В сарае полутемно. Двери низкие, даже крошечного окошка нет, и когда пройдёшь в дальний угол, где стоят обгрызенные ясли, — там и вовсе темно. И что-то в яслях попискивает, шуршит в стенах, трещит в трухлявых досках. Сарай будто весь шевелится от беспокойных поселенцев.
Я далеко не захожу, присаживаюсь возле дверей и жду. Снаружи падает свет. Солнце то печёт мне шею, то уходит.
Наверное, небо затягивается облаками. Клонит ко сну.
Я терпеливо жду.
И вот влетает в сарай ласточка. Ныряет под самой притолокой и ни за что не зацепится. Вот умеет нырять! Не один раз я видел, как ласточки играют с Бакуном. Конь пасётся на лугу, а они заходят издали, подкрадываются к нему тихо, над самой землёй. Низко-низко летят, и вдруг одна из них — шмыг под коня! Промелькнёт у него под животом и вверх, и озорно защебечет. Одна пролетит, потом две, потом целая стая — сверкает, проносится под конём, едва не касаясь земли, будто дразнят: «Чигик!.. Не поймал?» Конь жуёт траву, изредка махнёт хвостом, спокойно поведёт ухом, и нет ему дела до ласточек, до их баловства. Впрочем, иногда и Бакун сдержанно фыркнет, если какая-нибудь ветрогонка прошмыгнёт у него перед самым носом.
С такой же смелостью влетает ласточка и в дверь. И будто ещё с улицы видит, что потолок в сарае подпёрт столбом, круто обогнёт столб, покружит по сараю — и в гнездо. Она и не чирикнула, и не шелохнула крылом, влетела тихо, как тень. Но смотрите: словно по сигналу, проснулись птенчики. И тут же: «Чик, чирик, чик!» — защебетали все вместе, их и не видно в гнезде, только серенький пух и широко открытые клювики. Эти жёлтые горластые рты ловят, просят, умоляют есть! А птенец, который понахальнее, забирается повыше других и уже заглатывает червяка чуть ли не с клювом матери.
Вот и попробуй на таких напастись!
Улетела ласточка, и птенчики спрятались. Уснули. Как будто их и нет в гнезде.
Тихо в сарае. Тихо во дворе. Пасмурно.
Я прислонился к косяку, уставил глаза в потолок и от нечего делать стал рассматривать гнездо. Вам приходилось видеть, как ласточка лепит гнездо? Берёт на берегу тугие комочки земли, и не простой земли, а влажной, хорошо перемешанной с травянистыми корнями, с волокном. Принесёт в клюве этот комочек и очень ловко прилепит его к деревянной балке. Посмотрит со стороны на свою работу и, довольная, защебечет: радуется, что у неё неплохо выходит. А и на самом деле красиво. Сначала будто подкову или серп месяца лепит из земли, потом делает круглую бугорчатую стенку, а дальше рядок за рядком завершает гнездо, похожее на маленькую корзинку. Обсохнет гнездо, станет белое, годами висит под потолком — и не разваливается.
Часто хотелось мне поставить лестницу, полезть к гнезду и хотя бы краем глаза поглядеть… Только вы слышали? Люди говорят: тронешь пальцем ласточкино гнездо — птица покинет ваш двор. Покинет, и больше не прилетит, и всем ласточкам передаст, чтоб далеко облетали вашу хату. Ну, а если разоришь гнездо… Лучше не делайте этого! Я сам видел: у ласточки на груди красная полоска. Это как спичка. Чиркнет она грудью по соломе, по сухой стрехе, и сразу вспыхнет солома… Дотла хата сгорит… А аисты, мне говорили, когда разрушишь их гнездо, приносят в клювах раскалённые угли. Птицы не прощают злодеям.
Потому ни у нас, ни у бабушки Сирохи никогда хата не горела. А у Глыпы, уже при мне, два раза случался пожар, мазанка и сейчас стоит полуобгоревшая, а от сарая столбы-головешки остались и щербатое обугленное корыто.
Ласточки привыкли к тому, что я сижу на крыльце, и летают прямо надо мной, а какая и пикирует, будто хочет вырвать волосок из макушки, мелькнёт у меня над головой — и в сарай. Хорошо мне сидеть среди лёгкого шороха, голубых ласточкиных теней и мягкого света, притухающего от туч. Клонит ко сну, и сквозь дремоту слышится: зовёт кто-то меня. «О-о-онька!» — доносит ветерок.
Встревоженный, вскакиваю, гляжу на дорогу: стоит бабушка Сироха. Маленькая старушка, сгорбленная, в широкой чёрной юбке, лицо чёрное. Стоит молчаливая и суровая, дожидается, когда подойду к ней.
— Айда со мной, — говорит она строго. — Адам тебя зовёт.
Я иду следом за бабушкой (а она торопливо семенит), и мне странно и немного боязно: никогда Сироха не звала меня… да ещё к Адаму. Что там у них?
Идём к овражку, проходим Глыпину хату; тропинка приводит на бабушкин огород, и мы попадаем в синие сумерки, а над нами царство листвы и подсолнухов. Выбрались из огорода — и уже двор Сирохи. Белая маленькая хата, растёт под окном развесистая яблоня, ветви выше дымохода, яблоки нависают на соломенную крышу. Своей кроной старое дерево закрыло почти весь двор. И я вижу: белые нары под белой яблоней, и лежит на подушках Адам, блестит зубами, — они у него тоже белые, с просинью.
— О-о, капитан Ленд! — взмахом руки салютует Адам. — Рад вас приветствовать!.. Присаживайтесь.
Он указывает на расшатанный стульчик и предупреждает: осторожно, кресло доисторическое. Я подсаживаюсь поближе к нему, и мне приятно и как-то неловко оттого, что он так красиво разговаривает со мной.
Здесь, под яблоней, свежо и безветренно, сидишь в тени, над головой целая гора дремотной листвы, только кое-где просвечиваются вверху маленькие окошечки, и сквозь них падают солнечные блики на кровать Адама.
Адам не скрывает: он рад приходу соседа. Это же тоска зелёная: в жару, в такое приятное время, когда только гуляй, дыши чистым воздухом, загорай на солнце, а тут… мять подушку, продавливать перину, согревать себя горячим питьём. Голос у Адама ослаб, его тонкая и позеленевшая рука бессильно повисает, но сегодня он не такой, каким был даже вчера. Глаза у него ожили, появилось что-то весёлое, насмешливое, беспокойное.
Бабушка Сироха, сложив на груди руки, с минуту постояла, печально и строго посмотрела на Адама, вздохнула и пошла в хату. И тогда Адам озорно подмигнул мне:
— Знаешь, почему позвал? Разведка донесла, что на днях состоялась баталия на берегу. Кое-кто пытался обезножить коня. Мол, раз живём без головы, то конь проживёт без ноги. И ты, говорят, был там и всё видел и даже, говорят, отличился…
«Отличился…» Это уж слишком! Я посмотрел на Адама: не насмехается он надо мной? Нет, взгляд серьёзный.
И всё же я спросил:
— А кто вам рассказал?
— Как — кто? Надёжные люди.
— Что это за люди?
— Это мой секрет. Есть у меня друг, а вернее подруга, которая никогда и нигде не покидает меня. Мы с нею неразлейвода с раннего детства. Она и сюда приплыла за мной.
— Гм. Как её зовут?
— Ты всё хочешь знать. Ну, хотя бы… Нина.
Нина?! Это прозвучало так неожиданно, что я раскрыл рот, а раскрыв рот, я всегда углубляюсь в серьёзные размышления. Действительно, было над чем задуматься. Я думал, что Нина здешняя, что живёт она за горой, за нашим садом, где садится солнце. А выходит, она приехала из Киева, и там жила в каменном доме, и там встречалась с Адамом…
Нина… Тут мне пришло в голову: может, Адам от меня услышал это имя? Может быть, подслушал, как я часто разговариваю с нею, — и тогда, когда сижу над речкой, и тогда, когда брожу в зелёных тоннелях подсолнухов.
Наверное, я таки до чего-нибудь додумался б, если бы меня не перебил Адам. Он Попросил: «Ты, брат, не выкручивайся, ты расскажи, как вы Глыпу одурачили…»
Расскажи — и всё тут.
Я покачался на стульчике, поскрипел им и подумал: а чего рассказывать? Как я бегал с перепугу то в степь, то домой, будто кто-то за мной гонялся! Вот и всё моё геройство. А Бакун — это другое дело. Лошадь что надо!
— Э, нет! — погрозил пальцем Адам, поправив подушку, чтоб лежала повыше. — Я тебя так просто не отпущу. Вот если мы на реку пойдём, тогда уже будет нам не до разговоров — одна работа. Я такое придумал, увидишь!.. А сейчас, дорогой Ленд, представь себе, что мы находимся с тобой в кают-компании. Каждый из нас расскажет по одной истории — согласен? А так как ты младше меня, тебе придётся начинать первому. И я просил бы тебя рассказать что-нибудь из жизни знаменитого путешественника Бакуна Сивогривенки. — Адам взял меня за руку: видно, заметил, что я немного упираюсь, и уже как-то просто, с мягкой улыбкой закончил: — Лёнь, серьёзно, расскажи что-нибудь… Про Бакуна или про свою речку. Ты же знаешь…
Солнце уже опускалось, и жёлто-зелёные тени ложились на грудь и на лицо Адама. Да, он и сейчас просвечивался. Над подушкой выступал острый подбородок, торчал тонкий и острый нос, они просвечивались, словно были вылеплены из воска. Адам часто облизывал языком воспалённые губы, дышал тяжело, с хрипом. И стало мне щекотать в горле, щекотать в глазах; я согнулся, опустил голову к земле и про себя подумал: целыми днями лежит Адам один, и никто ему, кроме бабушки Сирохи, слова доброго не скажет.
— Ну хорошо, Адам. — Для начала я шмыгнул носом. — Однажды мы поехали… Только это было на самом деле.
— А мы договорились — без вранья, — бросил Адам.
Я устроился поудобнее на стульчике и посмотрел на Адама. Он, сложив руки на белом покрывале, приготовился слушать. Я начал:
— Как-то мы поехали, а перед тем я заболел коклюшем или ещё какой-то болезнью. Тогда мать взяла бричку, на которой бригадир катался, теперь у него мотоцикл, «Иж» называется, хороший мотоцикл, с коляской…
— Тогда мать взяла бричку, — напомнил Адам.
— Ага, взяла бричку, запрягла Бакуна, а меня в пальто и кожух укутала, как деда старого, потому что мороз крепкий был, и повезла в Загатное, к врачу. А дело к вечеру было, вот. Постучали мы в дверь, вышла тётка с ведром и тряпкой в руке и дорогу нам преградила. «Здрасте! — кланяется нам. — Вы б ещё посреди ночи пожаловали! Был приём и давно закончился». И хлопнула дверью. Переночевали мы у добрых людей, а наутро ещё раз постучали. И опять та же тётка. «Здрасте! — говорит нам. — Опять вы? Приёма нет и не будет. Сидор Петрович на совещании». Тогда мама на ухо тётке что-то сказала, а та едва на ногах удержалась… Повернули мы бричку назад и домой покатили…
Прервал я свой рассказ, а сам посмотрел на Адама: слушает ли он меня? Он лежал тихо, в уголках его губ, слегка приоткрытых, застыла лёгкая печальная улыбка… Я ещё немного помолчал. Думаю: интересно ли ему?
— А дальше что? — не вытерпел Адам. — Ты ведь про коня обещал…
— Да, забыл совсем! — спохватился я. — Видите, хотел про Бакуна, да сбился. Такое со мной бывает. Значит, как же оно?.. Ага! Вы гостевали в Загатном? Нет? Жаль! Река там не такая, как у нас — лягушке по колено, а широкая, с песчаным дном, раков там много, кишат, руками можно вытаскивать. И брод каменистый, едешь — бричку подбрасывает. А была осень, ветер холодный, аж в спину режет. И мать решила через брод ехать, так быстрее. Подкатили на бричке, глянь — замёрзла река. Вчера ещё бурлила вода между камнями, а сейчас — льдом покрылась. Остановилась мать и задумалась: «Что же делать? Ехать на мостик — это пять с лишним километров…» Пока она так раздумывала, вылез я тихонько из-под кожуха — да на лёд. А лёд как стекло, молодой, ясенцем называется. Скользнёшь — и несёт тебя, не остановишься. За мной и мать подошла ко льду. Встала, топнула, — лёд трещит, прогибается, но не проваливается. А конь?.. Копыта у него острые. «Если Бакун провалится, — рассуждает вслух мать, — ноги порежет. А если и не провалится, то всё равно не пойдёт по льду — не подкованный». Бакун (вот коняга, чтоб вы знали!) словно почувствовал, о чём печалится мать. Подошёл к речке, фыркнул, понюхал лёд. Смотрю: что он делает? Стал на колени. Ноги подогнул, как полозья, и давай елозить по льду, нам, несмышлёным, подсказывает: дескать, подталкивайте меня! Мать даже руками всплеснула: «Вот чудо! Ну-ка, Лёня, берись за колёса!» Взялись мы с двух сторон, подталкиваем бричку, и конь скользит на коленях, едет по гладкому льду. Лёд прогибается, похрустывает, но ничего. Только подъехали к берегу — гоп, рванулся Бакун, вскочил на ноги и уже на земле… А коклюша у меня и не было, просто я на катке простудился, — прибавил я к своему рассказу, чтоб не очень переживал Адам. — Приехали домой, мать попарила меня над горячей картошкой, и болезнь как рукой сняло.
— Любопытная история, — сказал Адам. — А про Бакуна просто замечательно… Только вот я понять не могу, кто больше: лошадь — Бакун, который на коленях лёд осилил, или тётка, которая хлопала дверями: «Нет приёма!» Как ты считаешь, Ленд? — спросил он у меня.
— По-моему, — сморщил я лоб, засопел, закачался на стуле: мудрёную задачу задал Адам, — по-моему… А яблок у вас густо, и почти созрели, уже бочки красные. Можно испробовать вон то, что упало?
— Испробуй!
Я подкатил ногой паданец, подкинул его носком, поймал на лету — и в рот. Откусил. Уммм!.. Зелёное, кислющее яблоко, слюна потекла, и Москва, как говорят, в глазах показалась.
Адам и не пробовал яблоко, а, глядя на меня, тоже скривился. И, кажется, слегка улыбнулся.
— Хитрый ты человек! — сказал он мне.
Повернулся на бок, взбил подушку, по-видимому, говорить собрался.
— А теперь слушай мою историю. И поскольку мы заговорили о медицине, то расскажу тебе, Лёня, о настоящем враче Буське… Ну вот, — изменил он голос и безнадёжно вздохнул, — вот и мой Айболит.
Из хаты вышла бабушка Сироха. Она несла блюдце, стакан воды и какие-то порошки.
— Уже пора? — умоляюще посмотрел на неё Адам.
— Да. Пей! — сказала Сироха.
— Бабушка Лиза! Я столько выпил этой гадости…
— Пей! Через каждые два часа надо принимать. Так она, докторша, велела.
— Ладно, давайте. — Адам проглотил лекарство, и от порошков губы его, кажется, ещё больше побелели.
Ушла бабушка Лиза, а потревоженный Адам повернулся и лёг. Он был бледный, похож на мертвеца. Его реденький прилизанный чуб весь вспотел. На лице выступили жёлтые пятна. Полежал Адам и как будто даже задремал, потом встряхнул с лица сонливость и повернулся ко мне.
— Итак, история о Буське, — продолжал он не торопясь, раздумчиво, как и начал. — Я человек счастливый. У меня две бабушки. Одна в степи живёт, другая — на Полесье. А Полесье, дорогой Лёня, это царство грибов и русалок. Какие там чащи, озёра, какие речушки, если бы ты видел! И водятся там белые аисты.
Была пара аистов и у бабушки Груни. Аиста звали Бусько, аистиху — Бусиха. Ранней весной возвращались они с чужбины и кружились над нашим селом. Бабушка Груня выходила из хаты, махала им косынкой. А птицы кружились и всё ниже и ниже спускались к ней. Упросит бабушка ребят, чтобы затащили они на крышу колесо. И на то колесо садятся аисты и вьют себе гнездо.
Помню, как-то была холодная весна, ночью задула вьюга. Вышла бабушка во двор — по колено мокрого снега, и лежат в снегу Бусько и Бусиха, крылья распущены, уже и головы не подымут. «Бедные вы мои!» — засуетилась бабушка Груня, внесла их в хату, натопила печь, накормила, напоила чаем с травами.
Выздоровели Бусько и Бусиха, ещё больше полюбили бабушку.
Гнездо устраивали они высокое и роскошное. И по очереди сторожили его. Помню: уже стемнело, небо звёздное, светлое, а в гнезде аист стоит, словно его кто нарочно углем нарисовал. Замер на одной ноге, клюв свой задрал, и кажется — на Буськином клюве луна повисла.
Любила перед сном бабушка Груня поговорить с аистами. Встанет посреди двора и спрашивает:
«Как там, Бусько, не обещаешь на завтра дождь?»
Кла-кла, — стучит клювом Бусько.
«Оно и так видно, — говорит бабушка. — Звёзды чистые, трава сухая, будет жара. А я взяла рассаду, капусту хотела посадить на огороде, да и не знаю, что теперь делать…»
Кла-кла, — говорит Бусько.
«Ну разве что так», — вздыхает бабушка и уходит в хату.
Каждую осень провожала бабушка аистов в дорогу. Выходила за ворота, махала косынкой и наказывала:
«Смотрите, вместе держитесь. Если туча — поднимайтесь повыше, если молния с громом — опускайтесь вниз».
А однажды осенью не вышла бабушка на проводы. Уже собрались аисты со всех окрестностей, совершили прощальный круг они над лесами и озёрами и стая за стаей потянулись в тёплые края. А бабушкины птицы остались. Всё кружились они над селом, тревожно курлыкали — нет, не выходит бабушка. Тогда опустился Бусько во двор, видит: дверь в хату приоткрыта. Зашёл он в хату. Блеснул карим глазом, посмотрел на нары. Вон оно что! Лежит бабушка, серая от слабости. Слова не может произнести. «Курлы-курлы», — сказал ей Бусько и куда-то заторопился. Только ушёл и вскоре вернулся. Подбежал к бабушке и протягивает ей в клюве… лягушку. Свеженькую. Из болота.
«Ох ты, мой дохтор… — запричитала бабушка, растроганная заботой Буська. — Значит, хочешь подлечить меня, и зелье своё принёс… Придётся подняться и проводить вас, вы ж без бабы и не улетите». Стоная, поднялась бабушка на ноги и проводила аистов. А вскоре и преставилась.
Диву давались люди: весной высоко в небе изо дня в день кружилась пара аистов и никуда не хотела садиться. А потом все-таки уселась — на чахлой сосне за селом, на той сосне, которая ближе всех стоит к погосту, где лежит бабушка со своими сынами.
Адам закончил свой рассказ. Наверное, устал, руку подложил под голову и, кажется, снова задремал. Он лежал бледный и молчаливый. Мне как-то зябко, неуютно стало от страха: «Жив ли Адам?» Посмотришь — ровное покрывало, нигде не горбится, словно и нет человека в постели, только торчат подбородок да острый нос. А где-то там, за кроватью, на подставленном стульчике Адамовы ноги, синие и неподвижные.
Медленно открыл Адам сонные глаза, отыскал меня и хотел было немножко улыбнуться. Да только слегка шевельнул губами.
— Что, Ленд? — спросил он как-то виновато. — Грустная история?
— Про Буська?
— Да.
— Нет, что вы, очень интересная! Только я не пойму: а где же аистята? Были же у Буська дети?
— Были. Да разлетелись. Каждая семья ищет себе новое пристанище.
— А к нам в степь они прилетают?
— Редко. Аисты любят воду, леса, широкие плавни…
— А вы туда поедете?.. Ну, где бабушка Груня жила?
— Кто знает. Может, случится чудо — поеду.
— Вот если бы мне двоих… таких маленьких. А колесо я бы нашёл.
— Хитрый ты человек! — сказал Адам и всё-таки улыбнулся.
Только мы разговорились, как снова вышла из хаты бабушка Сироха, и опять в руках у неё то же самое блюдечко, стакан воды и лекарство.
— Бабушка Лиза! — словно ребёнок взмолился Адам. — Я думал, убегу в степь от уколов, от порошков, от медицины… Как мне они осточертели…
— Пей, — сказала бабушка, но руки у неё задрожали, полилась вода из стакана, и я увидел: у бабушки слёзы застлали глаза. Она глотает сухим сморщенным ртом те непрошенные слёзы и, всхлипывая, говорит: — Разве я хочу, сынок, мучить тебя? Ведь я всё думаю: может, оно поможет, может, ты выздоровеешь, встанешь на ноги, поправишься, а то, как свеча, таешь у меня на глазах. И что за глупая жизнь: это и мои сыночки были бы уже такие, жили бы себе да радовались, как у всех людей, так нет, обоих прибрало…
— Бабушка Лиза… — Голос у Адама дрогнул. — Не сердитесь на меня. Я дубина. Я болван. Извините. Больше не буду мучить вас. Давайте сюда лекарства.
Поковыляла бабушка в хату, а я долго сидел согнувшись, точно что-то тяжёлое давило мне на плечи, до боли сдавливало грудь. Если разобраться, то, наверное, и я виноват; и не наверное, а точно так. Потащил Адама в воду, да ещё и радовался, глупый: ах, какая плотина, ах, какая мельничка! А человеку эти игрушки боком выходят.
— Больше на реку не пойдём, — пробормотал я нахмурившись.
Выпил Адам лекарства и снова присмирел, жёлтые пятна густо покрыли лицо. На мои слова он ответил не сразу, помолчал, выдохнул тяжёлое удушье и только потом сказал:
— Пойдём, Лёня, на реку. Потому что ни река, ни ты, мой друг, нисколечко не виноваты. Дело куда сложнее. Как бы тебе объяснить?.. Ну, скажем, ты вышел на лодке в море, уплыл далеко, и вдруг твоя лодка стала протекать. Что ты будешь делать? Сложишь руки и смирненько будешь ждать, пока вода зальёт лодку? Или будешь грести? Правда, ты будешь грести, нажимать на вёсла, пока силы есть, пока ты жив? Так и я, Лёня. Давно, ещё в институте, прохудилась моя лодка. А я всё гребу. На дно иду, а всё равно гребу. Чтоб до последнего вздоха жить: жить, как ты, как все нормальные люди. Понятно, капитан? Не вешай нос — пойдём с тобой на реку и построим настоящую плотинку, из кирпича. И мельничку такую поставим, что ты и в школу пойдёшь, а она тебе будет лопотать. Вот только чуть-чуть поднимусь — и двинем…
У порога стояла бабушка Сироха, она вышла накрыть Адама, и вот остановилась, молча, с тревожным напряжением слушала его, и на сухом бабушкином лице, казалось, застыл скорбный упрёк: «О чём ты говоришь, Адам? Куда ты пойдёшь такой хворый, если тебя в хату надо переводить, как малое дитя?..»