта специально для встречи с Мельчуком, удалось пообщаться с ним именно там. В полной выкладке (в костюме и с портфелем) он примкнул к бегущему Мельчуку и сопровождавшему его Н.В. Перцову и обсудил с ними все интересовавшие его вопросы» 236.

Тем временем оттепельная передышка в России сходила на нет. В конце 1960-х годов в ответ на множащиеся аресты и преследования инакомыслящих стали множиться и письма протеста против раскручивающихся политических репрессий.

– Я в подписании таких писем участвовал, – рассказывает Апресян, – даже собрал тринадцать подписей у нас в институте. Не все люди, к которым я подходил, – хотя деление на порядочных, не очень и непорядочных у меня было довольно четкое, – не все из тех, кого я считал порядочным и от кого рассчитывал получить подпись, соглашались. При этом у меня была семья, и я понимал, что по этому пути могу идти лишь до какой-то точки, до границы, переступать которую не могу. И я для себя решил, что этой границей будет риск потерять работу, но не риск потерять свободу. Этим я отличался, скажем, от моего дорогого друга и великого человека Кости Бабицкого, для которого никаких границ не было и который 25 августа 1968 года вышел на демонстрацию протеста против ввода советских войск в Чехословакию.

У меня еще были письма индивидуальные, я написал письмо в защиту Солженицына. Оно не было замечено, а коллективные письма были замечены, и директора Института русского языка, академика Виктора Владимировича Виноградова, вызвали в ЦК КПСС для разъяснения, что это за безобразие. Виноградов повел себя очень умно. Он сказал, что, конечно, эти люди – ученые так себе, но если он сейчас их уволит, то все скажут, что он уволил их не потому, что они посредственные ученые, а потому, что они подписывали письма протеста. Поэтому он не может пойти на такой шаг.

В 1968 году В.В. Виноградова сняли, перебросив на руководство Институтом русского языка – как более политически значимой организацией – директора Института языкознания Ф.П. Филина, который еще в 1947 году инициировал партийную проработку Виноградова за «чуждость марксизму-ленинизму». Автор прекрасной фразы «Неразоружившимся индоевропеистам в нашей среде есть о чем подумать» 237, Филин всей своей жизнью зарекомендовал себя как надежного борца с идеологическими противниками советской власти. Не подкачал он и в Институте русского языка.

Во вступлении к публикации протоколов закрытого партсобрания ИРЯ АН СССР от 19 апреля 1968 года и заседания партийного бюро ИРЯ АН СССР совместно с Дирекцией от 7 мая 1968 года написано, что Институт русского языка

«с сентября 1965-го, со дня ареста Андрея Синявского и Юлия Даниэля, лихорадило. Сотрудники института хорошо знали жену одного из них – Ларису Богораз. За год до этого она закончила аспирантуру ИРЯ и защитила там диссертацию по русской фонетике. В январе 1966-го пять сотрудников написали коллективное письмо Брежневу в защиту арестованных писателей. Еще большее негодование в Институте (десятки подписей в коллективных письмах) вызывало увольнение единственного свидетеля защиты на процессе Синявского и Даниэля – доцента филологического факультета МГУ Виктора Дмитриевича Дувакина (в ИРЯ работало много выпускников филфака, слушавших его лекции). Когда партийное начальство института весной 1966 года попыталось организовать „проработку“ первых подписавших, ряд членов партии, в т.ч. виднейшие ученые В.П. Григорьев 238 (1925 – 2007), В.Д. Левин (1915 – 1997) 239, М.В. Панов (1920 – 2001), заявили, что они не только не осуждают тех, кто подписал письма, но и сами отправили индивидуальные заявления в ЦК КПСС с критикой ущерба, нанесенного престижу страны и делу коммунизма приговором Синявскому и Даниэлю.

Осенью 1967-го в институте узнали о том, что их коллега Лев Скворцов 240 по заказу КГБ готовит экспертизу для уголовного дела арестованных молодых москвичей Александра Гинзбурга, Юрия Галанскова и двух других (суд над ними стал известен как „процесс четырех“). Возмущенные коллеги объявили бойкот Скворцову. Новый процесс был связан с недавним судом над писателями, одного из подсудимых – Александра Гинзбурга – преследовали за „Белую книгу“ – сборник о деле Синявского и Даниэля.

В дни процесса (январь 1968-го) многие сотрудники Института находились около здания суда (внутрь допускали только „проверенную“ публику и родственников подсудимых). Пришедшие сотрудники ИРЯ знали Ирину (Арину) Жолковскую (невесту Александра Гинзбурга), которая преподавала русский язык для иностранцев в Московском университете. Она рассказывала о возмутительной обстановке в зале суда, о нарушениях прав подсудимых и адвокатов. Лингвисты видели, как Лариса Богораз вместе с Павлом Литвиновым 241 передали иностранным корреспондентам обращение „К мировой общественности“, в котором звучал призыв выразить возмущение произволом, царившим в зале суда. Обращение стало импульсом для петиционной кампании: письма направлялись в советские инстанции с требованиями соблюдать законность и отменить неправосудный приговор. Письма попали за границу и транслировались „радиоголосами“ на СССР.

Тринадцать сотрудников ИРЯ, в их числе Елена Сморгунова 242, приняли участие в этой кампании. Лингвист Константин Бабицкий не только подписал несколько обращений, но и собирал подписи под ними. До начала апреля партийная власть в институте не имела указаний, как реагировать на инакомыслие беспартийных сотрудников, и не предпринимала никаких действий. Когда список подписантов был проанализирован функционерами Московского горкома партии, выяснилось, что в небольшом академическом институте решились на участие в кампании почти десять процентов научных сотрудников (тринадцать из ста шестидесяти пяти). В апреле 1968 года, на закрытом партсобрании, было решено применить оригинальную форму „проработки“ – вызов всех тринадцати беспартийных подписантов (этого слова в русском языке еще не было) на заседание партбюро. Среди них были Константин Бабицкий (через несколько месяцев, в августе 1968-го, он вышел на Красную площадь) и Татьяна Ходорович 243 (в 1969 году она стала участницей первой правозащитной группы в СССР)» 244.

«Уж на что Ф.П. Филин был одиозной фигурой, – пишет Фрумкина, – но в бытность его директором Института языкознания он не совершил и десятой доли тех пакостей, с помощью которых позже он, по существу, разогнал Институт русского языка».

Предыдущая главаГлава 28 из 35Следующая глава