Сегодня она не такая, как всегда.
Смотрите: плывёт… сюда поворачивает и уже издали машет рукой. Аккуратно причёсанная, она сидит на борту, и длинные волосы её касаются мягкой воды.
Весело бежит челнок.
— Доброе утро! — говорит она мне.
— Здравствуй, Нина!.. Осторожно, коряга там.
Она обогнула подводный камень, где неглубокое течение, и подошла к обрыву, к моему ущелью. «Ух ты!» — вздрогнул я, потому что подкинуло её челнок и понесло между камнями.
Нина пригнулась, налегла на весло, резко поставила его торчмя. И челнок остановился, замер у скалы.
— Ты молодчина, — сказал я, заглядывая в узкий пролив. — Думал, разобьёшься о скалу… Давай цепочку, привяжу твой чёлн… А знаешь, Нина, — тараторил я без конца, радуясь, что она приехала, — вот здесь, как раз на этом месте, застрял было конь.
— Знаю, — ответила Нина. — Вот здесь. Острый камень ему врезался в ногу, и я смазала ранку йодом, а камень веслом отколола.
— Так это ты? — вытаращил я глаза. — Ты Бакуна спасла?
Нина как будто и не слыхала моего возгласа. «Трам… трам…» — замурлыкала «еньку» и захлопала ладонями по коленкам. Я и забыл, что она не любит о себе рассказывать. И начал осторожно расспрашивать:
— А ночью и не ви-и-идно, — сказал я нараспев.
— И видно. У меня есть фонарик.
— А где же тот фонарик?
— А вот он, — и протянула мне большой белый гриб.
— Это же гриб!
— Ну и что? А ночью он светится.
Я лёг, оттопырил на себе рубаху — сделал тёмный шатёр. Сунул туда гриб и посмотрел одним глазом: точно… светится гриб… синим холодным огнём. От этого света под рубахой наступили синие сумерки и получилась маленькая ночь — вроде бы небо, земля и луна.
— Знаешь, Нина, — вскочил я на ноги, — возьми свой фонарик, и пойдём к белым глиняным ямам.
— А там что?
— А там нора. Целая пещера. Глубокая-преглубокая. Даже страшно. Пойдём?
Я подал ей руку. Из челна она спрыгнула на берег, сняла свои белые туфельки. Оказалось, что ростом она почти вровень со мной, как раз до чуба мне, разве что немного щуплая и незагорелая, как Адам.
До этого Нина сидела только в челне. А сейчас вдруг встала на камень и опустила почему-то глаза. «Не бойся. Пойдём!» — хотелось сказать ей.
Я повёл её через брод, через лозняки — на другой берег речушки.
Тропка взяла круто вверх. Земля под ногами сухая, красноватая, и нам частенько попадались разноцветные кремнёвые камушки. Нина запрыгала, захлопала в ладоши: ах, какие красивые! Сказано, девчонка есть девчонка. Показал я Нине самые лучшие камушки: есть острые, есть плоские, есть похожие на старинные ножи. А какого они цвета! Видишь: и салатового, и зелёного, и багряно-красного. А как высекают искры! У меня дома целая шапка кремнёвых камушков. Могу поменять на фонарик. А хочешь — и так дам. Навсегда.
Разговаривая, мы пошагали дальше по крутому косогору. Уже по всему видно, что скоро приблизимся к глиняным ямам — дорожки тут и там усыпаны белой глиной. А вот и крутой обрыв, почти отвесная рыжеватая стена, изрытая дождями, а под стеной — норы. Это входы в карьер.
Мы остановились возле первой норы.
Ну представьте себе: круглая дыра, надо лезть словно в погребок, кто-то даже выкопал ровные земляные ступеньки. Только вот темно. И холодом несёт…
— Полезли? — предложил я неуверенно.
Вид, наверное, у меня был скучный, потому что Нина так улыбнулась, как улыбаются взрослые, с умилением глядя на ребячьи веснушки. И я, будь что будет, вдохнув побольше воздуха, съехал вниз, на верхнюю ступеньку. Нина за мной. Она подняла свой грибок, и мы, взявшись за руки, полезли туда, под землю.
Нора, выдолбленная лопатами, была крутой и скользкой; осторожно я передвигал ногу, сначала одну, потом другую. Что-то липкое цеплялось за голову. Я шёл согнувшись и чувствовал, как Нина дышит мне в затылок.
— Не страшно? — спросил я.
— Не… А далеко ещё?
— Далеко.
Кто знает, боится ли она или только мне жутковато? Потому что прямо над нами висит целая гора земли, и ходят там тракторы, и слоняются дядьки с лопатами. И уже не видно того узенького выхода. Разве до него доберёшься? Волей-неволей слышится: дрожит земля, потрескивает… вот-вот потечёт за шею узенький песчаный ручеёк; а потом грохот, обвал… У нас от страха захватило дыхание, теперь мы разговариваем только шёпотом.
— Нина, — говорю я, — повыше фонарик подними, а то темно.
— Может, вернёмся обратно?
— Ничего, уже скоро.
Спускаемся ниже, и проход становится всё мрачнее, и морозцем щиплет за ноги. Вдруг я поскользнулся, шлёпнулся в темноту, в мокрую зияющую пропасть. Ой! Что-то упало на меня, придавило сверху. И светит мне в самое ухо.
— Нина, это ты?
Мы испугались, но тут же рассмеялись.
Встала Нина, подняла вверх фонарик.
— Смотри! — сказала она зачарованно. — Какая здесь красота!..
Мы были уже внутри выработки, в белой пещере. Нет, вы видели белую пещеру? Из белой, чистой глины? Видели, чтобы и пол, и стены, и потолок — всё было будто подсинённое и всё чтоб горело удивительно ровным морозным огнём?
Смотрела Нина на это белое сияние, и лицо у неё похорошело от удивления, а на щеках обозначились глубокие вишнёвые ямочки. В тех ямочках, казалось, светился мёд. У меня даже сладко во рту стало, я сложил язык желобком и кончиком языка лизнул её щёку.
— Ой! — вскрикнула Нина. — Ты чего пугаешь?
Она вытерла рукой щёку, подняла ещё выше фонарик и подошла к стене: в белой холодной глине, изрубленной лопатами, мерцали разноцветные камушки, блестели красные жилки. А из тех жилок выступала вода и холодными каплями падала под ноги. Казалось, капли сразу же замерзали, и в пещере звонко раздавалось эхо от каждого удара.
Я продрог, приблизился к Нине, и мы шёпотом, друг другу на ухо заговорили:
— Нина, у тебя глаза светятся.
— И у тебя.
— У тебя нос холодный.
— И у тебя.
— У тебя губы дрожат.
— И у тебя.
— Давай отсюда убежим.
— Давай!
Мы пустились наутёк, и задрожала, заговорила вся пещера.
Мы карабкались вверх, толкая друг друга, визжали не то от страха, не то от смеха, трудно сказать. И вот наконец снова на горе… Сколько здесь солнца, тепла, запахов! Как хорошо наверху!
Постояли вдвоём, согрелись, надышались вдоволь.
— Давай в камушки поиграем, — предложила вдруг Нина.
— Давай, — согласился я, а про себя подумал: «Может, не надо… Девичья игра — камушки. И никогда у меня дальше „перевоза“ не шло, я видел только, как другие играли».
— Чур-чура, я первая! — крикнула Нина и быстро насобирала хороших, обточенных камушков. — Как раз ровно пять!
Она уселась на земле, одёрнула платьице, а потом с каким-то таинственным видом стала дуть в руку, по-своему на ладони разложила камушки.
— Играю в «наседку», — объявила она.
И не заметил я, как Нина подбросила камушки. Подбросила, сверкнула ладошкой и — хвать! — поймала их на «спинку» руки. Камушки стукнулись в воздухе, кучкой упали на руку и как будто замерли — ни один не скатился на землю. Она ещё раз подбросила — и снова камушки на ладошке.
Здорово!
И я когда-то играл в «наседку» — один или два камушка ловил. А это означает: будешь дальше играть с тем одним или двумя камушками, которые насобирала «наседка». А ничего не поймаешь — всё, иди, братец, гуляй!
— Теперь «перевоз», — сказала Нина.
Высыпала своё добро на землю и начала «перевоз», потом «карусель». Быстро, высоко подбрасывала она камушки, то по одному, то по два, а то и по три, и пока они пролетали перед самым носом у Нины, она хватала с земли новый камушек, успевала подбросить и его, и даже умудрялась при этом ударить в ладоши, а то и обернуться на пятках и на лету поймать камушки, не уронив ни одного на землю. Я только хлопал глазами, глядя, как мелькают её косички, бегают глаза, сверкают на солнце колени, как шевелит она ртом, словно помогает и губами ловить мелькающие перед собой чудо-камушки.
— Всё! — со вздохом произнесла Нина и языком слизнула капельки пота, которые повисли на кончике её носа, потом устало опустилась на землю. А у самой щёки горят и в глазах озорные огоньки!
Ну конечно, рада-радёхонька!
А мне что делать? Как мне, бедняге, спасаться? Если бы это на пруду было, да если бы мы затеяли «дед бабу везёт», тогда бы я так запустил камушек, что он триста раз на воде подскочил бы. Правду говорю: если не триста, то раз семь или восемь. А что здесь…
— Слушай, Нина, — предлагаю я, — может, пойдём на Хиврю?
— Ты чего, испугался? Не хочешь играть?
— Не испугался, — говорю. — А на Хиврю опоздаем.
— А что там на Хивре?
— Ну-у! Такого ты сроду не видела. Айда скорее!
Хивря — это наша гора; крутой стороной она обращена к солнцу. Здесь, на самом солнцепёке, трава выгорает, земля дымится и от сухой полыни в глазах горько.
Мы взбираемся на гору, ближе к небу, отсюда видно степь, бугристую насыпь дороги и телеграфные столбы, что стоят в степи, как оловянные солдатики.
— Садись, — предложил я Нине и похлопал ладонью по горячей земле.
Мы уселись так, чтоб Нина видела меня, а я видел её.
— Угадай, кто здесь живёт? — Я показал ей спрятанную в траве маленькую норку.
В ту норку разве что палец мог пролезть. Однако как она хорошо сделана: отверстие круглое, стены гладенькие, очень тонко выложены ватой. Даром что в земле — норка чистая и светлая.
— Здесь живёт паук-крестовик, — сказала Нина.
— Правильно. Сейчас мы поговорим с ним.
Я вытащил свои припасы — капроновую нитку и немного смолы. Смолу помял в ладони, подышал на неё, чтоб мягче была, и вылепил «язычок». Потом привесил к нему нитку и тихо, осторожно опустил «язычок» в нору.
— Подёргай, — предложил я Нине. — только не очень дёргай, а так, слегка. — И я показал, как надо дразнить паука. И заодно приврал, что если его подразнить, то он начинает сердиться и высвистывать. — Ну что? — спрашиваю.
С таинственным видом склонилась Нина над норкой. Одной рукой водит нитку, другой рукой, пальцем, грозит мне:
— Тс-с!.. Дёргает… Хватает за нитку!
— Как дёрнет посильней — тащи!
Так и случилось: Нина рванулась назад, нитка за нею, и вылетел паук из норы, как рак за наживкой. Серый с крестом паук, который вцепился клещами в смолу. Он качался на нитке, как раз перед самым носом у Нины, перебирал волосатыми лапами, молил о пощаде.
Не была бы она девчонка, если бы не подскочила, не бросила паука, не запищала, не хлопнула меня по шее:
— Ах ты врун!.. Испугал меня!
Пока мы толкали друг друга и визжали, паук вытащил лапы из смолы и юркнул в свою норку.
— Интересно, как они прядут нитку? — спросила Нина.
— Кто они?
— Да пауки.
— По-моему… Гм!.. По-моему, ловят пушинки и из пушинок прядут. И нитки прядут, и сетки для мух, и вату делают для паучат… А тебе зачем?
— Да так. Вот посмотри, какая тоненькая ниточка. — И Нина провела пальцем в воздухе.
Между одним и другим стебельком травы повисла паутинка. Она светилась на солнце. Гибкие стебли туго натягивали её, как струну. И паутина тихо, баюкающе вызванивала.
— Это, наверное, антенна, — догадался я. — Пауково радио.
— Давай послушаем, о чём оно говорит.
— Давай.
Я приложил ухо, послушал и сказал:
— «Ни-и-ин-на… Ни-ина…» — передаёт.
Нина приложила ухо, послушала и сказала:
— «Лё-он-ня… Лё-оня…» — передаёт.
Я снова приложил ухо и сказал:
— «Вру… вру… врунишка ты, Нина…» — передаёт.
— «Нет, это ты врунишка…» — вот что передаёт.
Теперь мы уже вдвоём приложили уши, стукнулись лбами, и паутинка — тресь! — оборвалась.
— Вот жалость! — сказала Нина.
— Жаль! — вздохнул я.
Не сговариваясь, мы поднялись с земли и пошли за паутиной. Она парила в воздухе, извивалась, как струна: она была живая и озорная и куда-то летела в степь, а мы спешили за ней.
— Смотри, она убегает от ласточки.
— Смотри, она поворачивает на дорогу.
И мы идём за паутинкой, выбираемся на старую дорогу и дальше собираемся шагать; если нужно будет, то пойдём в белый город, где белые дома, белые киоски, белые ремни у милиционеров. И мы пошли бы в тот город, но ветер качнул паутинку, поднял в небо, выше телеграфных проводов, выше ласточек, туда, к мягким пышным облакам. Исчезла паутинка, растаяла.
А на земле остались столбы с белыми чашками, а между ними — туго натянутые провода, которые, по-видимому, тоже звенят. Я приложил ухо к чёрному столбу: гуд-гуд-гуд… — гудел, дрожал встревоженный столб; напряжённый стон его шёл из-под земли, бежал по дереву и дальше нёсся куда-то по проводам.
— Эй, — сказал я столбам, — о чём вы там гуд-гуд-гудите?
— Гу-ду-ду… — ответил столб.
— О чём, о чём?
— Ду-ду-ду… — повторил столб.
— Эх! — махнул я рукой. — С вами, столбами, разве поговоришь? «Бу-бу-бу, ду-ду-ду…» — и ничего больше… Айда, Нина, домой, а то далеко забрались.
И в самом деле далеко, я только сейчас заметил. Мы стояли на самой вершине горы, вокруг небо, а там, внизу, маленькая хата, такая маленькая и белая, величиной с грибок; и не видно ни окон, ни дверей, только тёмные точечки. И стоит во дворе восклицательный знак и машет мне комариной лапкой. Фьюить!.. Наверное, Лёньку хватились и теперь зовут его, а Лёньку как ветром сдуло.
— Бежим, Нина!
— Бежим.
— Давай наперегонки.
— Давай.
Несёшься с горы, и тебе кажется, что ты на Бакуне, верхом, летишь через кусты, через канавы; зелёные копны верб мчатся тебе навстречу, и лицо обдувает речная прохлада.
А вот уже и брод!
— Нина, ты приедешь завтра?
— Не знаю.
— Приезжай. Видишь, я ведь здесь один.
— Хорошо. Если с Адамом ничего не случится — приеду.
— Ну, до свидания, Нина.
— До свидания.
— Это с кем ты, Лёня, разговариваешь?
С трудом приподымаю тяжёлую от солнца голову. На груди, на локтях у меня сложные узоры, видно, что долго лежал на шероховатом камне. Каждый бугорочек, каждая ямка отпечаталась на теле. От солнца, от лежания в глазах мутно, и не сразу сообразил я, кто это меня спрашивает. А-а, мама пришла. Стоит с ведром, с охапкой белья. Будет полоскать в реке.
— С кем ты разговариваешь, Лёня? — снова спрашивает мать.
— Ни с кем. Лежу один. А с кем мне разговаривать, если на нашей улице нет мальчишек.
— Бедный парень, — с грустью произнесла мать. — Целый день лежит, жарится на камне, даже не с кем поиграть.
— Мам, не печалься, не надо.
Хотя и лежал я здесь один, хоть никуда не ходил, но уже побывал в белой пещере, поймал паука, погулял по степи — одним словом, набегался вволю, вдосталь наговорился.