К книге
«Прощание славянки». Символ русской армииКорни
17%
Корни
6

Жизнь проявляется не в состояниях, а в действиях… Зерно, брошенное в чернозем, уже одержало победу. Но должно пройти время, чтобы наступил час его торжества в созревшей пшенице.

Он иногда любил уединение. Сегодня же оно было необходимо. 3 февраля 1964 г. ему, Василию Агапкину, исполнилось 80 лет…

Он подошел к приоткрытому окну, выглянул на улицу и ахнул. Так поразил его пронзительно белый снег, какая-то хрустальная, напоенная утренним ароматом свежести прозрачность и чистота во всем. Мягким песцом снег лежал на крышах знакомых домов, на чугунной решетке сада «Аквариум», на здании зала Чайковского. А там, левее, представил он себе, снег покрыл и сад «Эрмитаж», и могучие черные тополя, и Зеленый театр, и музыкальную раковину, которую когда-то соорудили специально для его оркестра и которая стала еще одним домом ему, отдавшему музыке всю свою жизнь.

Мысленно он вновь возвращал себя к пройденному и пережитому. Подумалось: «К счастью своему, я делал в жизни то, о чем мечтал. Человек сам создает и свою реальность, и свое будущее. Я – музыкант. И этим все сказано… Ах, как бы хотелось еще что-то сделать! У меня такая ясность мысли, я знаю, чего хочу. Вот только времени мне отпущено не слишком много. Оно неумолимо, оно не ждет».

Слух уловил необычайно чистые звуки, которые то затихали, то нарастали, – это на все лады выводил свои трели его любимец, кенар Аркаша. Птичья песня своей мелодичностью и простотой брала за душу.

Василий Иванович взглянул на часы – было без четверти восемь. С облегчением подумал: «Как хорошо, что не стал устраивать банкета по случаю юбилея. Да я и всегда был далек от этого. Звон бокалов и хвалебные оды чужды мне. Однако надо собираться. Пока близкие не пришли поздравить, надобно прогуляться, навестить мой сад».

«Моим садом» он называл сад «Эрмитаж»… Медленно шагал Василий Иванович, ведя на поводке свою собаку лайку. Порой слегка опирался на палочку, однако держался ровно, сохраняя былую подтянутость и статность. Ветер нес ему навстречу крупные хлопья снега. Но он не прикрывался от них, наоборот, с наслаждением подставлял им свое лицо.

Шел не торопясь, прислушиваясь к звукам и голосам, ловя взгляды прохожих – теплые и безразличные, открытые и непроницаемые.

Его рослая плотная фигура внешне не выдавала признаков старости. Словно не по Москве 1964-го идет, а по Тамбову 1912-го. Василий Иванович не менял ритм шага, ступал уверенно. В небольшом уютном сквере присел на скамейку. Вокруг никого и по-зимнему чарующе тихо. Взял палочку и машинально выводил по нетронутой белизне снега какие-то знаки музыкального письма, вновь и вновь уходя мыслями в далекое прошлое, перебирая в памяти историю своей нелегкой и вместе с тем завидной судьбы. Если бы ему сейчас пришлось писать свою биографию, то он начал бы ее так: «Я, Василий Иванович Агапкин, родился 22 января, 3 февраля по новому стилю, 1884 г. в Рязанской губернии Михайловского уезда, деревне Шанчерово, по метрике Шанчирово, в семье бедного крестьянина – батрака Ивана Устиновича и законной жены его Акулины Васильевой…»

Перешел на другую сторону Садовой. Перед ним остановился пустой троллейбус, открылась дверь. Водитель, очевидно, думая, что пожилой человек сядет, выжидал. «А может, и в самом деле подъехать?» – подумал Василий Иванович. Но искушению не поддался. Как и всегда, он должен был пройти свой маршрут пешком.

Не помнил он своей деревеньки, но из рассказов отца виделась ему хата, позабытое-позаброшенное село. Под соломенной крышей изба – сруб березового дерева, квадратный пятиаршинник (у них позже был такой же в Астрахани), с двумя окнами, низкой, по пояс, топившейся по-черному печкой, с земляным полом, от которого в избе стояла непроходящая сырость, тяжелый овчинный дух. Из мебели прялка, колыбель-люлька, дубовый стол да скамья.

Сидит на скамье мужик в стоптанных лаптях и старом тулупе. В светло-голубых глазах его вековая усталость и беспросветная тоска. Обхватил он свою кудрявую голову сильными, сбитыми до мозолей руками, да так и сидел, думу крепкую думал… Таким возникал в памяти образ отца, Ивана Устиновича. Жена его, Акулина, рядом сидела, ногой колыбель-люльку качала да временами ткала холст. И тянула свою нить-песню, бесконечную, заунывную.

Висит полотенечко на стеночке,

Кому полотенечком утирываться?

Или:

Ты река ли моя, реченька,

Ты река ли моя быстрая!

Ты, река, по лугам течешь,

По раздольям разливаешься…

А Иван Устинович причитал, словно стонал вслух. Тяжкое время настало. Летом град побил посевы. Надельная земля перестала быть кормилицей. Еле-еле зиму пережили, в чем только душа держалась. Вот и пришлось в батраки идти. Кулак-зверюга лютует, гроши платит. На них не выстоять. Горек стал хлеб, ох как горек!

Вздохнул и посмотрел на люльку. Мирно посапывая, спал в колыбельке ребенок, убаюканный пением матери. «Вдвоем с Акулиной мы, дай бог, еще кое-как продержались бы, сладили бы с голодом, – рассуждал Иван Устинович. – Однако теперь нас трое, сын растет, скоро минет три месяца ему. Совсем еще кроха. Что ж остается? Заколачивать хату, выходить на большак, подаваться на заработки туда, где милосерднее природа, больше тепла, а значит, жизни. А уж работы я не боюсь. В ней я чувствую себя человеком… Нет, сын мой не будет побираться и нищенствовать».

Нечасто пользовался Иван Устинович даром слова, только уж когда очень полезное надо было сказать, по природе был молчуном. Слова теснили ему грудь и не находили выхода, а когда наконец высказывался, выбирались они с трудом, будто нехотя.

«Куда же ехать? – спрашивал он себя и себе же отвечал: – Известно, куда. По Оке, по Волге, а там до большого водного пути, до города Астрахани, где стоит порт, еще Петром Первым заложенный, где много кораблей с товарами, вот там, говорят, и житье в радость, и работа не даром делается…» Так или примерно так размышлял отец маленького Васи Агапкина, твердо решивший ехать за много верст от родных, насиженных мест в большой и, как казалось, сулящий спасительные перемены город на левом берегу главного русла Волги.

И вот молодая семья отправилась в долгий и нелегкий путь. По весне, когда пахнуло теплом, запахами молодой листвы и трав, вспаханных полей… Грудь спирало от чувства обновленной жизни, от надежды, что все образуется теперь, пойдет по-людски.

Но шли они не к просвету, не к солнцу. Не мог знать Иван Устинович, что новое место не принесет счастья. Ошибся он в городе, который рисовался ему в радужных красках, с сытой жизнью, терпимым заработком, возможностью безбедно содержать семью, растить сына-наследника. Ничего не оставил он после себя ни сыну, ни семье.

А город тех лет, как огромный спрут, втягивал людские массы нищих и страждущих, В кабалу к судовладельцам, купцам, спекулянтам. В порту скапливалось изобилие продуктов, но они предназначались «сильным мира сего» – зажиточным горожанам, помещикам и капиталистам, – но никак не «черни», не рабочему люду, который богатства эти и создавал своим трудом и таскал на своем горбу.

Иван Устинович пополнил армию портовых рабочих и с утра до ночи гнул спину на новых, еще более изощренно жестоких хозяев. Город принял их в свои объятия, но объятия эти были неласковые, удушающие.

Астрахань тех лет была хотя городом и большим, со многими производствами, с красильнями, писчебумажной и кожевенной фабриками, огромным портом, но до чрезвычайности грязным и запущенным. Большинство улиц было не мощено. Мусор и нечистоты подолгу не вывозились, и по всему городу расползались зловонные испарения. То там, то здесь вспыхивали заболевания.

Даже по весне город казался невзрачным и убогим. Весной и осенью свирепствовали ветры, они хозяйничали и в городе, и в дельте Волги, гнули белый ковыль к земле, поднимая песчаные бури, которые ближе к морю желтым маревом покрывали солончаковые низины.

Восемь месяцев, с марта по октябрь, была открыта навигация, и восемь беспросветных месяцев Иван Устинович таскал тяжести, многопудовые мешки, надрывая и без того подточенное голодом и нуждой здоровье. Летом же случалась засуха. Неделями и месяцами ни капли дождя не перепадало на вымершую землю. Духота спирала дыхание. Раскаленное белое солнце иссушало силы. Грузчики, потные, черные, не защищенные от едкого солнца, напоминали рабов. Нередко люди, не выдержав нагрузки, падали замертво. Однако работа не останавливалась, и все чувства человеческие притуплялись, вытравлялись непосильной ее тяжестью. Лишь негромкая, вполголоса исторгаемая из груди бурлацкая песня, как зов о помощи, держала людей. Потом жара отступала, и начинали наваливаться туманы…

Так текло время, пока злой рок не сжил со свету Акулину. Пошла на реку и не вернулась. Остался полугодовалый ребенок на руках у отца. Никогда бранным словом не тронул жену Иван Устинович. Всеми нежнейшими чувствами души, какие только были ведомы ему, был он привязан к своей суженой. Без нее стало пусто и зыбко в мире. И если бы не сын Васенька, может, и сунулся куда-нибудь в омут. Подолгу, когда ребенок засыпал, он сидел не шелохнувшись и тихо призывал свою Акулину. Ему хотелось выплакать сердце свое… Вдали виделся ему большой дом, не его развалюха, хорошо и ладно одетый сын, молодой и сильный, такой же мужественный, как и он сам, с женой молодой, похожей на мать, его Акулину, а рядом куча детей мал мала меньше. И от этих дум на душе становилось светлее. Будущее его обретало смысл, ради которого стоило жить.

Однако время не стояло на месте, оно катило себе вперед. Зима 1885 г. выдалась лютая. Дул порывистый ветер, от которого дрожала вся избенка, как будто он проверял ее на прочность. Иван Устинович большими нескладными руками прижимал мальчика к груди, обогревал его. Соседка приносила молоко. У нее самой две маленькие девочки. Младшей Насте еще не исполнилось и двух годиков, старшей Вере – четыре. Соседка работала прачкой в порту, занималась поденщиной. Звали ее Анной Матвеевной.

Горе сводит людей, имеющих нужду в помощи. Да и куда денешься? Не отдавать же беззащитного мальчика в сиротский дом. Вот и стали жить все вместе одной семьей. Анна Матвеевна на время перестала работать, сидела с детьми, вела хозяйство. Жизнь ее научила не гнушаться никакой работой. Воспитанием своим детей она не угнетала. От природы была женщиной мягкосердечной, чувствительной. Что до Ивана Устиновича, то он впрягся везти уже шесть человек, считая мать Анны Матвеевны, а спустя некоторое время, с рождением сына Вани, и все семь. Надрывал он силы свои, не жалеючи. Лишь бы дети были живы, накормлены, ухожены.

Шли годы. Нужда все больше подступала к дому Агапкиных. Как-то бабка сшила уемистые мешки из парусины, примерила их Васе, Вере и Насте и сказала, темнея лицом: «Ну вот, теперь с богом. Ступайте, милые мои, сами добывать краюхи хлеба, помогать своему батьке, на котором уже и лица-то нет».

Так пошли по миру трое детишек, две девочки да маленький Вася, побрели по пыльным дорогам за подаянием.

Известие о том, что дети малые пошли побираться по свету, потрясло Ивана Устиновича. Кровь бросилась ему в лицо. Схватил он попавшийся под руку табурет, кинул его с силой об земь, разбив в щепки. Но была в этом гневе и растерянность. Он вполне сознавал, что семья его дошла до крайней нищеты и что послать детей просить милостыню – шаг вынужденный, дабы тем самым помочь ему же самому справиться с нуждой. Но он, задыхаясь, повторял одно и то же: «Не позволю детям побираться, не позволю!»

С этого дня одна мысль не давала покоя. Дети голодают! «Значит, – угрюмо размышлял он, – теперь мне вдвойне на работу налегать надо. И так в три погибели гнусь с утра до ночи, отказываю себе даже в малом отдыхе. Откуда сил взять, чтобы взваливать на спину по два мешка вместо одного? Делать, однако, нечего. Пусть сам пропаду, а род свой позорить не дам». И верилось Ивану Устиновичу, что когда-нибудь заживут его дети по-человечески, легко, свободно, придет их время, пробьет их час.

После того случая Вася видел отца еще реже. Не каждый день он приходит в дом обедать – чего тратить время на пустую ходьбу, больше сил сбережет – больше работы сделает. Носила ему узелок на пристань Анна Матвеевна. Лишь по большим праздникам, когда работать считалось грешно, да по воскресеньям Иван Устинович брал детей и шел с ними в шумном людском потоке, куда стекался народ. На торжок, на ярмарку. В Масленицу – кататься на салазках, провожать зиму. Как ребенок, вместе с детьми кубарем скатывался с горы, подбрасывал Васю и девочек вверх, зарывался с ними в снег, смеялся до слез. А по вечерам присоединялись к какому-нибудь народному хору, и тут Иван Установич преображался. Песни протяжные подтягивал. Выпевалась в них и боль и тоска крестьянской души. Очищала песня. И утешала, пробуждала к жизни.

Летом в редкие свободные часы ходил Иван Устинович к Волге. Смотрел на гладь воды, на широкий поток, который не всколыхнется, идет стеной сплошной. Нет-нет, и слезы выступали на глазах. Ведь река была для него словно кладбище – в ней утонула суженая Акулина.

Иногда брал Иван Устинович с собой детей, уходил с ними далеко от дома, а там чем только ни занимались. Бывало, срежет ветку и сделает дудочку, тихо наигрывает простые, словно принесенные ветром мелодии. Вася старался подражать отцу во всем. Научился он и на дудочке наигрывать отцовские мотивы.

Как-то одним погожим летним днем усадил Иван Устинович детей возле себя и принялся рассказывать им о прошлом, о далеком прадеде. От него-то и пошла фамилия Агапкиных. Был он могуч, богатырского здоровья и силы человек, ступал немного косолапо, всем видом своим напоминал медведя. А звали прадеда Агапом. Бурлачил он на Волге. Подкову на ярмарке разгибал. На потеху подбросит стол – разлетится тот на мелкие кусочки. Людям удивительна такая сила. Дети кричали: «Агап, кинь-ка вон тот камень». Так и пошло. Агап, кинь то. Агап кинь. Агап кинь… Так и закрепилось за ним прозвище Агапкинь, Агапкин…

Детям понравилась история происхождения фамилии. Особенно Васе. Он как мужчина испытывал необыкновенную гордость, что продолжает род богатырей и, быть может, сам когда-нибудь станет таким же сильным.

Вот и сидели, бывало, на берегу, беседовали. Вася на дудочке разучивал новые песни. Девочки сплетали венки из полевых цветов. И разве могли знать они, что скоро, очень скоро придется им рвать цветы на могилу Ивана Устиновича.

Стояло душное степное лето. Зной желтым маревом висел в воздухе. Дожди не перепадали, трескалась иссохшая земля. Люди изнывали от страшной всепожирающей жары. А баржи все прибывали и прибывали. Некогда было передохнуть, перевести дух в теньке, окунуть голову в воду. Хозяин сам смотрел за рабочими, подгонял их, грозил лишить жалованья, уволить того, кто останавливался в изнеможении.

Беда всегда настигает врасплох. Взял Иван Устинович очередной мешок, застучали молоточки в висках, помутилось в голове, как дурману наелся. Перед глазами качнулось белесое небо, и вдруг стало оно заливаться кровью, лишь успел на мгновенье увидеть Васины глаза, и все оборвалось… Замертво упал наземь.

Кто-то позже пустит молву, что случилось это от солнечного удара, что, дескать, была бы шапка на голове, беда бы прошла стороной. Однако истинная причина была другой. Источился, не выдержал организм непосильной работы. Годы спустя в автобиографии Василий Иванович коротко скажет об этом: «Отцу было только 39 лет. Надорвал свои силы адской работой».

Смерть Ивана Устиновича переживали тяжело. Плакала Анна Матвеевна. Кричали дети. Но ближе всех к сердцу принял ее Вася. Шел ему тогда десятый год. Горе мальчика было безутешным. Один тайком пробирался он на могилу отца и просиживал там долгие часы.

Отец был всем в его жизни. И вот отца нет на свете, и буйные краски природы, казалось, выцвели для мальчика. Пение птиц, которое он с таким упоением слушал всегда, не трогало. Все померкло. Впервые Вася ощутил пустоту, бездонную и страшную. Но еще более жгло сознание вины перед отцом. «Отец бы себя прокормил, – тихо плача, говорил себе мальчик, – он надорвался из-за нас, ради жизни моей погиб». И от этой причастности к гибели отца ему делалось еще горше. Казалось, страх, мука и одиночество вошли в его кровь и плоть. Никому он теперь не нужен. Анна Матвеевна относилась к нему, как к родному, но Вася знал, что на свете ближе отца никогда и никого не будет. Во веки веков.

Стояла необычно мягкая, теплая осень. Но умиротворение в природе не ощущалось Васей. Утешение он находил в одном. Доставал из глубокого кармана тщательно завернутую в платок дудочку, когда-то смастеренную отцом, единственное свое сокровище, держал ее в руках, но к губам не прикладывал, не смея нарушить первозданную тишину. Так и сидел, опустив голову в беспросветной своей тоске. Вспоминались Васе слова отца о далеком будущем, о том, кем должен стать его сын. Свободным человеком, мастером полезного для людей дела, к которому надо готовить себя уже сейчас, загодя. Отец не знал, какому делу посвятит себя Вася, когда подрастет, но верил, что не будет сын его страдать от кабалы. И не посрамит род Агапкиных. Васе смутно припоминался тот слабый, как неверный пламень свечи, едва уловимый отцовский напев. Он вслушивался в далекие, как бы ускользающие звуки, и ему становилось легче, будто отец где-то рядом и говорит с ним.

Здесь, на могиле отца, Вася дал себе клятву во всем, везде следовать завету отца, кем бы ни был волею судьбы, всегда быть верным отцовскому слову, мечте. И, пока дышит, свято беречь память об отце.

Предыдущая главаГлава 6 из 36Следующая глава