глава 54.
Письма из двух миров и роковое вето
В середине мая, когда улицы Парижа оглашались бесконечным барабанным боем и маршем новобранцев, дипломатическая почта принесла мне спасительный глоток свежего воздуха. На серебряном подносе в моей спальне лежали два пухлых конверта: один с неаполитанскими штемпелями, другой — с российскими.
Я с трепетом распечатала первое письмо. Оно пахло морем, горячим ветром и лавандой — запахами моего покинутого итальянского рая. Бьянка писала много, с присущей ей южной эмоциональностью.
«Ах, мадам Анна, как же здесь пусто без вас! — гласили ровные, летящие строчки. — Я считаю дни до вашего возвращения. Шарль здоров, румян и весел. Вчера он гонял нашего кота Персика по всей террасе, а сегодня утром просил передать, что нарисовал для вас картину, на которой изобразил корабль. Мы все так ждем вас. И я... я безумно жду своего мужа».
В конверт было вложено отдельное запечатанное послание для Жозефа. Когда вечером наш капитан заглянул к нам на огонек, я молча протянула ему сложенный вдвое лист. Молодой офицер, чье лицо за последние месяцы огрубело и осунулось от бессонных ночей в патрулях, схватил письмо дрожащими руками. Он порывисто отошел к окну и долго стоял спиной к нам, вчитываясь в строчки жены. Когда он повернулся, его глаза блестели от непролитых слез, но на губах играла искренняя, почти забытая улыбка.
Бьянка, желая отвлечь нас от мрачных парижских новостей, щедро делилась в своем письме и светскими сплетнями.
«Весь неаполитанский двор только и говорит, что о новом скандале, — писала моя темпераментная подруга. — Лорд Гамильтон, английский посланник, привез из Лондона свою новую, совсем юную супругу! Представляете, она моложе его чуть ли не на сорок лет. О ее прошлом шепчутся по всем углам — говорят, она позировала художникам в весьма вольных нарядах и происходит из самых низов. Но, признаться, она дьявольски красива. Весь свет сходит с ума, а наша королева Мария Каролина уже очарована ею и приближает к себе».
Я невольно улыбнулась. Скандалы из-за красивой женщины с сомнительным прошлым — какие милые, невинные проблемы по сравнению с декретами о конфискации имущества и надвигающейся гильотиной!
Второе письмо было от Амалии. Разломив сургучную печать, я погрузилась в чтение новостей из далекой, заснеженной и бесконечно мирной России.
Моя подруга с восторгом сообщала, что ее свадьба состоялась. Она стала графиней Апраксиной и теперь обживалась в Москве, подальше от строгих порядков петербургского двора. Письмо было полно подробных описаний ее новых нарядов, московских балов, визитов к родственникам мужа и обустройства их большого дома на Пречистенке. О карточных долгах и кутежах молодого Апраксина, о которых так сокрушался Василий Петрович, она не обмолвилась ни словом — видимо, пока пребывала в счастливом ослеплении медового месяца.
«Анна, милая, как же я скучаю по нашим долгим беседам! — писала Амалия в самом конце. — Москва чудесна, здесь так гостеприимно, широко и безопасно. Бросайте ваш сумасшедший Париж, умоляю! Газеты пишут страшные вещи про эту французскую заразу. Приезжайте к нам, мы с графом будем так счастливы принять вас!»
Я опустила исписанные листы на колени и посмотрела на танцующее пламя в камине. Два совершенно разных мира. В одном — юная леди Гамильтон кружила головы неаполитанским кавалерам, в другом — беспечная Амалия танцевала мазурку на московских балах.
А здесь, в Париже, мы сидели за тяжелыми железными решетками, прятали серебро, слушали кровожадные куплеты «Марсельезы» с улицы и с замиранием сердца ждали завтрашнего дня, согревая в кармане ключ от тайной мансарды.
К концу весны воздух в Париже стал невыносимо душным — и дело было не в погоде, а в той атмосфере всеобщей ненависти, которая пропитала город.
Двадцать седьмого мая Собрание нанесло удар, от которого наша тихая Анабель прорыдала всю ночь. Был издан декрет о немедленной депортации всех священников, отказавшихся принести присягу правительству. Тех самых священников, которые давали приют беглецам, подобным нашей юной подопечной. Революция методично уничтожала старую веру, заменяя ее культом нации.
Вскоре последовал новый, еще более угрожающий шаг. Восьмого июня Собрание постановило собрать со всей страны двадцать тысяч вооруженных добровольцев-федератов и разбить их лагерь прямо под стенами Парижа.
— Это армия не для защиты границ, — хмуро констатировал Василий Петрович, расхаживая по кабинету. — Это армия для устрашения короля. Радикалы стягивают в столицу фанатиков, чтобы одним ударом покончить с монархией.
Но Людовик XVI внезапно проявил упрямство отчаяния. Одиннадцатого июня он воспользовался своим конституционным правом и наложил вето на оба декрета — и о депортации духовенства, и о военном лагере.
— Он подписал себе смертный приговор, — тихо сказал мой муж, когда весть о королевском вето разлетелась по городу. — Толпа не прощает неповиновения своим кумирам.
И граф оказался абсолютно прав.
Двадцатого июня Париж взорвался. Вечером к нам вбежал смертельно бледный Жозеф. Его мундир был помят, а в глазах стоял неподдельный ужас.
— Тюильри захвачен! — с порога выдохнул он, едва переводя дух. — Это был заговор, Ваше сиятельство. Тайный повстанческий комитет, которым заправляют Жорж Дантон и прокурор Манюэль, поднял предместья. Десятки тысяч вооруженных людей... Национальная гвардия просто расступилась! Мы ничего не могли сделать!
— Где король? — граф резко поднялся навстречу капитану. — Он жив?
— Жив. Но лучше бы вы этого не видели, — Жозеф с отвращением покачал головой. — Толпа ворвалась прямо во дворец, выломала двери топорами. Они прижали Его Величество к окну. Они заставили монарха Франции... надеть красный фригийский колпак! И пить вино из одного стакана с санкюлотами за здоровье нации!
Я закрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть. Мои мысли метнулись к нашей тайной мансарде на улице Сен-Тома-дю-Лувр. Она находилась в двух шагах от этого безумия! Если бы мы решили переждать бурю там именно сегодня, мы оказались бы в самом эпицентре восстания.
На следующий день, двадцать первого июня, испугавшись содеянного, Собрание спешно выпустило лицемерный декрет, запрещающий собрания вооруженных граждан в черте города. Но было слишком поздно. Закон превратился в пустой звук.
Падение героя
В эти мрачные дни на политической сцене в последний раз мелькнула тень былого величия. Двадцать восьмого июня в Париж внезапно вернулся маркиз де Лафайет. Оставив свою армию на фронте, он явился в Законодательное собрание.
— Он выступил с блестящей речью, — рассказывал нам позже Василий Петрович, который присутствовал на заседании дипломатического корпуса. — Лафайет открыто обвинил якобинцев и Дантона в государственной измене. Он потребовал распустить мятежные клубы и восстановить авторитет короны. Он хотел организовать смотр Национальной гвардии, чтобы собрать верные закону войска и навести порядок в столице.
— И что же? — с надеждой спросила я.
— А то, что новый мэр Парижа, радикал Петион, просто отменил этот смотр, — с горькой усмешкой ответил граф. — Никто не пришел на призыв Лафайета. Гвардия больше ему не подчиняется. Герой двух континентов оказался генералом без армии.
Это был конец иллюзий. Тридцатого июня сломленный, понявший свое бессилие Лафайет покинул Париж и вернулся к своим войскам на границу. Вслед ему неслись проклятия. В тот же вечер Робеспьер с трибуны Якобинского клуба публично осудил маркиза как предателя нации, а на площади Пале-Рояль улюлюкающая толпа радостно сожгла его соломенное чучело.
Кумиры тысяча семьсот восемьдесят девятого года стремительно превращались во врагов народа. Глядя на зарево от костров, освещавшее ночное небо над Парижем, я понимала: защита рухнула. Монархия была растоптана, армия расколота, а умеренные политики спасались бегством. Близилась развязка.