глава 32.Огонь кордильеров
Конец тысяча семьсот девяностого года напоминал медленно сжимающуюся удавку. Иллюзии о бескровном перерождении общества окончательно развеялись, уступив место суровой, беспощадной реальности.
Революция стремительно меняла свои цвета и свои законы. Двадцать первого октября Национальное собрание официально утвердило сине-бело-красный триколор в качестве государственного флага. Историческое белое знамя Бурбонов с золотыми лилиями, под которым Франция жила столетиями, было отправлено на свалку истории. Теперь трехцветные кокарды пестрели повсюду, превратившись из символа надежды в обязательный пропуск к выживанию.
Каждое утро Архип, возвращаясь с рынков, приносил тревожные вести. Страна пылала. В провинциях вспыхнули новые крестьянские бунты — мужики с вилами вновь пошли на усадьбы, чтобы сжигать феодальные архивы. Пламя перекинулось даже через океан: газеты пестрели сообщениями о кровавых восстаниях рабов во французских колониях, на Мартинике и в Сан-Доминго.
Но самым страшным, роковым решением властей стал декрет от двадцать седьмого ноября.
Мы с Василием Петровичем сидели в кабинете, когда Жозеф принес нам текст нового закона. Собрание обязало всех католических священников присягнуть на верность новой конституции.
Граф пробежал глазами текст и с глухим стуком опустил серебряный нож для бумаг на стол.
— Идиоты, — процедил старый дипломат, и в его голосе прозвучало искреннее, профессиональное презрение. — Они только что собственными руками раскололи Францию надвое.
— Вы думаете, священники откажутся? — спросила я.
— Истинные католики никогда не променяют Папу Римского на декрет кучки парижских адвокатов, Анна. Половина духовенства станет «неприсягнувшими». И что самое страшное: за этими священниками в деревнях пойдут миллионы темных, набожных крестьян. Парижские реформаторы только что заложили фундамент для жесточайшей гражданской войны.
Чтобы понимать, куда дует этот раскаленный ветер, нам нужно было спуститься с дипломатических высот на самое дно политической жизни. Василий Петрович решил, что пора навестить тех, кто действительно управляет улицей.
Наш путь лежал в Клуб кордельеров.
Основанный весной в здании старого, упраздненного монастыря францисканцев-кордельеров, этот клуб стал настоящим магнитом для самых бедных и самых радикальных слоев Парижа. В отличие от Якобинского клуба, где требовался немалый членский взнос, сюда пускали всех — ремесленников, прачек, сапожников и грузчиков.
Мы оделись предельно скромно. Я накинула темный шерстяной плащ с глубоким капюшоном, а Василий Петрович облачился в потертый суконный сюртук, став похожим на старого, уставшего нотариуса. Жозеф сопровождал нас, держа руку в кармане, где покоился заряженный пистолет.
Внутри бывшего монастыря царил полумрак, густо замешанный на запахах дешевого табака, кислого вина, мокрой шерсти и немытых тел. Под высокими готическими сводами гудело людское море. Здесь не было париков и тонких манер. За грубо сколоченными столами сидели люди с мозолистыми руками и горящими от голода и фанатизма глазами.
Мы забились в самый темный угол у колонны.
На импровизированную трибуну — пару сдвинутых бочек — вскочил молодой человек. Я мгновенно узнала его, несмотря на то, что его волосы были всклокочены, а лицо осунулось.
Люси-Симплис-Камиль Бенуа Демулен. Тот самый заикающийся журналист, который год назад спас меня от растерзания в Сент-Антуанском предместье.
Его заикание исчезало, когда он впадал в ярость. А сейчас он был в бешенстве.
— Граждане! — звенел его голос под сводами монастыря. — Национальное собрание предает нас! Они разделили народ на «активных» и «пассивных» граждан, дав право голоса только богачам! Разве для этого мы брали Бастилию?! Разве мы проливали кровь, чтобы сменить аристократию крови на аристократию кошелька?! Умеренные трусы вроде маркиза де Лафайета спят в одной постели с монархией!
Толпа взревела, сотрясая воздух тысячами сжатых кулаков.
Но Демулен был лишь разогревом. Когда он спрыгнул с бочек, его место занял человек, при виде которого гул в зале мгновенно стих, сменившись тяжелым, почти животным ожиданием.
Жорж Дантон.
Огромный, широкоплечий, с изрытым шрамами и оспой лицом, он напоминал первобытного титана, вырвавшегося из-под земли. В нем не было ни капли изящества Мирабо. От Дантона исходила сырая, сокрушительная, звериная мощь.
Он не начал говорить. Он зарычал.
— Вы голодны?! — его бас, казалось, заставил вибрировать каменные плиты под нашими ногами. — Да!! — единым выдохом ответил зал. — А те, кто заседает во дворцах, — сыты! Закон о Гражданском устройстве? Декреты? Департаменты? Какое вам дело до их бумажек, если вашим детям нечего есть?! — ревел Дантон, размахивая огромными кулаками. — Свобода ничего не стоит, если она принадлежит только тем, кто носит шелк! Нам нужны не их подачки! Нам нужно право на жизнь! И мы возьмем его, даже если придется вырвать его из их глоток вместе с их синими гвардейскими мундирами!
Люди вокруг нас словно сошли с ума. Они вскакивали на скамьи, кричали, их глаза наливались кровью. Это была уже не политика. Это была ненависть, чистая и дистиллированная, возведенная в абсолют.
Я прижалась плечом к Василию Петровичу. Мой внутренний житель цивилизованного двадцать первого века содрогнулся перед этой первобытной стихией.
— Вы слышите, Анна? — едва слышно прошептал муж, наклонившись к самому моему уху. — Дантон не просто оратор. Он — голос их пустого желудка. И этот голос скоро заглушит все остальные.
— Они разорвут Лафайета, — так же тихо ответила я, глядя на разъяренные лица санкюлотов.
— Лафайет — уже политический труп, он просто еще не знает об этом, — констатировал граф, аккуратно беря меня за локоть и увлекая к выходу, пока толпа была заворожена ревом своего трибуна. — И король тоже.
Когда мы вышли на холодный, дождливый ночной воздух, я жадно вдохнула, пытаясь избавиться от запаха человеческой ярости.
Василий Петрович остановился у нашей неприметной кареты и тяжело посмотрел в сторону Тюильри.
— Если мы хотим спасти мальчишку-дофина, Анна, нам нужно действовать очень быстро, — жестко сказал он, и в его глазах блеснула сталь старого офицера. — Дантон только что объявил открытую охоту. Когда эти люди пойдут на дворец, они не оставят в живых никого. Ни короля, ни королеву... ни их детей. Время пошло.